Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Александр Дюма 29 стр.


Что касается последнего умозаключения, то, по-моему, сэр Уильям и сам склонялся к мнению доктора Гатти, ведь всей своей карьерой при дворе Фердинанда он был обязан своей страсти к охоте и ловкости, которую он проявлял в этом искусстве.

На следующий день после нашего прибытия король послал сэру Уильяму приглашение, написанное собственноручно:

«Приходите скорей, дорогой Гамильтон, и составьте мне компанию на охоте в Казерте. У меня не выпадало ни одного удачного дня со времени Вашего отъезда; Вы увезли мою удачу с собой, и я надеюсь, что Вы привезли ее обратно.

С дружеской приязнью

Ваш Фердинанд Б.»

Третьим близким другом нашего дома, если не считать членов дипломатического корпуса, был маркиз Дель Васто, прямой потомок того, кому Франциск I отдал свою шпагу, не пожелав вручить ее коннетаблю де Бурбону. Маркиз Дель Васто принадлежал к семейству д’Авалос, одному из самых почтенных в Италии; у него было сто тысяч дукатов ренты, что соответствует пятистам тысячам французских ливров. Подобные состояния, довольно обычные для Англии, в Италии очень редки. Шпага Франциска I, разумеется, хранится в сокровищнице дома д’Авалос.

Довольно часто сэр Уильям принимал у себя также герцога Термоли, потомка генуэзского аристократического рода, давно обосновавшегося в Неаполе.

Герцог Термоли был главным королевским конюшим; сын князя Сан Никандро, он, однако, был весьма далек от того, чтобы гордиться этим обстоятельством. Дело в том, что князь Сан Никандро, назначенный воспитателем короля, по мнению одних, из-за интриг, по утверждениям других, не пожалев для этого трат, воспитал государя так плохо, что тот, нередко раздражаясь на собственное невежество, говорил герцогу Термоли:

— Твой отец — виновник моих бед и бед моих подданных, но я достаточно справедлив, чтобы не сердиться на тебя за то, что твой отец сделал из меня осла.

И верно, мне не один раз доводилось слышать, как Фердинанд жаловался на полученное им воспитание, вменяя в вину князю Сан Никандро свое невежество, достойное лаццарони, что бездельничают на молу.

Однако королева, краснея за своего необразованного супруга, вместе с тем использовала это обстоятельство, чтобы удалить его от управления, сосредоточив всю власть в своих руках; мне же она не раз говорила, что ответственность за это бедствие следовало бы возлагать прежде всего на министра Тануччи, который выбрал в воспитатели Фердинанду князя Сан Никандро именно из-за его очевидной для всех неспособности: рекомендуя князя на эту должность, он хотел, чтобы юный принц остался невеждой, а сделавшись королем, оказался не в состоянии даже частично постигнуть науку управления и вынужден был оставить бразды в руках министра.

В этом немало правды, хотя не стоит абсолютно верить королеве там, где речь идет о старом министре-тосканце, которого она терпеть не могла и который, по ее мнению, находился в полном подчинении у Карла III, будучи обязан ему своим положением. Тануччи при дворе олицетворял испанское влияние, а королева, дочь и сестра императора, стояла за Австрию.

Можно зайти весьма далеко, начав рассуждать о ненависти Каролины ко всему испанскому и французскому, ненависти, распространившейся на ее мужа и сыновей, а также о ее симпатии ко всему, что исходило из Австрии. Говорили даже, что она создала заговор антисупружеский, антиматеринский и антинациональный ради присоединения Королевства обеих Сицилий к Австрии, которой оно принадлежало по условиям Утрехтского мира, но было вырвано из ее рук победой Карла III (то был один из эпизодов большой войны Франции против Австрии) в 1734 году. Ныне, когда чувство дружбы и гордость королевскими милостями более не заслоняют мне глаз, я должна признать, что королева в этом отношении давала немало поводов для клеветы.

И в самом деле, я так и не смогла понять, откуда у королевы такая неприязнь к собственным детям мужского пола при том, что она, напротив, проявляла столько нежности к дочерям. Эта антипатия, то находившая себе объяснение в необходимости приучить мальчиков к дисциплине, то замаскированная под заботу о том, чтобы упорядочить их воспитание, то прорывавшаяся наружу под предлогом, что надо укреплять их характер, выражалась в жестоких наказаниях за любой пустяк. Поэтому мать внушала им отчаянный и беспредельный страх. В ее присутствии я никогда не видела улыбки на лицах этих бедных маленьких принцев; они вздрагивали от малейшего звука и, едва заслышав издали голос королевы, бежали к отцу, чтобы укрыться в его объятиях.

