Том 12. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский 7 стр.


А на улицах уже везде трепыхались красные флаги; с красными флажками спереди катили автомобили; красные флаги виднелись на внутреннем рейде на всех судах, когда они с Дудышкиным шли с кладбища.

— Что это? — испуганно спрашивал Коняев Дудышкина.

А тот облизывал свои толстые губы и отвечал спокойно:

— Революция.

— Но ведь царь, вы же сказали, — отрекся?

— Царь отрекся… И даже бывший наследник отрекся.

— Значит, все они отреклись… Какая же еще революция? Зачем?.. Против кого революция?

— Нужно добиться полного результата, я так думаю, — уклончиво сказал Дудышкин.

— Какого же «полного»? А это будет не против России? — недоумело спросил капитан, и глаза у него стали детские.

— Зачем же?.. Впрочем, не умею вам объяснить. Вот газета, читайте сами.

Над газетой, данной Дудышкиным, капитан в своих опустелых комнатах просидел бесполезно целый час. Было ли это от посетившей его недавно смерти, или от усталости, или от проснувшейся контузии и раны, или, наконец, от исключительной новизны событий, но он решительно ничего не понимал в газете, точно была написана она на языке, очень мало ему известном. День же был ясный и снова теплый, как и тогда, в январе.

«Пройтись разве?» — подумал капитан и потом даже сказал вслух по привычке: — Пойду, пройдусь.

Одевался он медленно: он стал очень рассеян эти последние дни и все забывал, что надо ему делать, и, если нужно было что-нибудь найти, мог долго переставлять и перебирать всякие вещи, совершенно забывая, что именно надо найти.

Начинало уж вечереть, когда он вышел. Улицы были людны, но с них как-то исчезло все, что отличало их раньше, еще недавно. Коняев, идя по Историческому бульвару, возбужденно с кем-то незнакомым ему спорил про себя, что-то ему доказывал и даже усиленно шевелил бровями и чмыхал носом, глядя при этом себе под ноги. Но вот какой-то человек в черной шинели поднялся со скамейки справа от него, поднял руку к козырьку фуражки, отдавая честь. Коняев привычно сделал то же самое и только после этого поглядел на флотского офицера. Он оказался прапорщиком флота: посеребренные погоны и одна звездочка — и Коняев остановился.

— Русский? — спросил он.

— Русский, — ответил прапорщик недоуменно.

— А фамилия ваша?

— Калугин, — сказал прапорщик.

— Ка-лу-гин, — протянул Коняев, глядя очень внимательно, но вдруг опустился на скамейку и потянул вниз прапорщика Калугина.

— В таком случае давайте сядем. Поговорим, как следует говорить русскому с русским.

Однако, усевшись плотно рядом с Калугиным, он некоторое время молчал, потом вдруг спросил решительно и даже строго:

— Ну-ка, господин новоиспеченный прапорщик, извольте объяснить мне, что такое происходит, а?

— Это вы насчет революции? — догадался Калугин.

— А то насчет чего же я мог бы еще? Странное дело! — удивился Коняев и, несколько понизив голос, спросил в упор: — Где сейчас может быть Николай Александрович?

— Какой именно Николай Александрович? — явно не понял Калугин.

— Им-пе-ра-тор наш! — раздельно, хотя так же вполголоса и как бы даже заговорщицким тоном пояснил Коняев.

— Но ведь он уже теперь не император, — удивленно ответил Калугин.

— От-рек-ся?!

— Да, раз отрекся, то, значит, уж не император.

— Так! А кто же он теперь?

— Полковник Романов.

— То есть: великий князь в чине полковника?

— По-видимому, именно так: великие князья, кажется, пока еще остаются великими князьями, впрочем, может быть, все титулы уже отменены.

— Я слышал так, — отмахнувшись досадливо рукой, совершенно таинственно сказал Коняев, — что государь уехал обратно в Ставку, а в Петроград, конечно, вернется он с целой армией… А?

— Полагаю, что этого не будет, — спокойно сказал Калугин.

— По-ла-га-ете? К-ак же вы это вообще можете полагать?! — почти задыхаясь, очень заносчиво откинув голову назад и выставив рыжую бороду прямо в лицо Калугина, выдавил из нутра Коняев.

— События… События развиваются быстро, — неопределенно ответил Калугин и сделал было попытку подняться, но Коняев удержал его, положив руку на его плечо. Он глядел на прапорщика так вопросительно и с такою как бы надеждой непременно получить ответ, что это, видимо, подействовало на Калугина и тот остался сидеть.

— Как это говорится: умер король, — да здравствует новый король, а? — с усилием проговорил Коняев и добавил: — Может быть, великий князь Николай Николаевич?

