Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Александр Дюма 28 стр.


Мы ехали через Капуанские ворота, мимо Старого замка, миновали улицы Марина и Пильеро, по левую руку за дверцами кареты остался Кастель Нуово, по правую — площадь Медины; мы проскакали мимо портика театра Сан Карло, расцвеченного множеством огней по случаю какого-то внеурочного представления, пересекли площадь Святого Фердинанда, проехали по улице Кьяйа и наконец остановились на углу набережной Кьяйа перед дворцом Калабритто Капелла Веккья, резиденцией английского посла.

Эту первую ночь лорд Бристольский провел в посольстве, однако поскольку по счастливой оказии над комнатами сэра Уильяма, занимавшего второй и третий этаж здания, оказались пустующие апартаменты, монсиньор Деррийский остановил на них свой выбор и уже со следующего дня смог обосноваться как следует.

Итак, я очутилась в Неаполе, притом в ранге, какой не мог и пригрезиться мне в самых горячечных честолюбивых мечтаниях. Эмма Лайонна исчезла, канула в небытие мисс Харт; в грязи темных лондонских улочек потонуло все мое бесславное прошлое; осталась лишь леди Гамильтон, супруга посла Англии.

Отныне мне самой надо было об этом не забывать.

XXXV

Поскольку мне предстоит описать тот особый круг людей, с которыми имел дело сэр Уильям Гамильтон, вполне естественно, прежде чем вдаваться в описание политических событий, в гуще которых я оказалась, в первую очередь следует поподробнее рассказать о странном человеке, уже поверхностно знакомом читателю: о лорде Гарвее, графе Бристольском и епископе Деррийском.

Он был последним, двадцатым ребенком в семье, притом единственным дожившим до зрелых лет, и ему достались состояние, титулы и наследственные должности всего семейства.

Лорд Бристольский нигде не жил постоянно, а к тому времени, когда я его увидела, уже более двадцати лет его нога не ступала на землю его епархии; ничто в нем не позволяло думать, что он принадлежит Церкви — ни одеяние, ни речи. Обычно на нем была белая шляпа, какой-нибудь цветной шелковый камзол, то очень светлый, то яркий, редко черный. Что касается его нравов, они были так же лишены стеснительного ханжества, как и его беседы. Первой его заботой по приезде в Неаполь стало снять по ложе в Сан Карло и Сан Карлино. Он не имел и начатков религиозной веры даже в основополагающие церковные догматы, которые сам первый беспощадно высмеивал, упоминая о бессмертии души с таким равнодушием, какое граничило с сомнением; лишь светские разговоры по-настоящему могли его развлечь: он любил рассказывать или слушать легкомысленные, даже скандальные анекдоты.

Во время своего первого путешествия по Франции он посетил долину Роны, Гренобль, Дофине и, оказавшись у Гранд-Шартрёза, добрался туда, где угнездилась обитель последователей святого Бруно.

Он объявился там как раз ко времени обеда. Ему пришлось долго стучаться в двери, запертые, чтобы никто не потревожил преподобных отцов во время столь важной церемонии, и привратник сначала уведомил его, что запрещено вступать в обитель, когда служители Господа сидят в трапезной; однако сэр Гарвей показал ему визитную карточку с гербом и надписью под ним: «Лорд Бристольский, епископ Деррийский». Привратник отнес ее к настоятелю; тот, увидев слово «епископ» и решив, что имеет дела с католическим епископом, тотчас велел его впустить и вместе со всем своим причтом встретил, преклонив колена и прося благословения, в чем лорд Гарвей, отнюдь не церемонясь, не отказал ни ему, ни остальным монахам.

Воспоминание о том, как католические монахи со всем религиозным трепетом восприняли благословение епископа-протестанта, весьма веселило монсиньора Деррийского, и он нередко к нему возвращался.

Однажды его так восхитила музыка «Matrimonio segreto»[22], что он на следующий день послал своих шестерых английских слуг, наказав им прослушать оперу Чимарозы как можно внимательнее.

Когда они возвратились, он собрал их и спросил, достаточно ли пунктуально они выполнили его распоряжение, а получив утвердительный ответ, приказал отныне и впредь обращаться к нему, только исполняя речитативы в духе тех, что были в «Matrimonio segreto», будь то для того чтобы испросить его приказаний, либо сообщить ему или о приходе посетителей, или же о том, что стол накрыт.