Старший из царственных мальчиков умер около 1778 года в возрасте лет семи-восьми после долгой болезни: его состояние все время ухудшалось, что враги Марии Каролины объясняли плохим обращением, жертвой которого он был. Когда принц слег, королева пустилась в рассуждения и споры с врачами о природе и причинах недуга, тогда как ее муж, не пытаясь превозмочь свое невежество, в чем сознавался так бесхитростно, просто плакал. Когда юный принц скончался, горе короля усилилось, но Мария Каролина, как все уверяли, ограничилась тем, что повторила известные слова матери-спартанки, сказавшей: «Производя моего сына на свет, я уже знала, что придет час, когда он умрет».

В то время, когда я находилась при неаполитанском дворе, умер инфант дон Альберто; он даже умирал у меня на коленях. Среди юных принцев именно этот был моим любимцем. В свое время я расскажу о его смерти, пока же только замечу, что, по-моему, эта утрата лишь удвоила ненависть королевы к французам и республиканцам, так и не проникнув в ту глубину ее сердца, где обитает любовь, заставляющая мать проливать кровавые слезы на могиле своего ребенка.

Единственным любимым сыном королевы, казалось, был принц Салернский, рожденный, помнится, в 1790 году; это его она прижимала к сердцу в минуты, когда принц Альберто умирал у меня на руках. Ради этого сына она пожертвовала бы всеми остальными, однако говорят, — хотя я в ту пору была далеко от нее и сама никогда не поверю в подобное злодейство! — что году в 1812-м, когда принц, находясь в Палермо, проникся симпатией к англичанам и встал на их сторону, она покусилась на его жизнь и пыталась подсунуть ему чашку отравленного шоколада. Согласно народной молве, принца спас от гибели его камердинер Карломаньо Вилья — отсюда необъяснимое могущество этого человека, имевшего больше влияния на своего господина, чем члены его семьи, чем любой фаворит, чем любой из министров.

Итак, молва утверждала, что Каролина предпочла своего брата Иосифа II своим детям, а интересы австрийской монархии — интересам Королевства обеих Сицилий.

Впрочем, я расскажу о том, что видела, так же чистосердечно, как поведала о том, что происходило со мною самой. А уж читатель пусть сам делает из моего повествования те выводы, какие ему угодно.

XXXVII

Дом сэра Уильяма Гамильтона совершенно не был подготовлен к тому, чтобы в нем поселилась женщина: ко времени нашего прибытия он представлял собой музей ученого и антиквара, полностью приспособленный для занятий геологией, нумизматикой и хранения коллекции скульптур. Пришлось в этой «мертвой натуре» расчищать место для натуры живой и проторить в прошлом дорогу для настоящего.

Нужно отдать должное сэру Уильяму: он не защищал ни единого предмета из своих сокровищ от моего натиска и позволил мне в обширном втором этаже особняка, ранее целиком отведенном для английского посольства, выбрать три комнаты для себя, и он не допустил, чтобы какой-нибудь осколок лавы Везувия, медали Цезарей, обломок статуи античного Аполлона или Венеры вторглись в мои новые владения.

Впрочем, должна признаться, что природное кокетство побудило меня ухаживать за всеми этими древностями, включая и наших старцев-ученых. Не прошло и месяца, как я уже могла, не прибегая к каталогам, самостоятельно снабдить надлежащими этикетками все двадцать четыре или двадцать пять образцов лавы Везувия; с первого же взгляда отличить поддельного цезаря от настоящего, от одного из тех цезарей, что были отчеканены при Адриане; наконец, по отдельному фрагменту мысленно восстановить статую целиком.

Сэра Уильяма совершенно пленила та легкость, с какой я усвоила его вкусы и стала вносить свою лепту в его жизнь археолога и антиквара.

Привыкшая исполнять львиную долю светских обязанностей в доме лорда Гринвилла, одного из самых пресыщенных модников Англии, я без труда преобразовала гостиную сэра Уильяма в место, достойное сравнения с самыми элегантными салонами Неаполя, тем более что в этом итальянцы во многом уступали лондонцам.

После первых свершений я решилась усилить восторги моих почитателей, вспомнив о своих сценических талантах. Поскольку большинство обычных посетителей нашего дома были итальянцы, я не сочла уместным представлять перед ними сцены из Шекспира: такая щедрая пища была вовсе не для их деликатных желудков. Поэтому я ограничилась несколькими живыми картинами. Я в один вечер сменила перед ними накидку еврейки на греческий пеплум, турецкий тюрбан на диадему знатной арабки, перед их глазами предстала Юдифь, Аспазия, Роксалана, Елена, и я отважилась показать несколько начальных па того танца с шалью, который впоследствии пользовался таким успехом не только в Неаполе, но и в Париже, а вслед за тем — в Лондоне, Вене и Санкт-Петербурге.