— Будто предлагали, но он отказался.

— Ка-ак? Отказался? Почему отказался? — Коняев был положительно вне себя и теперь уже выкрикнул: — Не может этого быть! Вы-ы… Вам наврали, а вы мне, штаб-офицеру, докладываете такое!..

— Ничего я вам не докладывал, а только передал слухи, — твердо сказал Калугин. — Может быть, это и не так, а только будто бы уж было в телеграммах, ведь и опасно принимать корону в такое время, убить могут.

Калугин сказал это с равнодушным видом, но Коняева испугал даже самый тон этих его слов.

— Вы точно русский? Или вы… смесь? — выкрикнул Коняев.

— Точно ли русский, — раздумчиво повторил его выражение Калугин. — Право, не знаю. Знаю только, что один чешский ученый двадцать пять лет прожил в России, занимался антропологией, и вообще всем, что полагается для определения фактических признаков русской нации, — пришел к выводу, что таких отличительных черт совсем нет, и что такое русский человек, ему, в конце концов, неизвестно. Это говорил нам, студентам лесного института, один профессор.

— Немец? — быстро спросил Коняев.

— Кто немец?

— Профессор этот ваш, он был немец?

— Фамилия у него была русская, — Горичев. И помню еще я, — добавил Калугин, — что когда начал он перечислять все национальности, какие могли влиять и, конечно, влияли на русских со времен начала татарского ига, тысяча двести сорокового года, то действительно не согласиться с тем чехом-антропологом было невозможно: остяки, зыряне, вогулы, вотяки, пермяки, мордва, мещеря, черемисы, башкиры, калмыки, киргизы и прочие и прочие, — это с востока; затем всевозможные яссы, косоги, печенеги, хозары, половцы и прочие орды, — это с юга; потом чудь, веся, меря, варяги; литовцы, ливонцы и прочие, — это с запада, и ведь целые века так же воздействовали, и как же можно было уцелеть в чистоте русскому племени?

— Немец! — крикнул Коняев, глядя с большой ненавистью.

— Может быть, есть во мне частица и немца, — кротко согласился Калугин. — Может быть, и частица фаноса, — я — нигерец…

— От-рекаетесь? — изумленно и даже будто испуганно протянул Коняев и поднялся, заставив этим подняться и Калугина.

— От чего отрекаюсь? — не понял Калугин.

— От русского? От-ре-каетесь? Сами? Вот до чего дошло! Тогда конец! Значит, конец.

— А помните, еще Наполеон говорил: «Поскреби русского, найдешь татарина», — как бы в оправдание себе сказал Калугин.

Но Коняев уже не хотел больше ничего слушать: он выпятил широкую грудь, к которой прижал бороду, и пошел от Калугина, непомерно делая очень широкие шаги.

А прапорщик Калугин сел на ту же скамейку и глядел ему вслед. Но Коняев уже ушел не так далеко: он вдруг остановился, охваченный внезапно наболевшим вопросом, и, оглянувшись на прапорщика флота, отрекшегося от русского, как царь отрекся от России, он все же пошел обратно. Теперь он глядел на Калугина намеренно исподлобья, как бы желая посмотреть, подымется ли этот «новоиспеченный», чтобы отдать ему честь. Прапорщик продолжал сидеть, и Коняев, пройдя его, повернулся к нему и выкрикнул:

— А пенсии нам, отставным штаб-офицерам, будут давать, или нет, вам неизвестно ли, господин прапорщик?

— Откуда же мне может быть известно? — сказал Калугин, теперь уже не подымаясь и не прикладывая руку к козырьку.

— Невеж-ливо! — крикнул Коняев. — Вы, прапорщик, отвечаете мне не-веж-ливо! — уже явно рассердился Коняев. Тогда прапорщик Калугин поднялся и пошел в сторону, противоположную той, куда направился капитан Коняев.

А на улицах точно так же часто катили автомобили, но вместо штабных в них сидели все почему-то матросы с винтовками. Всюду стоял какой-то непривычный шум; везде толпились портовые рабочие, солдаты, матросы… Везде в кучках говорил кто-нибудь, кричал хрипло, чтобы перекричать общий гул, — и кучки эти вылезали до середины мостовых… Трамвай не работал, даже и извозчиков что-то не было видно, — только одни автомобили: откуда их и набралось столько!

— Вот как оно теперь… — пробормотал Коняев, но тут же засмотрелся на большой автобус, на котором, как на эшафоте, провозили куда-то арестованных, наполовину переодетых в штатское полицейских.

— Как же это так?.. А кто же будет охранять порядок? — спросил он у стоящего рядом черненького студента.

— Революционный народ, — тут же ответил студент.

