Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 32 стр.


10 февраля Толстой почувствовал себя лучше и продиктовал в записную книжку черновик ответа сыну: «Жалею, что сказал слово, которое огорчило тебя. Человек не может быть чужд другому, особенно когда так близко связан, как я с тобою. О прощении речи не может быть, конечно».

Последняя фраза скорее всего означала, что отец не может прощать сына, потому что не чувствует его вины. Но как это было холодно сказано!

Получив «прощение», сын «ликовал»: «Милый папа́, я вчера не выразил в письме к Маше всего того, что я почувствовал, получив твое письмо. Оно очень обрадовало и взволновало меня. Я недостоин твоей любви, но, если действительно она есть ко мне, я ликую. То, что я так взволновался, увидев твою подпись снова, меня убедило в том, до какой степени ты мне дорог…»

А 12 мая, отправляясь из Петербурга в Швецию с женой, где она собиралась снова рожать, он писал в Гаспру: «Прощай, дорогой отец. Обнимаю тебя и вот плачу сейчас один в своей комнате, так мне тяжело без тебя и так я тебя люблю».

Организм Толстого, благодаря неусыпной заботе родных, справился с воспалением легких. Но в начале мая 1902 года у него обнаружился брюшной тиф. Его жизнь снова повисла на волоске. Почему-то Толстой отказался показать письмо сына Софье Андреевне. И она, что-то подозревая, написала Лёве: «Судя по тому, что ты мне писал, ты очень нервничаешь, а чего тебе недостает? Живешь, как хочешь, милая жена, прекрасный ребенок. У тебя запросы в жизни большие, чем возможно удовлетворить».

Это была чистейшая правда! Как и то, что она написала в дневнике о муже во время его второй крымской болезни: «Лев Николаевич прежде всего писатель, излагатель мыслей, но на деле и в жизни он слабый человек, много слабее нас, простых смертных».

Нашел врага

С переездом в Петербургу Льва Львовича появились все возможности для того, что стать одним счастливых смертных. Пусть не великим, как его отец, не самым знаменитым, но уважаемым человеком.

«Статьи и рассказы мои принимались и оплачивались довольно высоко, – пишет он в «Опыте моей жизни» о первых годах пребывания в Петербурге. – Я любил видеть их напечатанными и любил писать, когда мне казалось, что я имел что-то сказать».

Его талант как детского писателя и публициста был замечен. Две книги очерков, о голоде и о Швеции, были благосклонно приняты читающей публикой. В них было немало точных наблюдений, интересных мыслей, и написаны они были, в отличие от романа, живо и увлекательно. И за это можно было простить некоторое позерство автора, его учительские интонации, которые все-таки выдавали в нем сына своего отца… как он это понимал.

В его шведских «письмах», которые до того, как выйти отдельной книгой в 1900 году, печатались в течение двух лет в «Санкт-Петербургских Ведомостях», кроме освещения малознакомой русским людям шведской жизни, культуры, искусства, встречались и весьма точные размышления о России, может быть, не слишком приятные для нас, но в принципе верные.

«Не знаю, как кому другому, но мне решительно невмоготу бывает прожить в России, особенно на одном месте, в деревне, два года подряд без того, чтобы не утомиться духом, без того, чтобы не похудеть телом и не ослабеть энергией. Есть что-то роковое в нашем русском просторе, во всем складе жизни нашей, что преждевременно старит, съедает нас, что кладет ранние морщины на челе и холодную черствость на сердце».

Это было неоднозначно воспринято в семье Толстых. Софья Андреевна писала сыну: «Милый Лёва, сейчас прочла в Петербургских Ведомостях твои письма из Швеции, и они мне очень понравились. Их читали вслух все наши, Сережа, папа́, Андрей и Миша, Таня, Саша, Ольга. Сказали, что многое интересно, но что напрасно ты пишешь, что добрые не могут жить в России, и ты уехал, потому что ты добр».

Книгу о Швеции Льва Львовича читал Чехов и тоже не всё в ней принял. Так отрицательные мысли автора о шведском писателе Августе Стриндберге, которого он ругал за «нескромность», «безрассудность» и «неуравновешенность», за отрицание святости брака, противопоставляя ему шведских писательниц, которые считали, что «брак может и должен быть счастливым», показались Чехову похожими на книгу Надежды Лухмановой «Причина вечной распри между мужчиной и женщиной» (М., 1901), где она обвиняла мужчин в «распущенности нравов», а в женщинах видела «инстинктивную потребность в чистоте».