Слуги вначале переглянулись, думая, что их хозяин тронулся умом; однако он продолжал настаивать, тогда они попросили день отсрочки и, посовещавшись, наутро послали к нему двух парламентеров, и те объявили «милорду графу», что считают несовместимым с достоинством английского слуги говорить нараспев, уподобляясь фиглярам с театральных подмостков.

Лорд Бристольский пообещал, что, если они уступят его желаниям, он удвоит их жалованье, и дал им еще сутки на размышление.

Когда отпущенный срок истек, та же депутация объявила ему, что, сколь ни велики преимущества, которые сулит им его лордство, они с прискорбием вынуждены упорствовать в своем отказе; милорд Гарвей заплатил им всем за полгода вперед и отправил назад в Англию. А после их отъезда он набрал полдюжины неаполитанцев и сделал им следующее предложение:

они должны обращаться к монсиньору только с речитативами, переложенными на музыку из «Matrimonio segreto», притом им самим предстоит привести в согласие слова и музыку;

для исполнения этих обязанностей, требующих гораздо больше способностей, чем заботы обычного слуги, они удостоятся месячного жалованья в сорок пять дукатов, а это почти вчетверо превосходит то, что получают в Неаполе самые вышколенные лакеи;

однако оговаривалось и условие sine quâ non[23]: имея на протяжении первых шести месяцев бесплатный стол и одежду от монсиньора Деррийского, шестеро виртуозов приемной за первые полгода не получат на руки ни сольдо, и вся сумма будет им выплачена лишь по истечении этого срока;

если же кто-либо из служителей уйдет от монсиньора до истечения первых шести месяцев, ему не будет причитаться никакого вознаграждения.

Слуги-неаполитанцы согласились с условиями, после чего пригласили paglietto[24], чтобы составить контракт, а через шесть месяцев граф Бристольский уже мог наслаждаться голосами вполне спевшейся маленькой домашней капеллы.

Однажды вечером, когда лорд Гарвей ужинал у нас, явился его слуга и, обращаясь к нему речитативом, вручил ему пакет с большой черной печатью. Монсиньор прочитал послание, положил его под свою тарелку и весь остаток ужина смеялся, болтал и кокетничал, как ему обычно было свойственно, однако покинул нас в одиннадцать — на час ранее обыкновенного.

На следующий день сэр Уильям, опасаясь, что причиной преждевременного ухода гостя могло оказаться его недомогание, послал осведомиться, принимает ли лорд Бристольский.

Монсиньор передал, что у него случилось большое несчастье и он не может никого видеть.

Встревоженный сэр Уильям нарушил запрет и нашел бедного старца в слезах и стенаниях.

— Боже правый! Что с вами? — спросил сэр Уильям.

— Вы, вероятно, заметили, что вчера мне принесли письмо с черной печатью? — напомнил граф Бристольский.

— Разумеется.

— Так вот, там сообщалось, что в Ливорно умер мой сын. Мне не хотелось, чтобы за вашим столом воцарилась печаль, и я сдержал себя, но, как только вернулся домой, горе навалилось на меня тем сильнее, что мне пришлось таить его в сердце. Вот почему мне захотелось выплакаться вволю и я велел не принимать никого, даже вас.

Само собой разумеется, как лицо официальное, сэр Уильям был вынужден уделять время дипломатическому корпусу, однако в круг его ближайших знакомцев входили ученые и выдающиеся литераторы.

Старейшим иностранным посланником в Неаполе был португальский посол граф де Са. Занимая эту должность вот уже тридцать лет, он умудрился побывать в Лиссабоне лишь один раз и постарался возвратиться как можно быстрее. Однажды он был повергнут в неописуемый ужас: поговаривали об упразднении португальского посольства в Неаполе как не оправдывавшего расходы и поручении послу в Риме представлять Португалию при обоих дворах. Но, к счастью для графа, король Жозе I вскоре умер, а его дочь, королева Мария, решила сохранить посольство в Неаполе, и граф де Са смог вздохнуть спокойнее.

По правде говоря, мало дипломатов имели такую синекуру, какой оказалась должность португальца: ему приходилось лишь сообщать своему двору текущие местные новости, да и эту обязанность граф переложил на своего секретаря. Единственной повинностью, добровольно наложенной на себя графом, была прогулка. Много говорили о его гареме, состоявшем из танцовщиц театра Сан Карло, сам же он не произносил почти ни слова, успев подзабыть родной португальский и не усвоив хорошенько ни итальянского, ни французского. Он был высок ростом, широкоплеч, а телосложением и физиономией походил на буйвола.

