Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Александр Дюма 27 стр.


Сэр Уильям не только взял у него крупную сумму, необходимую для продолжения нашего путешествия, но еще купил у него два или три кольца и несколько самых красивых камей и все это преподнес мне в подарок. Став свидетельницей той манеры, в которой Дженкинс вел свою торговлю, я сохранила в памяти об этом неизгладимое впечатление.

Когда покупатель выражал желание приобрести какую-нибудь медаль, он начинал с того, что рассказывал историю ее приобретения и чего это ему стоило; затем с величайшим жаром принимался расхваливать этот экземпляр, рассказывая о его редкости и оригинальности, что позволяло ему потребовать за него значительную цену.

Если, вопреки его ожиданиям, вы соглашались выложить требуемую цену, он принимался вздыхать, проливать слезы и кончал тем, что разражался рыданиями. Любящий отец, который видит, что супруг готов увезти на край света его единственную дочь, не мог бы проявить более безутешной скорби. Я присутствовала там, когда сэр Уильям покупал предназначенные мне драгоценности, и признаюсь, что была тронута до слез.

— Милорд, — сказал он сэру Уильяму, — если когда-нибудь вы пожалеете о том приобретении, что сделали сейчас, принесите мне эти кольца, эти камеи и медали; вы получите за них ту же цену, эти деньги будут ждать вас всегда, и знайте: возвратив эти бесценные сокровища, вы мне вернете всю усладу и утешение моих дней.

И что самое поразительное, Дженкинс, пойманный иногда на слове, неукоснительно держал его, то есть в любую минуту был готов полностью возвратить полученную сумму, причем выражал живейшую радость оттого, что может вновь завладеть предметами, об утрате которых он так сожалел.

Был ли то хитрый расчет или им владела подлинная страсть археолога, который, подобно Кардильяку, не мог расстаться со своими сокровищами, как бы то ни было, свойственная Дженкинсу верность слову весьма подбадривала покупателей, совершенно освобождавшихся от опасения заплатить за свою покупку цену, превышающую ее стоимость. Ведь они могли не сомневаться, что при желании смогут, возвратив продавцу его товар, тотчас получить назад свои деньги.

Хотя я не без причин считаю, что наделена умением выражать игрою лица разнообразные состояния человеческой души, должна признать, что если Дженкинс при расставании со своими камеями и медалями не испытывал подлинных терзаний, а исполнял заученную роль, то он оставил меня далеко позади в искусстве смеха и слез.

Хотя, попав в Рим, мы на некоторое время там задержались, нам не довелось свести знакомство покороче с человеком, которому предстояло в дальнейшем сыграть важную роль при дворе в Неаполе — я имею в виду главного казначея его святейшества, монсиньора Фабрицио Руффо, но все же мне думается, что пора представить читателю этого прелата.

Монсиньор Фабрицио Руффо приходился племянником кардиналу Руффо, старшине Священной коллегии, тому самому, кто столь ревностно способствовал духовной карьере красавца Анджело Браски, что их задушевная дружба внушала многим довольно-таки непочтительные предположения.

Отдадим должное его святейшеству: взойдя на престол святого Петра, он сохранил такую признательность тому, кто проложил ему туда дорогу, что первой его заботой стало предоставить племяннику покойного кардинала как раз то место, которое он сам, Браски, некогда получил от Редзонико благодаря протекции прекрасной Джулии Фальконьери. Он сделал молодого Фабрицио Руффо верховным казначеем — место, как я, кажется, уже упоминала, дающее право на кардинальскую шапку любому, кто по какой-то причине его покинет.

Монсиньор Руффо слыл в Риме человеком умным и не чуждым искусству Фолара и Монтекукколи; он даже имел обыкновение говорить, что, доведись ему жить во времена Лавалетта и Ришелье, он чаще бы носил кирасу и шлем воина, чем кардинальскую шапку и пурпурную мантию.

Он был большим любителем прекрасного пола и этой склонности нисколько не таил, проявляя, напротив, величайшее презрение к певцам — певицам; до нашего приезда в Рим он крайне настойчиво домогался взаимности некоей синьоры Лепри, родственницы той самой Анны Марии, о гонениях на которую я уже рассказывала. Поскольку монсиньор Руффо не скрывал своих похождений, они были известны всем и каждому; вследствие этого им выпала честь быть прославленными в сатирических стишках, а их сочинитель, газетчик из Флоренции, поплатился за них длительным тюремным заключением; со времен того легендарного памфлетиста, которого Сикст V послал на галеры, никто не помнил иных примеров подобной суровости.

