Никита родился в Швеции, в доме Вестерлундов, но крестили его в православной вере приглашенные из Стокгольма русский священник с диаконом. Впрочем, обряд крещения Лев Львович воспринимал формально и относился к нему, как и отец, в общем-то отрицательно. Он писал матери: «Я рад, что вся эта глупая и стыдная языческая церемония, которая с Владимира держится у нас и еще, Бог весть, сколько продержится, кончена. Было оригинально видеть ее среди протестантов».
Священник и диакон были в полном облачении, с дымящимися кадилами. Эрнст и Нина Вестерлунды уже дважды в России наблюдали эту противоестественную, на их взгляд, церемонию, когда новорожденного трижды обносят вокруг купели с зажженными свечами и трижды погружают в воду с головой. Мать не имела права при этом присутствовать. Младенца вокруг купели носила бабушка Нина. После завершения обряда Вестерлунд распорядился проветрить помещение и пригласил священника и диакона к столу. Они выпили за здоровье младенца по бокалу шерри, затем – кофе, и священнослужители уехали.
Когда осенью семья вернулась в Россию, начались новые несчастья. В Петербурге свирепствовала эпидемия гриппа, перенеся который Дора заболела воспалением почек – нефритом. Приехавший из Швеции отец назначил строгий курс лечения – горячие ванны, холодные обертывания, молочную диету, но это не помогало. Лев Львович во всем винил сырой, холодный петербургский климат. Но и лето 1903 года, проведенное в Швеции, не поставило больную на ноги. И тогда, посовещавшись с берлинским профессором, Вестерлунд посоветовал им отправиться в Египет.
Дорога в Египет лежала через Крым и Одессу, а путь в Крым – через Ясную Поляну. В конце августа там собралась вся семья Толстого отмечать семидесятипятилетие главы дома. Лев Львович приехал раньше, в июле, и дожидался Дору с детьми.
К этому времени Софье Андреевне многое не нравилось в поведении и настроении сына. Главное – он стал слишком часто покидать Дору и детей. «И этот сын не радует, – пишет она в дневнике 12 июля 1903 года. – Жена умирает в Швеции в нефрите; он делает планы, хочет поступать на медицинский факультет, жить в Москве; и какое-то в нем неспокойствие…»
В воспоминаниях Лев Львович не пишет о своем желании вернуться на медицинский факультет Московского университета, откуда он ушел в сентябре 1890 года. По-видимому, литературная работа не приносила ему достойного заработка. Таким образом, второй пункт петербургского проекта – «составить достаточное для детей и для себя состояние» – не выполнялся. Если верить воспоминаниям сына Павла, в Египте семья жила на «мешочки с золотом, полученные от бабушки Сони». Но и этого не хватило. В декабре 1903 года Софья Андреевна писала сыну в Хелуан: «Деньги тебе пришлю к февралю».
Когда они находились в Египте, началась русско-японская война. В августе 1904 года сын Толстого Андрей Львович добровольцем отправился на дальневосточный фронт, был ранен и награжден Георгиевским крестом. Патриотические настроения коснулись даже старого Толстого, решительно отрицавшего всякую войну.
В записках Маковицкого есть интересные свидетельства о том, что, выступая против русско-японской войны, Толстой, тем не менее, тяжело переживал поражения нашей армии и флота. Он говорил, что нужно было взорвать Порт-Артур, а не отдавать японцам. «Коли берешься воевать, то жертвуй собой за дело».
«Война наводит ужас на всех, и главное в будущем ничего неизвестно и всё страшно, – писала Софья Андреевна сыну в Египет. – Подъем духа и сочувствие Государю очень большие. Мне лично очень противно коварство и ловкая жестокость этих маленьких желтых японцев».
Вернувшись в Россию в апреле 1904 года, Лев Львович тоже хотел принять участие в войне в качестве корреспондента «Нового времени». Война произвела на него огромное впечатление. Она разбудила в нем национальные чувства, которые в Египте еще и оформились в странные пророчества.
