Когда все, кто только что участвовал в повествовании, ушли по дороге, в стародавние торжества освещавшейся бочками, полыхавшими смолой и салом, церковь осталась стоять одна, но если глядеть с уходящей дороги, бросилась уже от одиночества и запустения головой в пруд, который перед парком. Вместе с нею кинулись стоявшие позади предвесенних горних зрелищ высокие небеса всея земли, на которых, громадные и розовые на темно-сером, пухли от своей белизны в отдалении облака; бросились верхушками в пруд и деревья, но не дорастая, чтобы не мешать церкви кинуться глубже всех. И, неотвязные ото всех этих потонувших кулис, помчались в плоской воде низовые дымные тучи, летевшие по спецзаданию наперехват грядущей Пасхе.
А хуже, как мы сказали, чем Пасха, ничего нет.
Помните н а ш а и в а ш а? Помните п а с к а? Помните, что в свой срок, но наступит и некая третья, здесь никому не ведомая, кроме тех, кто в детстве просыпался с мыслью о ней.
И тогда мимо заборов и огорож, мимо всей послезимней вони, под низкими густопсовыми тучами пойдет дочи-ста выбритый мордатый эпилептик Володька Юрсон.
Идет он здешней намеренно сволочной походкой, потому что всё старание, все надежды Володьки в том, чтобы его - то есть их с матерью и братом Фрицем - ни на секунду не сочли фрицами.
Когда вершились п а с к и н а ш а и в а ш а, он был страшноват, он был провокатор, он зарабатывал очки, под-учивая и распаляя насчет "мацы", но сейчас, хотя походочку Володька и взял слободскую, весь он сияет праздником, правда, никто этого не замечает, ибо знать не знают, что в загашнике человеческой радости есть еще один праздничек, который "паской" как-то не назовешь и который удивительно преображает нечетких и издерганных постояльцев нашего рассказа.
А когда Володька сегодня проснулся, мама поцеловала его, огромного и жирного, а суховатый Фриц со своей койки, сдержанный Фриц, смертник молвы и обстоятельств, грустно глядел на стену, на бабкину (отцовой не висело) фотографию с черной траурной ленточкой по уголку, словно снимок был сделан для паспорта смерти. И Фриц вспоминал - Володька этого уже не помнит, - что на Пасху бабушка заставляла мать (а мать сопротивлялась отжившим обрядам), приподняв поутру одеяльце над маленьким, но уже мордатым Володькой, голенького его, младенца еще, тихо похлестать по мордатому задику пучком вербы, чтобы рос Володька тугим и кругленьким, как вербочки. Яйца, когда жива была бабушка, народ красить боялся, и багровая скорлупа на травяных улицах под подошвами не хрустела, а сегодня мать, разжегшая вчера керосинку не на общей кухне барачного жилья, а в комнате, и долго что-то на ней с суровым и строгим лицом, но со светлыми морскими глазами кипятившая, с утра протянула изумленному Володьке, а затем и замкнутому смертнику Фрицу по крашеному яичку, но не в красно-коричневом луковом варианте, а в сероватом каком-то виде, ибо кипели яйца в отваре коры и прошлогодних листьев с веток останкинской дубравы. По каждому яичку шла тускловатая, но аккуратная зеленая сеточка, потому что после дубового отвара они еще покипели в простой воде, завернутые в сеточку, хитро сплетенную из зеленого мулине.
В этот день, разумеется, было воскресенье, и Володька ушел ставить заказчикам поразительные жучки собственного изобретения. Пробки, когда бывал свет, перегорали постоянно, и поиски тонких проволочек, которых в помине не было, очень осложняли жизнь; так что Володька придумал простейшую, но вечную вещь: вместо плавких истеричных проводничков, призванных спасать от пожара трухлявые и всегда готовые гореть строения, он додумался брать толстую, а лучше всего - самую толстую, какая влазит, проволоку, которая ни при каком замыкании перегореть не могла. И счастливый хозяин с тех пор вообще забывал о пробках, потому что расплавить Володькино рукоделие не смогла бы даже небесная молния, так что о медных гвоздях, хитро приспособляемых Володькой, шла молва и слава. Немец, он же и есть немец! Они же, собаки, мастера! Так что, Володь, поставь жулик, будь другом!
Шел, значит, умытый, скобленый и поодеколоненный Владимир Юрсон с пассатижами и медными гвоздями в кармане и запросто, по-слободски, чтобы не думали, что по-фрицевски, поздоровался со встречным - бывшим своим учителем, вернее, бывшим своим директором школы, Пал Семенычем Куриновским, который, как всегда аккуратно одетый, шел, надо думать, прогуляться в Останкин-ский парк. Причем, как всегда, один и сегодня при галстуке. "При селедке Палсентий!" - подметил Володька.