Так или иначе, но Чехов следил за выступлениями Льва Львовича в печати. Он в целом одобрительно отнесся к его очерку «Мир дурак», направленному против крестьянской общины. Чехов писал Суворину: «Читал я рассказ Льва Львовича «Мир дурак». Конструкция рассказа плоха, уж лучше бы прямо статью писать, но мысль трактуется правильно и страстно. Я сам против общины. Община имеет смысл, когда приходится иметь дело с внешними неприятелями, делающими частые набеги, и с дикими зверями, теперь же – это толпа, искусственно связанная, как толпа арестантов… Кстати сказать, наше всенародное пьянство и глубокое невежество – это общинные грехи».

В то же время антиобщинная позиция Льва Львовича была противна идеалам его отца, который вслед за Герценом видел в крестьянской общине элементы духовного социализма.

До начала русско-японской войны позицию Льва Львовича можно определить как умеренный консерватизм западнического толка. Он был горячим сторонником общественно-политических реформ в европейском духе, но с учетом национальных особенностей России и с бережным отношением к ее исторически сложившимся властным и религиозным институтам. Не отрицая монархии и православия, он считал, что и первое, и второе нуждается в обновлении. В этом он видел ведущую роль дворянства, а не в том, чтобы, как его отец, каяться перед народом.

«У нас, в России, существует взгляд, что народ наш так хорош, так трудолюбив, так кроток и велик, что не нам, господам, его учить надо, а мы, господа, должны у него учиться… Народ наш – прекрасный народ (кто об этом спорит?), но тем более надо не забывать его недостатков и тьмы. Мы, господа, – прескверные люди, это тоже несомненно; может быть, мы хуже во многом народа. Но все-таки мы можем большему научить его, чем он нас… и не только можем, но постоянно делаем это и обязаны это делать. Беда, когда мы начинаем восторгаться мужиком, учиться у него, а он начинает учить нас. Тогда смысл и оправдание наших жизней исчезают. Мы – паразиты; жизнь мира становится вверх дном» («Современная Швеция в письмах, очерках и иллюстрациях»).

Таким образом, Лев Львович вовсе не отрицал моральную правоту отца, считавшего дворянство «паразитами» на народном теле. Но в отличие от него пытался найти оправдание дворянству в его «цивилизационной» роли в России. В этой позиции было много здравого. В перспективе это обещало социальный мир, а не гражданскую войну. И Лев Львович справедливо обижался на отца и на семью за то, что они свысока оценивают его публицистические, а тем более литературные потуги. Сегодня нельзя без боли смотреть на книги Льва Львовича и на журналы с его статьями в яснополянской библиотеке Толстого. В большинстве своем они даже не разрезаны или разрезаны частично. Ни одна книга не переплетена. Ни в одной нет пометок отца.

Это говорит о том, что мысли Льва Львовича не интересовали отца. Он, может быть, не отрицал его права на собственное мнение, но это мнение было ему неинтересно. Парадоксальным образом, но именно Лев Львович, больше всех сыновей Толстого любивший идеи отца, едва не пожертвов ради них своей жизнью, оказался ему наиболее чуждым. Об этом он однажды прямо писал Черткову: «Лёва между прочим очень, очень далек от меня, и едва ли не дальше всех детей».

«Слышал разговоры о Лёвином сочинении и заглянул в книгу и не могу победить отвращения и досады», – признается он в дневнике 18 ноября 1900 года.

Но как тогда объяснить записи в дневнике о Лёве, в которых звучат слова «я полюбил его», «с ним хорошо», «я счастлив, что мне с ним хорошо», и т. д.?

Это говорит о том, что спор сына с отцом, как и отца сыном, был куда глубже, чем это казалось не только посторонним, но даже и самым близким людям. Это был не спор носителей двух мировоззрений. Это было что-то другое… Сын не мог преодолеть в себе влияние отца и в своей публичной полемике с ним «закусывал удила», проявлял свой норов, свой характер, доказывал самостоятельность своего «я». Но в письмах к отцу бесконечно объяснялся ему в любви, каялся, исповедовался и проливал слезы.

«Дорогой папа́, сейчас сидел один и с такой любовью думал о тебе и вот хочется тебе написать. Думал о том, сколько ты искал в твоей жизни, о твоей искренности и страданиях душевных. Мне часто приходится теперь чувствовать ложность нашей жизни и иногда от этого сознания очень тяжело».

Это письмо написано в январе 1903 года. Это очередная попытка Льва Львовича объясниться с отцом, доказать свою душевную близость при интеллектуальных с ним разногласиях. Он был частью отца и наедине с самим собой понимал это. И отец это прекрасно понимал. Но он не любил эту свою часть.