«У меня родился новый план – ехать в мае, июне на войну корреспондентом… – писал он родным. – Если не увидишь сам того, что теперь делается там, на Востоке, никогда не поймешь, как следует, значения этого. А значение большое, громадное для России. Поразительна эта горячка пожертвований на флот и общее сознание необходимости этого. Мне ясно отсюда, что это действительно необходимо, и только, когда именно мы, Россия будет настолько сильна на морях, ее окружающих, что никакая другая держава не будет в состоянии с ней бороться и она будет держать в повиновении мир, могут прекратиться войны. На то, чтобы Россия покрыла собой всю землю, нужно еще тысяч семь, восемь лет, если мы будем продолжать так быстро расти, как росли с начала Новгорода или даже Московского княжества. Еще тысячу лет для покорения всего азиатского материка, еще тысяч пять лет на покорение и слияние с народами остальных материков Америки, Африки и Австралии. И вот одно человечество готово. Это внешний путь под гегемонией России. Россия же даст другой путь, к тому же – духовный, необходимый одновременно с внешним, – постановка идеала. Папа́ с этим не согласится. МАЛЕШ! (Значит по-арабски – «ничего», «пусть»)… Я верю, что Россия призвана объединить человечество, и вижу, что она делает это постоянно, и всячески очень жаль японцев, и вместе с тем они вызывают к себе гадливое чувство, как комары, напившиеся кровью, которых приходится раздавить…
Желтые люди, Китай, Япония и Корея – это только желтый фон, основа, на которой призваны работать белые люди во главе с Россией, как Россия покрыла собой татар и других инородцев…
Европейцы никогда не сделают этого. Напротив, мы опять же покрываем и растворяем в себе всех европейцев: и немцев, и поляков, ближних соседей, и начали то же с более отдаленными – англичанами, французами, итальянцами. Все они только наши слуги, наши приказчики, наши школьные учителя, которых всех заменят в будущем их ученики…
Как бы я поговорил теперь с папа́ обо всем, что здесь набросал».
На первый взгляд, письмо напоминало бред сумасшедшего. В апреле в Египте установилась такая жара, что Лев Львович с супругой спешно засобирались в России, решив остаток весны провести в более мягком крымском климате. Отец с матерью и решили, что сын просто перегрелся на солнце.
«Милый Лёва, папа́ даже огорчился, прочитав твое длинное письмо о том, что через несколько тысяч лет Россия овладеет всем миром. “Что это, точно он с ума сошел, – говорил папа́. – Как же можно думать о том, что будет через семь, восемь тысяч лет!” Видно, у тебя воображение очень разрослось от болезни и жаркого климата».
Лев Львович не спорил с ними. «Милый папа́, я очень рад, что ты счел мое письмо к мама́ о будущем России сумасшедшим. Это совершенно справедливо, и мне совестно за него и за то дурное настроение, в котором я жил в последнее время. Чрезмерное умственное и физическое возбуждение от здешней весны породило это состояние духа. Слава Богу, кажется я снова оправился и овладел собой».
Но не всё было так просто…
«Надо начинать сначала…»
Осенью 1903 года, когда Лев Львович с Дорой, Павлом и Никитой уезжали в Египет, они расставались с отцом миролюбиво, дружески. По дороге, из Ялты, он отправил отцу грустное письмо с признаниями в любви и сетованиями на свой неровный, неспокойный характер. Отец ответил ему, пожалуй, самым любовным посланием за всю историю их переписки:
«Получил, милый Лёва, твое письмо и ты, верно, сам знаешь, как оно мне было более, чем приятно… Мне радостно то, что я вижу теперь тебя всего. Нет в душе твоей уголка, которого бы я не видел или хотя бы не мог видеть. И это понятно, потому что в твоей душе горит тот истинный свет, который освещает жизнь людей. Помогай тебе Бог беречь и разжигать его. Вижу теперь ясно твои слабости, и они не раздражают, как прежде, даже не огорчают, а трогают. Мне жалко тебя за них, потому что знаю, что ты борешься с ними и страдаешь от них. Не скучай, не тяготись, милый, своим положением. Прекрасное народное определение всякого несчастия (мирского) Божиим посещением. Так и тебя Бог посетил болезнью Доры. Прими это посещение, если не можешь с благодарностью, то, по крайней мере, с покорностью и уважением».
Из Египта он не раз писал отцу, в красках описывая местную жизнь, возмущаясь тем, как колонизаторы-англичане обращаются с арабами («как со скотами»), как «сами живут в свое удовольствие на счет рабочего народа, играя в golf, polo и tennis». «Впрочем, я их очень люблю», – признавался он. В другом письме говорил, что ему открылась истина: «главное в жизни не внешнее, не тело, а внутреннее, душа» и «зло изнутри нас исходит». Эта истина «ослепила» его. Он и прежде не курил, не пил вина, старался воздерживаться от половой жизни, но все-таки оставался «злым и несчастливым человеком». А вот теперь… «Интересно, что ты мне скажешь на всё это, милый папа́».
Вернувшись в России в поисках нового места в жизни, он советовался с отцом. Например: ехать ли корреспондентом на войну? Но точка зрения отца на этот счет была давно известна. В ответе сыну он не сказал ничего нового. «Мое мнение всегда, что, особенно для духовной деятельности, движение, передвижение невыгодно… Кант во всю жизнь не выезжал из Кёнигсберга и оставил громадное духовное наследство».
