Ясно. Новые стихи и письма счастья - Быков Дмитрий Львович 9 стр.


В сети, понятно, загалдели, но присмотреться не хотите ль: ведь он полпред на самом деле! Он полномочный представитель. Чье самолюбие задето – тот лишний гость в родном пейзаже. Кто представитель президента в России нынче? Ну не я же! Тех, кто о вольности хлопочет, наглядность эта растревожит, – но это то, что Путин хочет, и ровно то, что Путин может: надежный, злобный, добрый малый, и чтобы все в России было не ниже плинтуса, пожалуй, но ниже Нижнего Тагила. Простые люди юбер аллес. Прямое следствие победы. Вы все зажрались, либералы-с. Какой тут пол, такие преды.

Вам, радикалы, все с откоса б лететь в плену амбиций личных… А между прочим, это способ ввести во власть людей приличных. Насколько все мобильней стало б, какой бы стиль настал улетный, когда бы вдруг сказал Каспаров: «Долой подонков на Болотной!» Не может быть? А что такого? Я сам не против, добрый путь им. Полпредом сделали б Рыжкова, скажи он вслух: «Наш лидер Путин». За выкрик лозунга такого – иль даже пенье, в ритме вальса, – министром сделали б Немцова: он был – и ничего, справлялся! Довольно быть страной-изгоем, точить на граждан серп и молот… Но «мы за вас и всех разгоним!» – они сказать никак не могут. Что проще верному холопу? И для чего жалеть о чем-то? Чуть поцелуешь черта в попу – и сможешь стать полпредом черта! Но даже после литра водки или еще чего похлеще у них не то устройство глотки, чтоб говорить такие вещи. Их не за то страна любила и заграница уважает. Победе Нижнего Тагила пока ничто не угрожает.

А если вдруг и угрожало б – в стране меняется погода, – Холманских без обид и жалоб вернется в цех вагонзавода. Рабочий облик благороден, а опасаются ре– прессий пускай Рогозин и Володин – они же люди без профессий. Не знаю, что умеет Путин, не помню, что умеет Сечин, – а труд уральца неподсуден, вагон потребен, статус вечен… Когда закончится занудство и поменяется начальство – ему хоть есть куда вернуться.

За остальных нельзя ручаться.

Разногласное

Представители местных элит, чьи надежды опять оскудели, утверждают, что надо валить. Я боюсь, это слово недели. Знатоки полускрытых вещей, прозревальцы великого в малом, что с каких-то неведомых щей филиала зовут либералом, – как-то враз перестали хвалить этот символ грядущих идиллий и согласны, что надо валить, и храбрейшие вслух подтвердили. Предлагается всё обнулить. Даже дети, что прежде робели, вместо «Мама!» взывают «Валить!», уссываясь в родной колыбели. Чуть заглянешь в какой-нибудь чат, где ведут разговор о руслите, – эмигранты «Валите!» кричат, патриоты им вторят: «Валите!» Даже те, что привыкли рулить и считаются мыслящим классом, – втихомолку внушают: «Валить», обращаясь, естественно, к массам. Я считаю, что лучше налить, закусить и продолжить сугубо, – но за всем этим воплем «валить!» кто расслышит совет жизнелюба?

Впрочем, те, что хотят отбелить нанопару властителей грозных, тоже стонут, что надо валить. Все валите! Очистится воздух! Неопрятен, криклив, бородат, не– умен, некрасив и неловок, сортировщик латинских цитат, сочинитель капустных колонок; государственник-поцмодернист, завсегдатай сектантских молелен, что внутри и снаружи дерьмист и притом тошнотворно елеен; воспитатель кремлевских волчат, испускатель зловонного пота, – все «Валите!» синхронно кричат, полагая, что купится кто-то. Только я продолжаю шалить, не страшась белоглазого взгляда, повторяя: «Не надо валить».

– Почему же, – ты спросишь, – не надо?