Хотя калоши на ногах Пал Семеныча сверкали, Пал Семеныч не омрачился замечанием какого-то владыкин-ского возчика, оглянувшегося минуту назад со своей кандальной телеги и сказавшего:
- Сапоги-то с бацацыром, а калоши с ремешком. Эвона...
Провозгласил возница это, можно сказать, беззлобно, так что мысли Пал Семеныча, одиноко идущего гулять, не побежали в привычную сторону страха, а напротив, показалось ему, что проехавший возчик снял шапку, а сам он, маленький Пал Семеныч Куриновский, стоит как бы со своими мамой и татой в одной такой церкви (не ее ли описала Тэффи?); свечку Павчик осторожно прилепил перед прекрасным архангелом Гавриилом, ангелом Благовещения, а тот несет ему, мальчику Павчику, свои лилии, а рядом братик Славчик; а братику, пока архангел Рафаил размахивает кадилом, а поп поет латинскую бенедикцию, но на православный манер, а братику, значит, архангел Варахиил протягивает с расписной стены своей розы-троянды, ибо он же вертоградарь райский. Подает Варахиил розы братишке, тому самому, который так неосмотрительно послал директору школы № 271 письмо, из-за которого Пал Семеныч потом всякий день многие годы лицезрел карающего архангела Иегудиила с бичами, да с такими, что архангел горевания Самаил, ангел смерти со своей свечой, повернутой пламенем вниз, не знал, подходить ли ему уже к Пал Семенычу или пока обождать...
Небо в воскресный этот день было небом всея земли, и по неопрятному нашему месту жительства, где вместо заборчиков к кольям были приколочены металлические ленты, своеобразно дырявые от выштампованных из них надомниками чайных ложек или блочки для обуви, ходило в день этот несколько тихих опрятных и просветленных людей, старавшихся не привлекать к себе внимания. Сами они, вероятно, замечали, хотя и не подавали виду, объединявшую их особую сегодня праздничность, и здоровались друг с другом (хотя не подавали виду и никогда бы в этом не признались, и при третьих лицах так бы не поздоровались никогда) с неким нездешним незаметным поклоном, так что, когда человек, знавший, что у Палладио не заладилось с окошками, увидел у того, который в парке, пруда двух стройных и высоких женщин - старую и молодую - в демисезонных уже, на тонком ватине пальто с маленькими круглыми воротничками вокруг шей, причем пожилая была в ботах, а молодая в ботиках, а пальто пожилой было из какого-то очень потертого, но очень тонкого плюша, а пальто молодой тоже было отмечено изяществом виньетки; когда, значит, увидел он эти две по-воскресному медленно удалявшиеся по дорожке, обводящей пруд, женские фигуры (а дело было уже к вечеру, к весеннему вечеру, и в парке, в общем-то, никого, кроме неба и низких туч, не было, если не считать деревьев и беспокойных прудовых отражений), он даже обрадовался, что увидел их, и сам пошел по дорожке в противоположную сторону, но дорожка пруд окружала, а этот пруд был совсем небольшой, так что вскорости, выйдя из толпы голых кустов, он с теми двумя женщинами столкнулся, вернее, наткнулся на то, что они хотели обязательно скрыть ото всех на свете.
Молодая, которую за отведенную руку придерживала пожилая, тянулась к росшим над самой водой вербным веточкам, для чего ей пришлось упереть свой ботик почти у воды. Но едва она веточку обломила, ботик к воде поехал, и пожилая чуть не отпустила пальцы дочери, как видно, еле ее удержав. Она тихо вскрикнула "Мон Дье!" - и, отчаянно перетянув дочь на дорожку, подняла руку перекреститься.
Он это и увидел, и увидел еще веточку с пухлыми шариками в руке у молодой, и увидел, что они увидели, ч т о он увидел, и обмерли обе, и он смешался и обмер, и почувствовал бремя ненужного свидетельства. И сердце стук! Пауза. Стук! Стук!.. И недокрестившаяся рука пожилой, замеревшая в третьем осенении у левого (левого!) плеча, как бы стала что-то стряхивать с плюша - какую-то паутинку... Впрочем, какая ранней весной паутинка!.. Стук! Стук! Стук! - вперебив колотились сердца молодой и пожилой, но кровь, странная кровь, повелительно заговорила в жилах обмеревшего человека, и он ободрил испуганных женщин свойственным этой крови безрассудством неслыханно учтиво снял шапчонку свою и, здороваясь, поклонился невиданным и невозможным для этих мест поклоном...
А поскольку был он одет в тот день в лучшее, что у него было, то поклон его обеим женщинам показался настолько учтивыми и безупречным, что их поразительные улыбки должным образом ему ответили, и наклоны головы обеих, достойный - пожилой женщины и пленительный - молодой, завершили и обратили в круговую поруку ужасную неосмотрительность, совершенную этими совершенно растерявшимися людьми на берегу пруда, в отражения которого, как водится, тотчас ринулись все рыщущие по белому теперь небу сквозные и дымные местные тучи.