И Лев Львович с ним согласился. «На войну я не поеду, хотя мне это очень и очень жаль. Не поеду потому прежде всего, что это неразумно и не необходимо. Кроме того лучше оставаться с семьей и скромно делать дома и в тишине, что можно».
Он писал, что «испортился в Египте, огрубел духовно, ослаб физически и умственно. Надо начинать многое сначала». Но в этом же письме прозвучало признание того, что в тридцать пять лет, имея жену и двух детей, имея какое-никакое, но литературное имя, Лев Львович не нашел себе места в жизни.
Он не мог жить без Ясной Поляны!
«Хуже всего то, что я тяну Дору жить в Ясной, хотя не знаю, насколько это приятно другим, Дора же Ясную не любит и тянет в Швецию… Эта борьба мне очень тяжела».
О желании вернуться в Ясную и жить там он писал еще раньше, из Хальмбюбуды, когда его жена была так больна, что не могла передвигаться без кареты «скорой помощи». «Дорогой папа́, мне продолжает быть тяжело здесь и продолжает тянуть в Ясную, где чувствую, мне место. Радуюсь тому, что, если Бог приведет меня туда, я не буду неприятен тебе. Надеюсь, что моя жизнь в Ясной не будет также неприятна братьям и не вызовет в них дурные чувства ко мне. Если я вернусь в Ясную, то уже не с теми мыслями и идеалами, как прежде, а совсем с другим отношением к жизни. Знаю, что ты понимаешь меня, потому пишу тебе».
Это был страшный тупик, в который он Лев Львович опять загонял себя, загипнотизированный своим отцом и тем удивительным, ни на что не похожим местом, которое тот создал на земле – Ясной Поляной.
16 июня 1904 года из Алупки, где Дора долечивала нефрит, он пишет отцу проникновенное письмо, в котором подготавливает почву для возвращения в Ясную Поляну. Для него это очень важно! «Милый папа́, так как я не раз обращался к твоим и моим с просьбой выслать мне твою статью о войне и они ничего мне не посылают, очень прошу тебя “приказать” им поскорее мне сделать это. Интересуюсь этим не попусту. Если бы написал мне, очень бы обрадовал. Соскучился по тебе и всех вас, но не еду потому что еще не пришло время».
Больна Дора. Ей нужен крымский климат и морские купания. Но в письме родным еще из Хелуана он всерьез предлагает, чтобы в Крым приехали сестра Татьяна с мужем, освободив его для поездки журналистом на фронт. Отказавшись от этой мысли, он рвется в Ясную Поляну обсуждать с отцом вопрос о войне и участии в ней России. Он уверен, что отец его поймет, и подробно излагает свой взгляд на события.
Как отец, он пока стоит на антивоенных позициях и осуждает войну. «Тебе, еще яснее видящему всё ее безумие, как следствие заблуждения человечества, конечно, всё это понятно. И хуже всего ведь то, что народы, глядя на японскую войну, не возмущаются ею, – исключаю единичных людей, – не спешат скорее прекратить эти ужасы, снять тяжесть милитаризма, разоружиться, а напротив, лихорадочно строят еще новые броненосцы, ассигнуют еще миллиарды на военные издержки, вытягивая их из земли и принося народам бедствие. Если такое озверение и тьма в людях будут продолжаться и развиваться, то что же будет?..»
Кажется, он во всем солидарен с отцом, даже еще не прочитав его статью «Одумайтесь!» «Всякая нравственность, всё доброе может исчезнуть с лица земли, и духовный прогресс может не только задержаться, но совершенно прекратиться, – пишет Лев Львович. – В такой резне не может быть сильнейшего раз и навсегда. Сегодня побеждают японцы; завтра – русские; послезавтра – буры, потом англичане, американцы, немцы, потом опять сначала и так без конца, пока люди не опомнятся…»
Он словно на расстоянии чувствует мысли отца. Ведь и Толстой писал то же самое:
«Люди, десятками тысяч верст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом.
Что же это такое? Во сне это или наяву? Совершается что-то такое, чего не должно, не может быть – хочется верить, что это сон, и проснуться.
Но нет, это не сон, а ужасная действительность».
Их взгляды на экономические последствия войны тоже совпадают. «Не могут просвещенные люди не знать того, что поводы к войнам всегда такие, из-за которых не стоит тратить не только одной жизни человеческой, но и одной сотни тех средств, которые расходуются на войну (за освобождение негров истрачено во много раз больше того, что стоил бы выкуп всех негров юга)…» («Одумайтесь!»).