Почему, если воздуха нет, если ширится праздник гиений, если участь двенадцати лет решена без малейших сомнений, если худшие стали стеной под симфонию криков вороньих, и притом их противник иной по– ужасней, чем даже сторонник; если, чувствуя время свое, в этой ячнево-кирзовой каше заведется с годами зверье пострашнее, чем наци и наши, и начнет в поперечных палить, и топтать несогласных часами, – объясни, почему не валить?

Потому что повалятся сами.

Доказательное

…И чего галдите, как на вокзале, повторяя свой антирусский бред? Безусловно, сбили. Но вам сказали: доказательств, что это Россия, нет. Заявили вслух, ничего не спрятав. Основной источник довольно крут, и хоть это как бы спецслужбы Штатов, иногда, представьте, они не врут. Там ведется пристальный счет потерям, цэрэушный вывод имеет вес; вообще мы Штатам ни в чем не верим, но про «Боинг» правда, про «Боинг» йес. И чего бы пресс-секретарь Обамы против нашей власти ни ляпнул вдруг – знают все, что сроду, что никогда мы, что не мы, не «Боинг», не наш, не «Бук». И хоть мы противны целому свету, мы привыкли к жизни в такой среде. Доказательств, что это Россия, нету. Если нету в Штатах, то нет нигде.

…А еще мерзавцы клевещут ныне, выполняя даллесовский завет, что от нас стреляют по Украине. Доказательств, что это Россия, нет. Аргументы зыбки, а факты утлы. Мы желаем мира, на том стоим. Это к нам, должно быть, прорвались укры и палят предательски по своим. Это их прорыв, а пиндосы рады городить вранье и смущать умы. Говорят, что мы передали «Грады». Не в «Донецк», не «Грады», не им, не мы. Наш ответ доносится из-под санкций, из-под гор вранья и волны клевет. Отвечаем искренне, по-пацански: доказательств, что это Россия, нет. Да и прежний «Боинг», что сбил Андропов, ненавистный штатовцам искони, вероятно, жертвою был укропов, и рейхстаг небось подожгли они. Опровергнув злобно шипящих змиев, заявляем гневно, Фоменко вслед, что и Жанна д’Арк – это тоже Киев. Доказательств, что это Россия, нет. А Россия – космос, Победа, кадры, Енисей, культура, добро, балет. Остальное – эти соседи как бы. Доказательств, что это Россия, нет.

…Предо мной чумное лежит пространство, беспросветно, обло, стозевно, зло, непристойно, мстительно и пристрастно и зловонной тиною заросло. Голосит, бормочет, болит, недужит, поливает «Градом», лелеет «Бук», никому не верит, ни с кем не дружит, ни за что сажает, не помнит букв. Тут Христос бессилен, а свят Иуда, кровянист закат, упразднен рассвет. Я не знаю, что это и откуда.

Доказательств, что это Россия, нет.

Гомерическое

Глава из будущего единого учебника истории

Насчет троянского конвоя острит соседняя страна. Меж тем еще ни у кого я не встретил правды. Вот она: благодаря экспресс-конвою гуманитарных наших сил понятно сделалось про Трою, чего и Шлиман не отрыл. Гомер был слеп. В картине ясной он разобрался не вполне. Войны там не было троянской. Речь о гражданской шла войне. Парис, конфликта не желая, хоть был Венерой разогрет, не крал жены у Менелая – все это вымысел и бред: конечно, взбрыкивают бабы, но вряд ли, честно говоря, она пошла за пастуха бы от полноценного царя. Опять же десять лет осады в анатолийскую жару из-за сомнительной награды – вернуть неверную жену?! Один пиар, уразумейте, и стопроцентное вранье. Воюют только из-за нефти, а в Трое не было ее. И кто поверил бы, что греки, культуры истинной отцы, такие, блин, сверхчеловеки, жрецы, бойцы и мудрецы, демократическому строю патриотически верны, могли пойти на эту Трою из-за какой-нибудь жены?! Конфликт Гомером не прописан, но кое-где в подтексте дан: там Гектор ссорился с Парисом, они устроили майдан, Приам одной ногой в могиле, другого выбрать не смогли – и греки вынуждены были отправить в Трою корабли!