А поскольку был он одет в тот день в лучшее, что у него было, то поклон его обеим женщинам показался настолько учтивыми и безупречным, что их поразительные улыбки должным образом ему ответили, и наклоны головы обеих, достойный - пожилой женщины и пленительный - молодой, завершили и обратили в круговую поруку ужасную неосмотрительность, совершенную этими совершенно растерявшимися людьми на берегу пруда, в отражения которого, как водится, тотчас ринулись все рыщущие по белому теперь небу сквозные и дымные местные тучи.
Собравшись в пруду и покипев там, кинулись они в разные стороны обыскивать жилища всех этих, вышедших на прогулку, не похожих ни на кого людей. Еще помчались они к дому, где проживали люди по фамилии Арно, и к дому, где прописана семья Фелистак, и к дому, где обитали носители странной фамилии Богдай, и учинили всюду надлежащий сыск, торопясь дознаться, что это за люди такие, чем это они отличаются ото всех прочих, отсправивших в а ш у и н а ш у п а с к и, и от татар, у которых п а с к и вообще не бывает. Но в домах оказались керосинки, малопримечательный скарб и скулящее повсюду в покинутых прогулки ради жилищах одиночество. И ни одной лишней буковки, кроме чрезмерной газетной азбуки, ни одного фотоснимка, кроме старой бабки на стене, с которой, как видно, хотели переснять фотокарточку на паспорт, ибо по углу снимка шла какая-то черная полоска, никаких необычных метрик и уличающей переписки не нашли. Ни одного незнакомого или необычного предмета не попалось им, а тот, который перепрятывается на протяжении нашего рассказа, обнаружить было невозможно, ибо место его утаения даже нам, повествователям, в настоящий момент неизвестно.
И принялись низкие тучи страшного времени метаться по местному небу от одного края к другому, словно от начальства к начальству, а человек, так хорошо спрятавший свою тайну, стремительно шел домой, и восхитительная улыбка молодой женщины не исчезала из его сердца. И он шептал какие-то не по-русски длинные строки каких-то длинных стихов, но о том, чего не знал тут никто, прекрасно, кажется, был осведомлен встреченный почти у дома сутулый прохожий. Он поднял на окрыленного человека свои печальнейшие глаза и сказал, зная ч т о говорит:
- С воскресным днем позвольте вам поздравить, Станислав Викентьевич! причем "Станислав" было произнесено с не совсем явным, хотя вроде бы абсолютно местным ударением. Переусердствовавший на непривычном произношении печальный человек тут же и оговорился. - А на дворе уже в ё с н а!
- Да! - благодарно ответил Станислав Викентьевич, мягко поправив и его оговорку, и свое сердце. - В е с н а, можно сказать, наступила!
Но низкие тучи всё же добились чего-то и, когда над зацерковной чередой дерев отбагровело понизу небо, они снизились, на лету просквозили сквозь церковные кресты и легли на тополевую дорогу. А поскольку существовать на дороге иначе как в виде тумана или мелкого дождя им запрещала инструкция, а время туманов еще не наступило, то вместе с темнотой стал то налетать на наши края, то отлетать от них дождик, а темнота никуда не отлетала. И темнело все больше, и Пал Семенычу пришлось зажечь пламенем вверх свечу свою, дабы проверить тетрадки, где завтрашние школьники прохаживались по поводу лучшего в мире, но при этом истеричного хлюпика, писателя Толстого. Однако, вспомнив про воскресенье, тетрадки Палсентий отложил и стал глядеть в одну точку.
Володька Юрсон, в расчете на спасительную дружбу поставивший два жучка самым опасным и непредсказуемым горлопанам на улице, и брат его Фриц, бывший в выходной рубашке с пристежным воротничком на хороших запонках "Жиголо" и с резиночными перехватами рукавов, играли с мамой в лото, пока с Володькой от всего сегодняшнего напряжения не случился слабый приступ падучей.
Пожилая Ридро пыталась негромко пересказать дочери любопытные молодой девушке фрагменты рискованной книжки "Шампийон де ма ви", которые Рита хоть и слушала, но сперва вынудила у матери признание, что Толстой все же самый великий писатель в мире, хотя, наконец-то, взбудораженная прогулкой в парке, согласилась, что Мюрат и Даву, а в особенности Бернадот, блестящи. И обе шепотом обсуждали поклон т о г о мужчины, и мать осторожно сказала:
- Ты поняла, почему он был так праздничен?
- А что, если сделать из "Убигана" кулончик? - вдруг невпопад спросила Рита.
- Что ты! Что ты! Сохрани Бог!