В начале марта того же года Лев Львович примчался в Ясную Поляну, оставив семью. Он скучал по Ясной Поляне, по отцу и матери. И вроде бы в этот приезд всё было хорошо… «Я стал духовно ближе, совсем близко к отцу снова, главное, потому, что смотрю на жизнь одинаково с ним», – пишет Лев Львович в дневнике. Такие же чувства находим и в дневнике отца: «Вчера приехал Лёва. И я счастлив, что мне с ним хорошо».

Об этом он писал и брату Сергею Николаевичу в Пирогово: «Вчера к нам приехал Лёва. Он свез больную жену в Швецию и сам приехал. Он строгий вегетарианец, гигиенист, спит зимой с открытым окном – и здоров. Но хорошо, главное, то, что он очень добродушен и мягок, и мне с ним хорошо».

В 1914 году в журнале «Столица и усадьба» Лев Львович напечатал воспоминания об этом посещении Ясной Поляны, назвав их «Отрывки из дневника».

«И вот я опять в Ясной Поляне…

Подъезжая к старой усадьбе, как всегда, сердце мое забилось сильнее, и я чувствовал, что то, что это случилось со мною, было уже первым шагом к обновлению души и тела.

Отца я застал в зале за столом с очень свежим, здоровым лицом.

– Здравствуй, голубчик, – сказал он, и мы обнялись, и я пожал его худую руку.

Я никого на свете не люблю больше его и никто на свете мне не ближе всячески.

Мы понимаем друг друга с отцом с первых слов, с намеков, и мне дорого теперь, что я с ним снова тот же, что был когда-то, в период нашей дружбы».

В этой идиллической сцене не хватает матери. И она появляется в конце отрывка.

«Пока я сидел у отца, мать принесла свои фотографии и стала показывать их нам. И, глядя на моих стариков-родителей, мне было радостно видеть их, бодрых и занятых, трудящихся вместе, дружных более, чем прежде».

Всё было бы прекрасно, если бы спустя два дня после приезда Лёвы Толстой не написал в дневнике убийственные для сына слова: «Второй раз в жизни встречаю незаслуженную, ничем не вызванную ненависть от людей только за то, что им хочется иметь такую же репутацию, как моя. Они начинают любить, потом хотят быть тем, что любят, но то, что они любят, не они, и мешает им быть такими же, и они начинают ненавидеть. Меньшиков, Лёва. Вот доказательство зла славы…»

Не будем подробно касаться отношений Толстого с известным публицистом «Нового времени» и мыслителем-консерватором Михаилом Осиповичем Меньшиковым. Как и многие писатели своего времени, он прошел искушение «толстовством», боготворил Толстого, затем спорил с ним, но конца своих дней восхищался его могучей фигурой. Гораздо важнее, что для отца сын стоит в одном ряду с Меньшиковым. В общем-то чужим ему человеком.

В другой, более ранней записи он относит сына к ненавидящим его врагам, которых он по-христиански должен любить, но и не забывать, что это враги, а не духовно близкие люди.

«Вчера в первый раз понял, и понял на NN, сдержанном, холодном и хитром, как и отчего он и все те, кто не разделяют христианского взгляда на жизнь, ненавидят и должны ненавидеть и не меня, а то, что я исповедую. Отделить же то, что я исповедую, от меня слишком трудно. Такие чувства имеет ко мне и Nn, и N, и Лёва, и Ст. (вероятно, Михаил Александрович Стахович – П. Б.). И как им трудно скрывать, и как им тяжело. Он сказал, что будете ненавидимы за имя мое. И не может быть иначе. Надо это знать и не заблуждаться и не огорчаться…»

Свое несогласие с отцом сын выносил на публичный суд, хотя понимал свое неравенство с ним и то, что он порой выглядит смешным. Это его обижало, но и подогревало его амбиции.

«В Петербурге, в центре тогдашнего общественного и литературного движения, я решил продолжать мою деятельность журналиста и писателя, и хотя знал, что на этом пути мне будет нелегко, имея отцом Льва Толстого и к тому же его имя, я всё же, по естественному влечению к постоянному мышлению и потребности выражать мои мысли, не оставлял избранного мной поприща… Но в тогдашней России для того, чтобы «сделаться писателем» и составить признанное литературное имя, нужно было действовать иначе, чем действовал я. Нужны были реклама и лицемерие, нужно было известное актерство и либеральничанье, а главное, нужен был постоянный протест против правительства и единодержавия».