Замечу, греческие боги являлись там во всей красе, но с Троей им не по дороге: они за греков были все. Афина прямо и открыто вела ахейские суда – лишь Аполлон и Афродита за Трою были иногда. Везде – от Кипра и до Крита, до Фив, до Волги голубой – все знают: там, где Афродита, – там непорядок и разбой, там революции, и путчи, и педофилов миллион. И Аполлон ничем не лучше. Где Аполлон, там Илион. Любой при виде Афродиты, ее порочной красоты, сказать обязан: да иди ты, я сын Перуна, кто мне ты?! Их роли трезво оценивши, мы скажем: к черту Аполлон! Сказал однажды даже Ницше: мол, или я, блин, или он.

Ахейцы – отрок, ты запомнишь их дорогие имена, – приплыли, чтоб раздать гумпомощь, запасы масла и ви-на. А если кто определенно там об агрессии звездит – так это пятая колонна и омерзительный Терсит. Тандем Ахилла и Патрокла ему такого дал пинка, что репутация подмокла у всех Терситов на века. Ахилл с его Патроклом милым сказали: гадина, не вой! Мы, так сказать, приплыли с миром, и вот наш конь, точней, конвой. Мы вам вручим его сердечно уже сегодня, например. (Коня там не было, конечно. Коня воспел слепой Гомер. Солдат большой, пассионарный в коня не влез наверняка. Там был конь-вой гуманитарный, пшено, и сахар, и му-ка.) Пришел противный Лаокоон и залупался, говорят, что в том конвое упакован конкретный греческий отряд, – увы, ушел недалеко он: из моря выползла змея, сказала: «Здравствуй, Лаокоон» – и не осталось ничего. Об этом помнит вся Эллада, культуры греческой ядро. А потому что вот не надо мешать добру творить добро! Еще какая-то Кассандра вопила: «Гибнет царский дом!» – прикинь, она была косая и слабоумная притом. Неблагодарнее троянца народу нету искони. Они стоят, они боятся: «Не пустим вас!» – кричат они. «Кто вы такие, нам неясно. Покиньте наши рубежи. А предъяви нам ваше масло, а ваши яйца покажи…» Их вероломству зная цену, Ахилл воскликнул: «Шутишь, брат? Хорош тянуть, ломайте стену, добро не ведает преград!» Под крики гордого героя, по манью греческой руки пошли на штурм – и пала Троя под гнетом масла и муки.

Ахейцы – отрок, ты запомнишь их дорогие имена, – приплыли, чтоб раздать гумпомощь, запасы масла и ви-на. А если кто определенно там об агрессии звездит – так это пятая колонна и омерзительный Терсит. Тандем Ахилла и Патрокла ему такого дал пинка, что репутация подмокла у всех Терситов на века. Ахилл с его Патроклом милым сказали: гадина, не вой! Мы, так сказать, приплыли с миром, и вот наш конь, точней, конвой. Мы вам вручим его сердечно уже сегодня, например. (Коня там не было, конечно. Коня воспел слепой Гомер. Солдат большой, пассионарный в коня не влез наверняка. Там был конь-вой гуманитарный, пшено, и сахар, и му-ка.) Пришел противный Лаокоон и залупался, говорят, что в том конвое упакован конкретный греческий отряд, – увы, ушел недалеко он: из моря выползла змея, сказала: «Здравствуй, Лаокоон» – и не осталось ничего. Об этом помнит вся Эллада, культуры греческой ядро. А потому что вот не надо мешать добру творить добро! Еще какая-то Кассандра вопила: «Гибнет царский дом!» – прикинь, она была косая и слабоумная притом. Неблагодарнее троянца народу нету искони. Они стоят, они боятся: «Не пустим вас!» – кричат они. «Кто вы такие, нам неясно. Покиньте наши рубежи. А предъяви нам ваше масло, а ваши яйца покажи…» Их вероломству зная цену, Ахилл воскликнул: «Шутишь, брат? Хорош тянуть, ломайте стену, добро не ведает преград!» Под крики гордого героя, по манью греческой руки пошли на штурм – и пала Троя под гнетом масла и муки.