А мужчина и вправду был праздничен. В одиночестве сидел он в своей келье. За стеной - и за той, и за этой - возились соседи. На столе, на не очень большом огне, горела керосиновая лампа. К лампе был искусно приделан отражатель из консервной жести, вогнутый, как серое небо, и, почти не отбрасывая света на стоявшую в углу скамеечку и развешанные по стене причиндалы сапожного дела, отбрасывал нужный свет на листок бумаги.
Умелейшей рукой мужчина по имени Станислав быстро рисовал церковь впереди толпы недорастающих до нее дерев, а потом стал рисовать подкупольную ротонду дворца, переиначивая неудавшиеся Палладио окошки. И они, похоже, удавались, а потом...
Мы забыли сказать, что перед мужчиной лежал некий предметик, величиной этак (употребим сравнение военного времени) с воинскую кокарду. Эта плоская, как картонка, слегка выгнутая вещица была завернута в белую бумажку, и от плотной завертки на бумаге словно бы проступал некий рельеф.
...а потом дерзновенно стал изображать ангельскую улыбку обитательницы недалекого переулка, встречавшейся ему и раньше, но сегодня, великого праздника ради, столь неожиданно вступившей с ним, а также со своей мамой в потаенный сговор. О, если бы, скажем, пойти сейчас к ним...
Стук. Стук. Стук. - Постучали в окошко. Стук... стук... стук... - а до этого была обычная тишина. И вдруг снова: стук! - он похолодел... стук! эти рисунки, эта вещица в бумажке... стук! - мгновенно убрав вещицу и прикрутив сколько возможно лампу, он быстро подошел к окну и отогнул маскировку.
Кто там?
Никого.
Что там?
Темнота.
Темнота праздничного вечернего вечера с мелким дождем.
Он быстро оглянулся - наверно уже вошли и стоят. Почти несуществующий свет прикрученной лампы, хитро попадая в вогнутый, как тусклые небеса, жестяночный отражатель, тихо освещал изображенного на листке ангела с филигранным женским профилем - это бы тоже спрятать! Он схватил рисунок, поцеловал его, изорвал в клочки и вдруг ужаснулся сам себе.
Стук!
И тогда в человеке Станиславе наконец-то по-настоящему закипела пылкая и безрассудная кровь, долго и потаенно сочившаяся в нем осторожными каплями, и он в пальто внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, прошел мрак кухоньки и крикнул возле уличной двери: "Кто там?" Дверь не ответила. Он ее распахнул. Никого. В паль-то внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, он бешено прошагал за угол. У окна никого не оказалось, но он все равно кинулся к жуткому этому, заклятому стуком в верхнее левое стекло, окошку.
Было темно и дождь.
На противоположной стороне улицы словно бы что-то произошло, но он не придал этому значения, ибо стук... стук... стук... толклось сердце его. Ибо - ш-шу... ш-шу... - шумела кровь в висках. Тогда он шагнул к безмолвному теперь окну и протянул руку...
К верхнему бруску рамы была пристроена какая-то деревяшка, слабо воткнутая торчавшим из себя гвоздиком, а на перекинутой через нее белесой в темноте швейной нитке - картошка, подтянутая сейчас для незаметности к этой самой деревяшке. Обыкновенная картошка. Нитка, провисая, уходила куда-то во тьму противоположной стороны улицы. Ничего пока не постигая, он дернул за нитку, и она, мокрая от дождя, сразу же налипла своей ниточной путаницей на его решительные пальцы.
По ту сторону неширокой травяной улицы, сейчас скользкой и грязной из-за весны, темноты и дождя, поднялась возня и послышался дурацкий невзрослый гогот, и он рванулся туда, осознав, ч т о они с ним проделывали! Однако темные тени разбежались с детским и подростковым проворством, и ему вроде бы показалось, что он даже разглядел маленького мерзавца-книгочея. Но это могло и померещиться.
Задыхаясь от непривычного движения и возмущения, давясь заплеванной своей гордостью, он вернулся и открыл огонь в лампе. Затем достал из щели под подоконником хранимую пуще глаза вещицу и при полном керосиновом свете ее развернул. Из обертки величиной с кокарду появилась, как ни странно, кокарда - бракованный и брошенный поэтому в мусорную кучу одноглавый орел простоволосый теперь державный знак, геральдически растопыривший задиристые лапы и не обескураженный своей медностью, а также отсутствием надлежащей белизны перьев и короны.
Голова его, окажись он сейчас на карте, где ему быть не полагалось, по-орлиному зорко и немигающе была бы, отвратясь от востока, обращена к западу, а пока - вперилась в ненавистное окно. И Станислав тоже - с трудом оторвав самоотверженный взгляд от сокровенной птицы - с вызовом поглядел в сторону всегдашнего стука.