В общественно-политической публицистике Льва Львовича не было принципиальной новизны. А в его литературных произведениях, скажем прямо, не было особого таланта.

Но он был вполне искренен в этих опытах и еще более искренен в своем желании быть писателем.

Но на этом пути была одна неустранимая преграда.

Его отец.

Глава восьмая Тайный советник

Свет с Востока

Несмотря на разногласия с отцом, обострившиеся из-за публичной полемики с ним, Лев Львович с Дорой после отъезда из Ясной Поляны в Петербург в начале самостоятельной жизни переживали короткий период спокойствия и счастья.

Их круг общения был ограничен в основном родней матери. К ним приезжала младшая сестра Софьи Андреевны Татьяна Андреевна Кузминская со своими детьми, мужем-сенатором и дрессированным пуделем, которому позволяли сидеть за общим столом, а также брат матери Вячеслав Андреевич Берс. Со стороны отца их иногда навещала его тетушка графиня Александра Андреевна Толстая.

В октябре 1901 года на сцене только что открывшегося Нового театра состоялась премьера пьесы Льва Львовича «Ночи безумные…», в которой играла известная актриса Лидия Яворская, возглавившая театр вместе с мужем – князем Барятинским, писателем и драматургом. На премьере Лев Львович с Дорой, парадно одетые, сидели в ложе вместе с Барятинским, принимали аплодисменты и поздравления. Автора вызывали на сцену, публика сердечно приветствовала его, как пишет сын Павел, «возможно, больше из уважения к Льву Николаевичу, чем к автору пьесы». Но Дора была счастлива и описала это событие в письме в Швецию на восьми страницах.

Пьеса не имела большого успеха в столицах (она была поставлена также в театре «Аквариум» в Москве), но ее охотно ставили провинциальные театры, привлеченные громким именем автора. Увы, как и роман «Поиски и примирения», пьесу сопровождала скандальная слава. В ней автор опять спорил с идеями отца, одновременно заставив героя, изменившего жене, броситься под поезд. Таким образом он как бы поменял пол Анне Карениной.

С этого начался путь Льва Львовича как драматурга. В этом жанре он оказался весьма плодовит: за пять лет им было написано два тома пьес, из которых издан был только первый (Л. Л. Толстой. Драматические сочинения, СПб., 1906. T. I). Его театральная карьера продолжалась до революции 1917 года. Некоторые пьесы – «Братья-помещики», «Права любви», «Солдатка», «Моя Родина», – написанные на социально-политические темы, шли в столичных театрах Суворина, Корша, пользовались переменным успехом и подвергались цензурным запретам за слишком острое содержание.

В августе 1902 года Дора родила третьего сына – Никиту. Это имя Лев Львович, согласно его воспоминаниям, взял для того, «чтобы не повторять слишком часто толстовских имен». Кстати, все отметили, что Никита был похож на дедушку Льва большой головой и серыми глазами. С рождением Никиты было связано удивительное «открытие» Льва Львовича, о котором он совершенно серьезно пишет в воспоминаниях: «При его рождении я сделал интересное наблюдение, убедившее меня в том, что дети, появляясь на свет, вовсе не обязательно должны плакать, как думал Кант. Никита еще не был отделен от пуповины, когда я нагнулся к нему и сказал успокоительным тоном, что всё кругом обстояло благополучно и что плакать ему совершенно не нужно. Он отлично понял меня и не плакал до тех пор, пока акушерка не стала шлепать его по заду. Таким экспериментом я разбил теорию Канта, утверждающую, что люди с рождения выражают сущность жизни – страдание – плачем…»

Вся трогательная самонадеянность Льва Львовича отразилась в этом «открытии»! Как известно, акушерки шлепают детей не ради удовольствия, а для того, чтобы открылись легкие и дети начали самостоятельно дышать. Первый крик и есть свидетельство первого дыхания.

В будущем он сделает немало подобных «открытий», которые, по его мнению, опровергали существовавшие в мире философские системы и общепринятые точки зрения. И в этом он оставался сыном своего отца.

Никита родился в Швеции, в доме Вестерлундов, но крестили его в православной вере приглашенные из Стокгольма русский священник с диаконом. Впрочем, обряд крещения Лев Львович воспринимал формально и относился к нему, как и отец, в общем-то отрицательно. Он писал матери: «Я рад, что вся эта глупая и стыдная языческая церемония, которая с Владимира держится у нас и еще, Бог весть, сколько продержится, кончена. Было оригинально видеть ее среди протестантов».

Назад Дальше