— Ка-кой народ, вы сказали? — потянулся ухом вниз Коняев.

— Революционный!.. Я, кажется, ясно говорю, — обиделся студент.

— А-а… — протянул Коняев, не понявши, каким образом может охранять порядок народ, если он сам весь революционный.

За спиной его в толпе какой-то солдат говорил речь, но такую путаную, что Коняев понял только одно вот это: «Между прочим, рабочий человек все равно тянет свою, как вол какой, лямку… Хорошо… Между прочим, он должен сидеть на четвертом этажу и розы нюхать…» Тут все почему-то захлопали в ладоши, а Коняев подумал горестно: «Русский! Это русский человек говорит, потому что говорить не умеет…»

Только двух совсем юных мичманов и прапорщика флота средних лет, быстро идущих, заметил капитан, а то почему-то не видно было совсем офицеров. Чем дальше, тем больше на него нападала какая-то оторопь, точно читает давешнюю газету или видит непостижимый сон.

— Кончено, совсем кончено, — бормотал он. — Что же, да что же это такое?!.

На какого-то рабочего с белой повязкой на рукаве городского пальто и с берданкой наткнулся он на углу двух улиц и посмотрел на него подозрительно: не разбойник ли?

— Ходишь еще? — сказал ему вдруг, криво усмехаясь, рабочий. — Ну, ну, ну, походи еще немного, попрыгай!

Это был обыкновенный фабричный или заводской рабочий, — может быть, и наборщик, с бледным свинцовым лицом, и не русский, нет, во всяком случае не чистый русский, явная смесь, и «попрыгай» вышло у него нетвердо.

— Это ты кому? Мне? — спросил, не обидясь даже, а совершенно недоуменно Коняев.

— Проходи! Не разговаривай много! — и рабочий неумело подкинул тяжелую для него берданку на изготовку.

«Об этом нужно сказать матросам!» — вдруг почему-то решил Коняев. Представились те двое, что вели его с Исторического бульвара, и он бормотал, отходя: — Непременно, непременно матросам… И у меня ведь сестра умерла, Соня, — как же он смеет так, мерзавец?

Он уже дрожал, отходя, нервической дрожью и даже мало что замечал: все равно все было совсем непонятное, чужое, — Порт-Саид… Погнались было за ним двое мальчишек, крича: «Смесь!», «Смесь!..» — но скоро отстали, увлеченные огромным автобусом, который все гудел, требуя дороги: на нем еще везли куда-то несколько человек в жандармской форме.

Улиц, должно быть, не подметали все эти дни: везде попадали ноги в плевки, окурки, кучи подсолнечной шелухи. В Рыбном переулке, куда повернул Коняев, из подвалов, сквозь железные решетки, очень скверно пахло, но здесь было нелюдно. «Здесь, — думал он, — можно было поговорить с матросами… с последней Россией, здесь, с настоящей Россией… Если и матросы тоже, тогда куда же еще идти? Некуда! Тогда уж конец, самый последний конец… совсем конец… совсем конец…» И Коняев почувствовал даже, как от одной мысли этой земля заколебалась было и поползла из-под его ног, но, укрепясь все-таки, он стал возле лавочки, в которой летом торговали сельтерской водой и бузой, а теперь папиросами, семечками и еще какою-то дрянью, — стоял и думал: «Ведь везде теперь матросы, — суда пусты, улицы полны, — будут идти какие-нибудь двое (почему-то представлялись упорно именно двое), и он их спросит: „Братцы, что такое случилось?..“» И, действительно, тут же, спеша куда-то, почти пробежали мимо не двое, а трое, никто не отдал чести, только поглядели мельком на быстром ходу, — потом и двое: шли не спеша; хорошие лица. Коняев привычно поднес было руку к пуговице на груди, чтобы принять честь, но проходящие отвернулись.

— Братцы! — крикнул им капитан. — Братцы-матросы!

Остановились, и один сказал высокомерно теноровым певческим голосом:

— А братцев теперь и нет!

— Нет?.. Как нет?

Коняев долго вглядывался в них, как в шараду, которую если не разгадать, — конец. Он и не заметил даже, как щегольской автомобиль, — четырехместное ландо, — тот самый, который он недавно видел, с тремя матросами, свернул с Нахимовской именно в Рыбный переулок.

— Братцев нет, а есть теперь товарищи, — сказал другой матрос, постарше.

— Это… чем же лучше: товарищи? — спросил было Коняев, но тут автомобиль, свирепо фырча, остановился зачем-то недалеко от них. Он пыхтел, рычал и дрожал и весь рвался вперед, как лихой зверь. Все три матроса спрыгнули и пошли к нему.