Поскольку здесь я намекаю на анекдот, хорошо известный в Риме, но неведомый за его пределами, картина нравов не будет полна, если я в скобках не расскажу эту историю.

В годы правления Сикста V некий поэт по имени Марере написал сатиру, в которой нанес оскорбление супруге одного из высокопоставленных чиновников. Оскорбленная дама пожаловалась папе. Тот, будучи суровым, но справедливым, послал за Марере и сам допросил его о причинах, по которым поэт позволил себе подобную дерзость. Выслушав объяснения, удовлетворившие верховного понтифика лишь наполовину, но заставившие его несколько раз улыбнуться, его святейшество спросил, как же все-таки стихотворец осмелился вывести женщину под ее собственным именем как куртизанку, хотя ее имя, напротив, является чуть ли не символом добродетели.

— У вас были какие-то причины мстить ей? — спросил Сикст V.

— Нет, святой отец, — отвечал поэт, — я ничего против нее не имею.

— В таком случае что заставило вас оскорбить ее и оклеветать?

— Мне нужна была рифма, а ее имя как раз подошло.

Сикст V поморщился.

— А каково ваше собственное имя, синьор поэт? — спросил он.

— Марере, к услугам вашего святейшества, — представился стихотворец.

— Что ж, теперь моя очередь сочинить стихи; раз уж ваше имя подсказывает мне рифму, попробую срифмовать так:

Приговор, произнесенный папой, возымел эффект, и на все попытки заступиться за виновного его святейшество неизменно отвечал:

— По-моему, рифма и разум так редко приходят в соответствие, что тот единственный случай, когда они оказались в ладу, следует принять во внимание и запечатлеть в памяти потомства.

Синьор Марере был препровожден в Чивитавеккья на галеры, где и умер, оставив два тома неизданных стихов, поскольку ни один издатель не осмелился их опубликовать.

Накануне нашего отъезда, выйдя из театра Валле в час, когда вечер далеко еще не кончился, мы отправились попрощаться к обаятельному кардиналу де Бернису, прозванному Вольтером «Цветочницей Бабет».

У него мы встретили графа Бристольского, епископа Дерри, — он только что явился туда с тем же намерением, что и мы.

— Стало быть, ваше преосвященство покидает Рим? — спросила я у этого необычного прелата, чей своеобразный характер произвел на меня впечатление.

— Ах, Бог мой, именно так, моя прекрасная соотечественница. Счастье благоприятствует мне!

— Когда же ваше преосвященство отправится в путь?

— Завтра.

— А куда, если позволительно полюбопытствовать?

— Об этом вы скоро узнаете.

Утром после завтрака он явился к нам и выразил желание поговорить с сэром Уильямом.

Сэр Уильям прошел с ним вместе в кабинет, но не прошло и пяти минут, как он возвратился, смеясь и ведя за руку его преосвященство.

— Дорогая Эмма, — сказал он мне, — милорд Гарвей утверждает, будто вдруг так в вас влюбился, что не может расстаться с вашей драгоценной персоной, опасаясь умереть от печали. По этой причине он просит позволения сопровождать нас в Неаполь. Поскольку я предполагаю, что вы не желаете смерти одному из самых знаменитых наших пэров и достойнейших столпов Церкви, я со своей стороны поддерживаю его просьбу, и теперь его преосвященство ожидает лишь вашего согласия, чтобы стать самым гордым из мужчин и самым счастливым из епископов.

Так как семьдесят два года монсиньора избавляли меня от особенных опасений, я не сочла возможным отказать в столь невинной просьбе, да еще наперекор желанию сэра Уильяма Гамильтона.

Я протянула монсиньору руку, которую он поцеловал, демонстрируя живейшую радость, и было решено, что с этого часа он поступает на службу в английское посольство в качестве моего верного рыцаря.

XXXIV

Мы выехали из Рима в двух почтовых каретах и фургоне, избрав сухопутное путешествие, хотя оно и было сопряжено с риском натолкнуться на грабителей. Впрочем, сказать по правде, опасность была не так уж велика: с нами были шесть лакеев графа Бристольского и двое наших, все крепкие, храбрые английские парни, — эскорт, достаточный, чтобы нас защитить.

Путешествовать в обществе сэра Уильяма Гамильтона было огромным удовольствием, особенно для меня, с моим постоянным желанием расширить свой, увы, весьма скромный кругозор. Блестящий знаток античности, сэр Уильям был, сверх того, чрезвычайно взыскателен к себе и, делясь своими познаниями, имел обыкновение взвешивать каждое слово. Поэтому, если он рассказывал о каком-либо событии, называл дату или описывал произведение древнего скульптора, можно было слепо верить в точность этих сведений.