О его талантах и достоинствах не могу сказать ничего положительного: видя его по три раза на неделе в продолжение трех лет, я, как ни старалась, не обнаружила ни одного.

Самым значительным из послов, поскольку, по сути, он представлял в Неаполе интересы правящего семейства, был господин граф Лемберг. Он был настолько же заметным человеком, насколько граф де Са — бесцветным. Прочие смертные ставили ему в упрек некоторое чванство; однако поскольку это мнение либо не отличалось справедливостью, либо г-н Лемберг почитал свой порок смехотворным пустяком в сравнении с высокомерием посла Великобритании, мы не имели случая заметить в нем что-либо подобное. Среди неаполитанцев же граф снискал такую репутацию потому, что не выносил придворных льстецов и пошляков — ими кишел местный двор.

С первого же вечера, когда я его увидела, мне бросилось в глаза, что он отзывался о самых именитых персонах при здешнем дворе совершенно не стесняясь, как если бы дело касалось последних лаццарони.

Так, однажды речь зашла о кавалере Актоне, и тосканский посланник отважился пропеть хвалу этому фавориту.

Уголки губ графа Лемберга дрогнули в высокомерно-презрительной гримасе:

— Действительно, — процедил он, — этот человек был бы недурным корсаром. У него таланты и повадки пирата, и, быть может, именно этому обстоятельству он обязан своим возвышением.

Утверждают, что даже в беседе с королевой он объявил ей самой, когда разговор коснулся того же самого Актона:

— Я не берусь предполагать, каковы тайные способности этого министра: мне они неизвестны и я не горю желанием их узнать. Однако все, что доступно моему разумению, то есть те таланты, которые он раскрыл нам в министерстве, отнюдь не соответствуют тем обязанностям, какими ваше величество соблаговолили его наделить.

Воистину, положению графа Лемберга при неаполитанском дворе завидовать не приходилось. Будучи дипломатическим агентом правящего семейства, он оказался замешанным во множество интриг, и, надо признать, что некоторые из них весьма принижали высокое предназначение его миссии.

А между королем и королевой ссоры вспыхивали, увы, частенько (о некоторых из них, случившихся в моем присутствии, еще предстоит рассказать), и посол был вынужден вмешиваться во все эти семейные перепалки, примирять супругов, выступать от имени императора, наконец, не реже раза в месяц выполнять при них обязанности, так сказать, мирового судьи.

Поэтому, выходя на прогулку, бедняга Лемберг никогда не мог быть уверенным, что ему вдогонку не снарядят погоню, а садясь за стол — что его не оторвут от стола, чтобы он водворил мир и спокойствие среди августейших супругов. Так, через несколько дней после нашего прибытия он давал большой званый обед, и один из гостей, присутствовавших там, рассказывал, что в разгар трапезы примчался курьер от королевы и Лембергу пришлось тотчас же покинуть собравшихся, принужденных завершить обед без него.

А в Казерте однажды зашла речь о маркизе де Сан Марко, доверенной особе королевы, и граф гневно отбросил на стол салфетку и поднялся, вскричав:

— Ох, эти проклятые бабенки, они меня с ума сведут!

В заключение моего обзора государственных мужей упомяну о некоей весьма незначительной фигуре в дипломатическом мире — имперском консуле и тосканском агенте, по имени Боннекки.

Очень маленький, очень старый, чрезвычайно говорливый, постоянно за всеми шпионящий, в вечной погоне за новостями, он слонялся с неподвижным взглядом, вытянув шею и навострив уши — и все потому, что был в переписке с императором Леопольдом, докладывал ему каждую неделю обо всех скандальных историях, приключившихся при дворе и в городе. А если ничего интересного не случалось, он, не раздумывая, их сочинял. Сначала император держал его на твердом жалованье, однако постепенно новости стали иссякать, а потому монарх, чтобы поощрить своего корреспондента, постановил платить ему за недельную работу, а не раз в год.

И вот уже год как синьор Боннекки получал по два французских луидора за каждый анекдот, который император почитал интересным.

Таким образом г-н Боннекки получал до двух десятков золотых в месяц.