Какого выспросить провидца, вопрос поставивши ребром: весь мир все время нас боится. А мы с добром, всегда с добром! Им надо что-нибудь другое помимо нашего добра. Ну что ж. Мы сделаем, как в Трое. А то и вчетверо. Ура.

…Пласты земли легли слоями. Прошли века – и хоть бы хны. Из греков выросли славяне. Из Трои выросли хохлы. Никак не станет безопасным их неуютный, хлипкий дом. Мы к ним идем с добром и маслом, с вином и сахаром идем, к ним едет наш конвой, парламент, герои наши и умы…

А после все у них пылает.

Но это всё не мы, не мы!

Покаянное

Я ничего не смог остановить. Все были в курсе, все учились в школе. Оно, конечно, как ни вьется нить, а быть концу – но хоть замедлить, что ли… В стремительно глупеющей стране, который год плетущейся по кромке, никто бы не прислушался ко мне – витии, знаешь, были и погромче, – история всегда кругом права, но в море этой глупости и злобы я мог найти какие-то слова. Но не нашел. И все пошло, как шло бы без нашего участия. Увы, история и не таких ломала. Тут мало сердца, мало головы и от души, похоже, толку мало.

Я ничего не смог остановить. Увы, я не ахти какая птица. Теперь мне больше нечего ловить – осталось вместе с вами расплатиться. Теперь уже на всех один финал, все обручами стянуты стальными, – и если кто-то что-то понимал, он отвечает вместе с остальными. Предчувствие, мне душу леденя, могло бы мучить более жестоко; не так, увы, травили вы меня, чтоб сделать полноценного пророка, – и вот теперь, мучитель мой родной (вас было сто, а надо было двести), мы в связке низвергаемся одной. В истории мы тоже будем вместе.

Я ничего не смог остановить. Похоже, это участь всех попыток? Утопий недостаток, может быть, антиутопий, может быть, избыток, – проклятие исполнится сполна. Казалось бы, все ясно, мысли здравы – но замкнут круг. Написано «война» – грядет война. Написано «расправы» – грядут они. Читаем «произвол» – и нарасхват палаческие роли, хоть каждый по отдельности не зол и эту роль играет поневоле. Настолько ясно видя этот круг, я мог его порвать. Дрезина катит, еще никто не спас ее – а вдруг? У одного, положим, сил не хватит, но можно было как-то рассказать, открыть глаза… Ведь масса – это сила! Пускай ничто б не двинулось назад – но, может, хоть слегка притормозило? Не вечно же страну карает Бог, гоня ее сквозь митинги и путчи. Я знаю, что никто еще не смог, но лично мне от этого не лучше.

И вот теперь, читая жизнь мою, что движется к старенью понемногу, в Отечестве, стоящем на краю и, кажется, уже занесшем ногу, – я думаю о тщетности трудов, бессилье слов – припомнить их неловко; хоть я от них отречься не готов, но склонен думать, что они – дешевка. Воистину, не стоило труда! Конечно, проку нет и в этом стоне: коль вся страна шагает в никуда, то что мой личный путь на этом фоне? Но как-то жаль, что наше шапито, где правит плохо выкрашенный идол, настолько обесценивает то, в чем я когда-то высший смысл увидел. Все тонет в луже, в плеске дождевом, в истерике, прослушке и войнушке. Все то, зачем мы, в сущности, живем, объявлено не стоящим понюшки. Осталось байки старые травить да с нанятым вруном бессильно спорить.

Я ничего не смог остановить.

Но, кажется, еще могу ускорить.

Предновогоднее

Почему-то люблю я конец декабря. Потому ль, что родился зимой? Но не ради же елки, не праздника для: Новый год – это праздник не мой. Вся страна поедает салат оливье или в студень роняет чело, заглушая единую мысль в голове: типа, прожили год, и чего? Я не жду от людей поворота к добру, невозможного, как ни крути. День рожденья я тоже не шибко люблю – если честно, еще с тридцати. Не люблю, если кто-то смущает умы обещаньем нежданных щедрот, – а люблю переломную точку зимы под названием солнцеворот.