Вскоре в столице Королевства обеих Сицилий только и говорили, что обо мне — о невиданном чуде, вывезенном из Лондона сэром Уильямом Гамильтоном; все мужчины, причислявшие себя к цвету неаполитанского общества, и даже некоторые женщины оспаривали честь быть приглашенными в английское посольство; однако меня оскорбляло, а сэра Уильяма весьма удивляло то, что не последовало ни одного приглашения от двора.

Сэр Уильям был постоянным спутником короля на охоте и рыбной ловле и не упускал при этом ни тут ни там малейшей возможности поговорить обо мне и похвалить меня; монарх поздравлял его с такой прелестной, достойной и ученой женой, но королевская учтивость тем и ограничивалась.

Я знала, что обо мне несколько раз говорили и с королевой Марией Каролиной, но она прекращала разговор или с явным раздражением уводила его в сторону.

Мне посоветовали как-нибудь, якобы случайно, попасться на пути королевы. Подстроить встречу казалось нетрудно: королева часто прогуливалась с молодыми принцессами, своими дочерьми, по садам Казерты, а доступ туда если не всем, но тем, кто выглядит достойно, был открыт; иногда даже простолюдинам удавалось завоевать благосклонность слуг, чтобы лично обратиться к монаршей милости. Я попросила сэра Уильяма при первой же оказии, когда ему надо будет отправиться в Казерту, взять меня с собой, и выразила желание осмотреть ее сады, считавшиеся необыкновенно красивыми.

Быть может, сэр Уильям заподозрил, что за магнит на самом деле притягивал меня в Казерту, но он, наверное, больше меня страдал от того пренебрежения, жертвой которого я оказалась, и потому сам, по-видимому, не нашел ничего дурного в том, чтобы какая-нибудь приятная или даже досадная случайность предоставила повод объясниться.

Однажды, когда ему понадобилось сообщить королю содержание полученных из сент-джеймсского кабинета депеш, мы отправились в Казерту. У сэра Уильяма там были свои апартаменты, где он мог оставаться сколько ему угодно и где ему прислуживали люди его величества. До своего путешествия в Англию он нередко пользовался этой привилегией, но с моим появлением в Неаполе он, весьма часто наезжая в Казерту, никогда там не оставался на ночь.

Когда с депешами было покончено, король предложил сэру Уильяму остаться в замке, чтобы на следующий день отправиться вместе на большую охоту. Сэр Уильям заметил, что он приехал с супругой, но короля это не смутило:

— Ба! Разве у вас здесь нет ваших апартаментов? Если леди Гамильтон что-нибудь понадобится, ей стоит лишь приказать — мои служители будут ей повиноваться, как если бы повеления исходили от меня самого.

И этим все было сказано.

При всем том, поскольку это пребывание в Казерте соответствовала и моим планам, сэр Уильям сопроводил свое согласие остаться вопросом: не выйдет ли каких-нибудь неудобств, если я пожелаю прогуляться по окрестным садам?

В ответ король лишь пожал плечами, давая понять, что подобная предупредительность совершенно излишня.

Сэр Уильям возвратился и передал мне содержание их разговора.

А за обедом, подавая нам какие-то особенные вина, лакей не преминул заметить:

— Из погребов его величества.

На жаркое нам предложили фазана в обрамлении славок, и тот же лакей с особым выражением отчеканил:

— С охоты его величества.

Было понятно, что сэр Уильям снискал особое расположение государя, но не менее явно бросалось в глаза, что знаки королевского внимания на меня не распространялись.

Вечером сэр Уильям получил приглашение к карточному столу короля, однако, поскольку в нем не говорилось ни слова обо мне, он выискал самый неуклюжий и смехотворный предлог, чтобы отказаться, но было сочтено, что причина достаточно уважительна.

На следующий день, с восходом солнца, к сэру Уильяму уже постучались, напомнив о королевском приглашении: его величество всегда отправлялся охотиться с первыми птицами и, уподобляясь в этом своему предку королю Людовику XIV, не любил, чтобы его заставляли ждать.

Сэр Уильям был глубоко задет тем, что его брак рассматривали как не существующий. Он уведомил меня, что, если мне удастся повстречать королеву и меня поставят в неловкое положение, ничто не удержит его самого в Неаполе: ни двадцатилетние привычки, ни его любовь к античности, ни климат, благотворный для его здоровья, — он попросит короля Георга отозвать его в Лондон или использовать его способности при том дворе, который я изберу сама.