Путешествовать в обществе сэра Уильяма Гамильтона было огромным удовольствием, особенно для меня, с моим постоянным желанием расширить свой, увы, весьма скромный кругозор. Блестящий знаток античности, сэр Уильям был, сверх того, чрезвычайно взыскателен к себе и, делясь своими познаниями, имел обыкновение взвешивать каждое слово. Поэтому, если он рассказывал о каком-либо событии, называл дату или описывал произведение древнего скульптора, можно было слепо верить в точность этих сведений.

Из Рима мы выехали по виа Аппиа, то есть через старинные Аппиевы ворота, оставив слева от себя долину Эгерии, цирк Каракаллы и гробницу Цецилии Метеллы, а справа — катакомбы святого Себастьяна и усыпальницы рода Аврелиев.

Сэр Уильям приказал остановить экипаж перед гробницей дочери Метелла Критского, где покоился прах этой молодой женщины, известной своим умом, жившей во времена расцвета Рима, знавшей Цезаря, Помпея, Цицерона, Клодия, Катулла, Гортензия, Лукулла, Катона: возможно, они собирались у ее очага, пока неугасимая ярость гражданской войны не встала между ними.

Невзирая на свои семьдесят два года, мой верный кавалер граф Бристольский вышел из кареты и проявил самое решительное желание взобраться на вершину усыпальницы Цецилии Метеллы, чтобы сорвать для меня ветвь дикого гранатового деревца, проросшего сквозь руины.

Когда мы проезжали Аккуа Ферентину, сэр Уильям показал нам место, где Клодий получил смертельные раны от рук гладиаторов Милона.

В Дженцано мы, оставив свои экипажи, в сопровождении вооруженной карабинами четверки слуг поднялись к озеру Неми, одному из самых красивых на римской равнине и отделенному горой Джентили от невидимых руин Альба Лонги.

Графу Бристольскому влюбленность в меня, казалось, возвратила юношескую резвость ног, и он не покидал нас ни на минуту: шагал рядом, а случалось, что и впереди.

Прогулка продолжалась около часа. Потом мы вновь заняли наши места в экипаже и по круто спускавшейся вниз дороге покатили к Понтийским болотам (их осушением был весьма озабочен Пий VI — не во имя общественного блага и оздоровления столицы, а чтобы увеличить земельные владения своего племянника принца-герцога).

На середине этого спуска нам повстречалась карета; по виду ее мы издалека определили, что она принадлежит кому-то из столпов Церкви; поравнявшись, мы узнали его — то был монсиньор Руффо.

Он сделал нам знак остановиться и спросил, не найдется ли у нас стакана свежей воды для бедняги, которого он везет в Рим в собственной карете и который подхватил ту страшную лихорадку, что свирепствует в окрестностях Понтийских болот; он нашел его лежащим под деревом, взвалил к себе на плечи, отнес в экипаж и теперь спешит в Рим, чтобы отдать больного на попечение врачей.

Будучи верховным казначеем, монсиньор Руффо часто приезжал туда, чтобы наблюдать за работами, затеянными Пием VI, и выдавать плату рабочим.

В одну из таких поездок ему и подвернулся случай совершить то доброе дело, свидетелями которого мы стали. Слепая ненависть, порождаемая гражданской войной, со временем сделала нас — Гамильтона, Нельсона и меня — ожесточенными врагами кардинала Руффо; но сегодня, когда былая ярость остыла и когда я пишу эти строки, я должна сказать, положа руку на сердце, что кардинал, способный на поступки вроде того, о каком я сейчас только поведала, часто проявлял человечность в ответ на ту слепую мстительную злобу, что обуревала его врагов, и в числе их я была, увы, одной из самых деятельных.

Когда наступит день рассказать обо всех тех ужасных событиях, я воздам ему должное.

Мы дали ему воды, которую он просил для своего больного: тот, измученный лихорадкой, каждую минуту просил пить, а у нас в фургоне был целый дорожный погребец.

Верховный казначей распрощался с нами, сказав, что мы, вероятно, еще увидимся в Неаполе.

Действительно, ведь кардинал был неаполитанец, отпрыск весьма родовитого семейства из Сан Лучидо, что в Калабрии. Знатность их рода даже вошла в поговорку. Когда в Италии говорят о примерах старинного, неоспоримого аристократизма, это звучит так: «Эванджелиста в Венеции, Бурбоны во Франции, Колонна в Риме, Сансеверино в Неаполе, Руффо в Калабрии».

Затем каждый отправился своей дорогой: монсиньор Руффо в Рим, мы — в направлении Террачины.