Почему-то мне нравится только зимой, отработавшей первую треть, в темноте возвращаться с работы домой и на желтые окна смотреть. Я люблю эту высшую точку зимы, эту краткость убогого дня – но ведь живы же мы, выживаем же мы всей Отчизной, включая меня! Вообще-то – от истины прятаться грех – в этой средней родной полосе я всегда себя мыслю отдельно от всех (то ли я виноват, то ли все); но Земля – этот хитрый огромный магнит – на орбите сидит набекрень, и любого изгоя с народом роднит наш короткий ублюдочный день. Ни секунды не верю, что в новом году – будь он трижды раскрашен пестро – будет больше свободы, и слава труду, и любезные лица в метро; но таков уж закон этих средних широт, неизбежный, как дембель, как будущий год, как в июне отрубленный водопровод, а весной – пробужденный медвед, – что случится обещанный солнцеворот и прибавится солнечный свет. Я с российской реальностью вроде знаком и поэтому, не обессудь, склонен верить в физический только закон и еще в биологию чуть. И еще я усвоил за несколько лет – объяснить не умею, боюсь: от того, что на миг прибавляется свет, изменяются запах и вкус.

И вот в эти как раз переломные семь или пять убывающих дней мне понятно, что лучше не станет совсем, а пожалуй, что даже трудней. Ни надежд, ни покоя, ни воли вразнос, ни отмены запретов и виз, то есть «солнце на лето, зима на мороз» – наш не только природный девиз. Может, прелесть и кроется в этом одном, выделяющем день из трехсот, предвкушенье того, что грядет перелом – но чудес никаких не несет. Я люблю это чувство – как учит Орфей, отрешившись от слез и соплей. Как-то лучше, когда холодней и светлей: холодней, и трудней, и светлей.

На два адреса

Чем злит меня российский эмигрант, в изгнании обычно неповинный? Куда б ни шел, как пела Эми Грант[3], – он к Родине привязан пуповиной. Тому назад, подумать, тридцать лет заветную черту переступивший, он мог бы успокоиться – но нет! Следит, как за любовницею бывшей: ревнует, гуглит, шарит в соцсетях. Уста кривит привычная усмешка: достаточно ль она на всех путях беспомощна, бездарна, безуспешна? Вглядится в искаженные черты – обрюзгшая, измученная самка: «О Господи, какая стала ты!» – и некому спросить: какой ты сам-то? Другой уже забыл бы двадцать раз, увлекшись новым радостным соитьем, – но, видно, расставание для нас останется единственным событьем. А вдруг она там чувствует вину, как в бентоновском фильме бедный Дастин[4]? А вдруг она там счастлива? Да ну, не может быть. Ведь я же тут несчастен, хоть всю свою френдленту обреку на глянцевый парад фотоискусства: смотрите, я на фоне барбекю, жены, детей, собаки, кошки, скунса, коллег, прабабки, дома, дома-два… Смотри, как я вписался в штат Огайо! Все для того, чтоб видела Москва. И та, другая. Но ведь та, другая, – уже другая, ты старался зря, за призраком неслась твоя погоня. Нет жалости, воспоминаний, зла, нет зависти. Там просто все другое. Другие стены, запахи, кровать, другой ковер, другой узор на ворсе… Их лишь одно способно задевать – коль ты о них не помнишь вовсе.

Вовсе.

И вот что я скажу на этот раз, назло твоим клевретам и плебеям, не зная сам, к кому на этот раз я обращаюсь (видимо, к обеим): метаться – грех, судьба не черновик, язык не сбросить, жизни не исправить, бежать я не намерен, я привык, мне страшно на таких тебя оставить, иллюзий нет, на всех один позор, прогресса я не ждал и не дождался – и не припас на случай наших ссор ни дома-два, ни тайного гражданства, ни бунгало на южном берегу, хоть мне оно и грезилось когда-то… Но если я действительно сбегу, то убегу всерьез и без возврата. Когда ликует всяческая гнусь, мне трудно с ней испытывать единство. Я так тебя люблю, что обойдусь, когда пойму, что ты переродишься.

Назад Дальше