Мой туалет был как нельзя более прост, я не пожелала выставить напоказ ни одно из моих преимуществ: нет худшего средства понравиться королеве, ревниво стремящейся затмить всех красотой, чем показаться ей слишком привлекательной; у меня уже давно зрела в голове тщеславная мысль, что королева, уже потеряв первый цвет юности, быть может, опасается моего соседства.

Комнаты, где мы остановились, выходили окнами в сад, поэтому мне легко было подметить, когда королева выйдет на прогулку. Впрочем, я уже знала, что после завтрака, с десяти до одиннадцати, она прогуливалась там вместе с юными принцессами.

В четверть одиннадцатого я, наконец, увидела ее в сопровождении трех дочерей: семнадцатилетней принцессы Марии Терезии, которой на следующий год предстояло стать эрцгерцогиней, а еще через два года — австрийской императрицей, шестнадцатилетней Марии Луизы, которая чуть позже сделается великой герцогиней Тосканской, и принцессы Марии Амелии — ей тогда было шесть лет.

Кроме этих трех у королевы были еще четыре дочери: девятилетняя Мария Кристина, в будущем — королева Сардинская, Мария Антония четырех с половиной лет, впоследствии ставшая принцессой Астурийской, двухлетняя Мария Клотильда — ей, увы, было суждено умереть в 1792 году, и еще лежавшая в колыбели Мария Генриетта, пережившая свою сестру всего на несколько месяцев.

Итак, настал миг исполнения моего плана. Увидев, что королева отошла в глубь сада, причем старшие принцессы чинно шествовали по бокам, а нетерпеливая Мария Амелия все время забегала вперед, срывая цветы и пытаясь ловить бабочек, я взяла книгу и вышла из дома. Я делала вид, что читаю, и это позволяло замечать все, сохраняя отсутствующее выражение лица.

Прежде всего я избрала кружной путь, чтобы столкнуться с королевским семейством только в противоположном конце сада: мне хотелось, чтобы королева подумала, будто только благодаря случаю я оказалась у нее на дороге. Кроме того, терзаясь между нетерпением и страхом, я хотела выиграть несколько мгновений, чтобы успеть подготовиться.

Итак, я вступила в аллею, которая неминуемо должна была вывести меня навстречу королеве. Мои глаза опустились в книгу, однако я не смогла бы различить даже ее названия: буквы ничего не говорили уму, мысль витала где-то далеко, а сердце билось с непривычной силой.

И вдруг на изгибе аллеи я оказалась в двадцати пяти или тридцати шагах от королевы. А маленькая принцесса Амелия оказалась еще ближе — шагах в десяти.

Я сделала вид, будто не заметила ничего и полностью поглощена чтением, что оставляло мне возможность в должный миг поднять глаза и изобразить почтительное удивление, рассчитывая на выразительность своего лица и умение передавать мимикой не только всевозможные чувства, но мельчайшие оттенки переживаний. Однако маленькое происшествие заставило меня оторваться от книги ранее, нежели я намеревалась.

Малышка-принцесса Амелия, подбежав, выхватила из букета цветок и протянула мне.

Это было добрым предзнаменованием.

Я подняла голову, сделала вид, что сначала заметила царственного ребенка, а затем — его сестер и королеву, и, склонившись в глубоком реверансе, приготовилась принять протянутый цветок.

Но тут негодующим голосом, в котором звучало возмущение нечаянной встречей, королева дважды окликнула: «Амелия! Амелия!» Услышав окрик — а ее величество умела придавать своему голосу непреклонную повелительность, — девочка вздрогнула, обернулась и побежала к матери, так и не расставшись с цветком из букета; прежде чем я очнулась от замешательства, Мария Каролина схватила дочь за руку, вытолкнула ее на поперечную аллею и устремилась за девочкой в сопровождении старших принцесс, давая понять, что оставляет для меня путь свободным.



Удар поразил меня в самое сердце. В слезах я кинулась в комнаты, тотчас приказала запрягать и возвратилась в Неаполь, оставив для сэра Уильяма следующую записку:

«Не беспокойтесь о моем самочувствии, не оно причина моего отъезда. Я сочла необходимым покинуть Казерту; надеюсь, когда я расскажу Вам, что здесь произошло, Вы одобрите мой поступок.

Ваша Эмма».

Через два часа я уже входила в посольство. Там я приказала переменить лошадей и отослала экипаж сэру Уильяму.

Назад Дальше