Приманка была весьма сильна, и потому этот маленький человечек воспитал в себе редкостный талант проникать в каждый дом, добиваться приглашения на все званые обеды и празднества. Всем было прекрасно известно, чем он занимался, но, поскольку он действовал от имени императора и, как поговаривали, от имени королевы Каролины, доверившей свой тайный шпионаж явному шпиону своего брата, никто не осмеливался закрыть перед ним двери собственного дома и даже встречать его с кислой миной. Возвратившись к себе, он приспосабливал все, что удалось вынюхать, делал заключения из услышанного, подводил итоги, прибавлял, урезывал, перелицовывал — и еженедельно отсылал своему монарху скандальную хронику, предметом которой были высокопоставленные государственные люди.

А теперь перейду к врачам, ученым и литераторам, составлявшим узкий кружок желанных собеседников сэра Уильяма, и таким образом будет довершено описание того мира, в который мне предстояло вступить, куда меня увлекли обстоятельства, о каких уже шла речь, и иные, еще более невероятные и куда более драматические, что мне придется представить взору моего читателя.

XXXVI

Случилось так, что сэр Уильям незадолго до своего последнего отъезда в Лондон лишился сразу двух своих наиболее постоянных сотрапезников.

Первый из них умер в возрасте тридцати восьми лет: это был знаменитый Гаэтано Филанджери (его вдове я впоследствии причинила зло, в чем ныне раскаиваюсь).

Другой был старцем восьмидесяти лет и слыл самым остроумным человеком в Неаполе. Возможно, покойный аббат Гальяни — так звали прославленного остроумца — был обязан такой своей репутацией тому, что долгое время жил во Франции.

Поскольку они оба скончались еще до моего прибытия и я не успела с ними познакомиться, у меня нет причин заниматься ими далее. Что касается оставшихся, то в числе наших наиболее частых визитеров следует назвать прежде всего врача Котуньо и его коллегу кавалера Гатти, двух в высшей степени занятных персон.

Доктор Котуньо, хотя и занимал важное место среди светил медицинской науки, был, по словам сэра Уильяма, человек в высшей степени сведущий в классической литературе — греческой, латинской и итальянской. Я никогда не могла понять, каким образом при своей многочисленной клиентуре, работая в клинике и давая консультации на дому, он выкраивал время еще и для чтения, которому был обязан своей громадной эрудицией. У тех, кто приходил к нему на прием, он никогда не брал ничего сверх раз и навсегда установленной платы в три пиастра. При всем том он зарабатывал три тысячи фунтов стерлингов в год.

Незадолго до нашего приезда в Неаполь он вылечил виконта д’Эриса, испанского посла, от паралича — у этого дипломата отнялась правая рука. Потребовались полтора месяца и пятьдесят визитов, чтобы полностью исцелить его.

Испанский посол прислал врачу тысячу дукатов. Котуньо ответил ему следующим посланием:

«Ваше Превосходительство ошиблись, послав мне тысячу дукатов за пятьдесят визитов. Я взял себе за правило не брать за свои визиты больше трех пиастров, хотя бы моим пациентом оказался сам король.

Пятьдесят визитов по три пиастра — это составляет сумму в сто пятьдесят пиастров.

Я имею честь отослать разницу Вашему Превосходительству.

Котуньо».

Доктор Гатти был примечателен совсем в другом роде, он был настолько же жаден, насколько Котуньо бескорыстен. Будучи самым пламенным сторонником прививок, он в бытность свою в Париже заработал на них бешеные деньги.

В глазах доктора Гатти сэр Уильям был его лучшим другом по двум причинам: он весьма ценил, во-первых, наш стол, а во-вторых, наши экипажи, которыми он мог свободно располагать. В противоположность Котуньо, очень озабоченного положением неимущих классов, доктор Гатти надменно заявлял, что он не унизится до того, чтобы лечить людей второго сорта.

В отличие от Котуньо, антиподом которого он, казалось, поклялся быть во всем, Гатти никогда не заглядывал в ученые книги, ограничиваясь тем, что почитывал газетные статьи и памфлеты. Вместо того чтобы сохранять свою независимость перед власть имущими, как было свойственно его знаменитому коллеге, он был чрезвычайно настойчивым искателем их милостей.

Он утверждал, что два самых счастливых в мире народа — это неаполитанцы и испанцы, поскольку их короли Фердинанд и Карл III — такие заядлые охотники, что им не хватает времени заниматься чем-либо еще, а народ, которым государь не занимается, стоит на пути к совершенному благосостоянию.

Назад Дальше