— А ну-ка, давай сюда погоны царские! — потянулся к плечу его матрос с простым круглым большеротым лицом.

— Мерзавцы!.. Опомнитесь, мерзав… — крикнул было, подняв для защиты руки, Коняев, но тут же, прикусив язык, ткнулся головой в чье-то колено, сваленный сзади подножкой.

С него, бившегося внизу, сорвали погоны и бросили их под колеса на мостовую. Откатившуюся фуражку его поднял матрос с певучим голосом, сковырнул кокарду, подумал секунду над огромным толстейшим козырьком, потом рванул его вместе с куском сукна и спрятал в карман на подметки.

Последнее, что слышал Коняев, был пронзительный бабий крик около: «Батюшки! Флотского убивают!» Потом он перестал сознавать.


Алушта, 1918 г.

Львы и солнце*

Глава первая

В 1917 году 25 февраля в Петрограде появилось в одной малотиражной газете объявление:

ПРОДАЮТСЯ ЛЬВЫ

Новоисаакиевская, 24, 3.

В те времена продавалось все, потому что все бешено раскупалось, потому что гораздо больше было денег, чем товаров, но львы, которые продавались кем-то в Петрограде, — это было слишком неожиданно даже и для тех неожиданных дней.

Иван Ионыч Полезнов, разбогатевший на крупных поставках овса в армию, раньше приказчик мучного лабаза, а ныне владелец приличной зимней дачи вблизи Бологого, человек лет пятидесяти двух, но еще без единого седого волоса в русой бородке, видный собою, полнокровный, хотя и недавно, но зато очень прочно поверивший в свою звезду и потому благодушный, живший теперь в номере хорошей гостиницы в начале Невского, ближе к Зимнему дворцу, прочитав за утренним чаем это объявление, сказал весело вслух самому себе:

— Ну-ну!.. Львы!.. До львов дошло!.. Вот так штука!..

Он просмотрел потом еще несколько объявлений (с них обыкновенно начинал он читать газету) и опять наткнулся на то, что продаются львы: это было напечатано крупно и на видном месте.

Полезнов подумал: «Что же это, цирк распродается или зверинец?» — и привычно потянулся к трубке телефона, чтобы узнать, так, между прочим, сколько именно продается львов и по каким ценам, но, присмотревшись к объявлению, не нашел там номера телефона.

Убежденный в том, что такие коммерческие предприятия, как цирк или зверинец, не могли бы сдать объявления в газету, не указав номера своего телефона, Полезнов посвистал тихонько и, как только окончил чаепитие, оделся и вышел на Невский, от которого Новоисаакиевская очень близко, и в первую очередь решил пройтись полюбопытствовать, что это за львы, кем именно и почему продаются.

Было средне морозно. Стояли длинные хвосты очередей вдоль тротуаров. Проходя мимо них, Полезнов участливо спрашивал, за чем стояли — за хлебом или за сахаром?..

Сам он был очень запаслив, и склады всякой снеди и других житейски необходимых товаров у него в Бологом были большие; самому ему еще не приходилось стоять в подобных хвостах, но был он человек общественный и очень любознательный до всего, что касалось торговли. Команда молодых солдат, совсем еще мальчишек, плохо державших шаг и равнение, пересекала Невский, остановив вагоны трамвая и длинный ряд автомобилей. Угорелые газетчики бегали с телеграммами и что-то кричали, но в крики газетчиков в последнее время перестал уже вслушиваться Иван Ионыч и телеграмм сознательно не покупал. Как бы ни шла война, его она касалась только стороной — поскольку был еще овес на северо-западе России и лошади в русской армии. Того, чтобы немца допустили взять Петроград (столицу!) и вместе с ним станцию Бологое, он решительно не допускал. Детей на фронте у него не было и быть не могло: женился он лет за семь до войны, и дети его, всего четверо, были еще младенцы. Когда он бывал дома, то чувствовал себя с ними в одно и то же время и отцом и даже как бы дедом, что только усиливало его к ним нежность; и вот теперь, доходя до Новоисаакиевской, он представил, как туда, в свое гнездо в снегах, он возьмет да и привезет вдруг, шутки ради, живого льва в железной клетке и какой радостный визг и крик подымут около такой необыкновенной игрушки дети.

С гурманством северянина (он был костромич родом) Полезнов втягивал широкими легкими стынь февральского воздуха и жесткие порывы ветра с Невы, а свою кунью шубу он даже несколько распахнул, так как от ходьбы нагрелся.

С некоторых пор, когда вообще появилось так много нового в русской жизни, Иван Ионыч усвоил и всячески развивал в себе спасительную привычку как можно меньше обращать внимания на все кругом и удивляться.

Назад Дальше