Не видела ничего диковиннее этой дороги через Понтийские болота, по обеим сторонам которой землекопы его святейшества роют канал; всюду видны изможденные, болезненные лица этих несчастных, каждый из которых более или менее страдает хворью, называемой mal’aria[21]; каждые две недели их приходится заменять новыми рабочими, поскольку их предшественникам необходимо вернуться на римские холмы для поправки здоровья, потерянного среди болот.

Когда настала ночь, этот пейзаж приобрел особенно фантастический вид. Свет луны, плывущей среди больших черных туч, вырывал из мрака клочки болота, оставляя прочее в полной темноте; топот копыт наших коней, щелканье кнутов возниц, большие птицы, что-то вроде цапель и выпей, бесшумно взлетающие из высоких трав или от лужиц болотной воды, в которых лежали, с сопением поднимая свои безобразные головы с раздутыми ноздрями, огромные буйволы, чьи туши в потемках казались еще более гигантскими… Я впервые видела этих чудовищ ночью и на свободе, и они показались мне исчадиями каких-то диких, примитивных времен, так что меня поневоле даже дрожь пробрала.

Но главное впечатление, из-за которого все, что нас там окружало, врезалось мне в память до конца моих дней, — это почтовые станции.

В Понтийских болотах нет деревень, есть только две-три почтовые станции, представляющие собой деревянные хижины, где живут несчастные почтари со своими семьями.

Лошади их, маленькие, тощие и лохматые, не стоят в конюшнях, а пасутся на воле.

На щелканье кнутов наших форейторов выходили человек пять-шесть. Похожие на призраки, вооруженные длинными шестами, они вскакивали без седел на ближайших попавшихся лошадей и, уже верхом, окружали остальных, пасущихся на свободе, и с громкими криками галопом сгоняли их к хижинам. Там лошадей ждали другие несколько человек — они ловили их за гривы и после ожесточенной борьбы в конце концов взнуздывали, накидывая на них в клочья изодранную упряжь, и впрягали в нашу карету, не обращая внимания на взбрыкивание, ржание и нервную дрожь животных, бурно негодующих против такого насилия.

Потом, когда три экипажа были запряжены, почтари отпускали этих рвущихся прочь лошадей, которые до этого в бешенстве грызли удила; предоставленные самим себе, они кидались вперед неистовым галопом, справа и слева сопровождаемые двумя всадниками, и те, помогая почтарям, криками и ударами удерживали лошадей вместе с экипажами на середине дороги; все это больше не было тремя каретами или почтовым фургоном — это была лавина, вихрь, ураган, не преодолевавший расстояние, а прямо-таки пожиравший пространство.

В Террачину мы прибыли около трех часов ночи; там мы два часа отдыхали на стульях, поскольку сомнительная чистота простынь заставила нас отказаться от предложенных кроватей.

Около шести утра мы снова двинулись в путь, собираясь в следующий раз сделать остановку в Мола ди Гаэта. В то время как слуги графа Бристольского вытаскивали из фургона провизию и накрывали на стол, мы распорядились, чтобы нас проводили к развалинам виллы Цицерона. Там, с Плутархом в руках, сэр Уильям рассказал нам историю гибели великого оратора начиная с минуты, когда тот вышел из дома и увидел стаю ворон, упорно преследовавших его, кружась над самой головой, — предвестие близкой смерти! — и кончая мгновением, когда он, спасаясь бегством по дороге, ведущей к морю, услышал за спиной шаги убийц, догонявших его, и приказал рабам опустить наземь носилки, чтобы, прожив всю жизнь в судорожном страхе смерти, умереть с кротостью мученика и твердостью героя.

Одна из тех особых странностей, какими изобилует античная история, — страх, толкавший римлян на множество низостей, но покидавший их в то самое мгновение, когда они наконец оказывались лицом к лицу со смертью, столь пугавшей их. Извечный ужас внезапно уступал место самой непреклонной, самой великолепной отваге. Достаточно вспомнить хотя бы смерть Петрония, Лукана и Сенеки, трех нероновых льстецов.

Час спустя мы возвратились в Мола ди Гаэта и, позавтракав, возобновили свой путь в Неаполь, куда прибыли около девяти вечера по капуанской дороге.

Столь же неизгладимое впечатление, как зрелище Понтийских болот, хотя это и было переживанием совершенно противоположного рода, ожидало меня в Неаполе. Когда в дивную ясную ночь моим глазам представился дымящийся Везувий, над кратером которого в насыщенном парами воздухе дрожала полная великолепная луна, похожая на раскаленное ядро, вылетающее из жерла мортиры, я была потрясена.

Назад Дальше