Еще не прочитав статью отца, он уже знает и ее главное положение: спасение мира в религиозном сознании. «Зло, от которого страдают люди нашего времени, происходит оттого, что большинство их живет без того, что одно дает разумное руководство человеческой деятельности – без религии…» («Одумайтесь!»).
«Ты думаешь, что религия спасет от всего этого, и ты, конечно, прав, – пишет Лев Львович. – Но разве нет ближайших средств, в существующих формах жизни, для того же? Мне кажется, что, если бы политика народов стала нравственной, если бы дипломаты не были бы дипломатами в слепом смысле этого слова, а стали бы христианами, и с ними вместе – правительства, то очень легко мы могли бы избегать войны. Уступить японцам, что они просят. Убраться из Порт-Артура. Очистить Маньчжурию. Если бы правительство поняло, что такие внешние захваты никогда не бывают прочны, что только мирным путем, трудом и торговлей можно прочно победить страну, оно бы непременно сделало это. Но оно рассуждает иначе и от этого войны, смерти, разорение, страдания и всякое зло».
Главное различие в их взглядах было одно. Сын верил, что высокие нравственные принципы можно претворять в уже существующие формы жизни. А отец – нет. Сын верил, что можно правильно «пасти народы» с помощью существующих государственных, общественных и религиозных институтов, которые нужно реформировать, но не разрушать. А отец – нет. Всего-то, чего добивался сын – чтобы отец делегировал ему право: нести свет отцовской истины в существующие формы жизни. Влиять именем сына Толстого не только на общество, но, может быть, и на самого государя. Не это ли он мечтал обсудить с отцом, когда всей душой рвался в Ясную Поляну?
Не ко двору
Лев Львович не вел постоянный дневник, но, приехав в Ясную Поляну в июле 1904 года, подробно записывал свои впечатления от встречи с отцом. Возможно, потому, что в этот момент вновь решалась его судьба. Он остается жить в Ясной Поляне или нет?
5 июля: «Вчера приехал сюда из Крыма. Утром в 6 часов я лег отдохнуть после двух ночей в вагоне, но не мог спать от возбуждения. В 8 я опять встал и пошел на пруд купаться. Возвращаясь с пруда домой, я встретил отца в аллеях. Я подбежал к нему, и мы обнялись. Первое, что он сказал мне: “А я бегу всё за тобой”. Он окружил пруд, где искал меня. Это проявление его любви ко мне меня тронуло и показало ярко, как он горячо относится ко мне. Он стал расспрашивать меня про жену, боясь, что у нас с ней расстроились отношения. Слава Богу, что я мог утешить его».
Но уже через десять дней в его дневнике появляется другая запись: «Тяжелая, трудная здесь жизнь для человека, который ищет правды. Жизнь в Ясной Поляне полна лжи и зла, и несмотря на то, что ее хозяин искренне проповедывает христианство, он живет в ужасающем язычестве, несмотря на то, что он проповедует простоту и лишение, он живет в страшной роскоши и богатстве. Полный дом слуг, обжорство, праздность, суета сует. Формы жизни в Ясной Поляне очень тяжелы и, если бы не сущность ее, это был бы дом разврата».
Каким тоном это написано! Как будто пишет посторонний человек, впервые заехавший в Ясную Поляну, чтобы сверить свои представления о великом Толстом с реальностью, и глубоко разочарованный всем, что он увидел. По сути, Лев Львович повторяет в дневнике самые расхожие слухи о Ясной Поляне, где Толстой, проповедуя на словах одно, на деле купается в богатстве и роскоши. Где он это увидел? И почему не видел этого раньше, когда создавал «шведский оазис в русской пустыне»? И кто это пишет? Человек, который отказался жить в Хелуане в простом пансионате и снял для семьи роскошный номер в Tewfic Hotel, где останавливались англичане. Которого в Египте по внешнему виду принимали за богатого англичанина. Который снимал в Крыму дачу рядом с Воронцовским дворцом.
Перемену в его настроении нельзя объяснить иначе, как тем, что общего языка с отцом он не нашел. Это подтверждается записью, сделанной через неделю: «Надо избегать Ясной, которая не изменится к лучшему, пока я сам не поселюсь в ней… не изменю моей жизни в ней. Но изменить ее в старой Ясной нельзя. Поэтому жить здесь можно только по-новому, вновь, на новом месте. А пока этого нельзя, надо жить на чужой стороне, хотя это и тяжело, хотя это и грустно. Но если Бог во мне, то мне никто больше не нужен. Как это радостно и ясно. Я всюду с Богом, и чем меньше мне мешают быть с ним, тем мне легче, и лучше, и радостнее…»