Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Александр Дюма 31 стр.


Я схватила Ромни за руку и сжала ее изо всех сил. Я умирала от желания броситься ему на шею. От его слов все мое существо до самого мозга костей наполнилось божественным чувством удовлетворенной мстительности.

На следующий день во всех газетах появились сообщения о придворном бале. Некоторые из них не щадили меня, но какая разница! Все равно я выиграла у королевы Неаполя.

На седьмой день мой портрет был закончен. Однако, поскольку из-за восточных аксессуаров, которыми окружил меня художник, это более походило на картину, чем на портрет, сэр Уильям, впрочем восхищенный талантом, с каким он был выполнен, попросил Ромни простереть свою любезность до того, чтобы снова взяться за работу и создать еще один портрет, настолько же непритязательный, насколько первый был полон изысков.

Ромни ничего лучшего и не желал; он утверждал, что работать над моими портретами ему так приятно, что он хотел бы никогда не иметь иной модели.

Второй портрет был начат в тот же день, когда Ромни закончил первый. Новый был прост, в настоящей греческой манере.

Я была изображена лицом к зрителю, с непокрытой головой, чуть склоненной к правому плечу; длинные волосы, распущенные и развевающиеся, падали мне на грудь, полуприкрытую муслиновой туникой; на плечи была наброшена накидка из алого кашемира; моим единственным украшением был золотой пояс с чеканкой в арабском духе, в который была вделана камея с изображением сэра Уильяма Гамильтона.

Второй портрет, на мой взгляд, даже превосходивший первый, был закончен за пять дней; это тот самый, что сэр Уильям подарил лорду Нельсону, потом он висел в каюте «Громоносного», а после его смерти был мне возвращен. Ныне, в жалкой хижине, где я пишу эти воспоминания, этот портрет висит рядом с изображением Нельсона. В дни моей бедности мне предлагали до двенадцати тысяч франков за эти два портрета, но я никогда не соглашусь с ними расстаться: они будут приданым моей Горации.

Во время нашего пребывания в Лондоне сэр Уильям дал несколько званых вечеров, куда была приглашена вся столичная знать. Некоторые дамы, сочтя уместным принять стыдливую позу и обходить меня стороной как зачумленную, не пожелали почтить эти вечера своим присутствием, но ни одной молодой красивой аристократки среди них не нашлось. По настоянию сэра Уильяма на двух из этих приемов я продемонстрировала свой артистический талант: в первом случае прочла монолог Джульетты, во втором спела арию Нины, сопроводив ее мимической игрой.

В тот вечер всеобщий энтузиазм был особенно пылким. В частности, Ромни был прямо вне себя от восторга.

На следующий день он так писал одному из своих друзей:

«В предыдущем письме я, кажется, сообщал тебе, что приглашен на обед к сэру Уильяму и его жене. В тот вечер несколько персон из нашего великосветского общества собрались послушать, как поет леди Гамильтон. В серьезных ролях она так же хороша, как в комических, и вызвала всеобщее восхищение как своим талантом, так и грацией. Но ее Нина превзошла все, что только можно вообразить, и я уверен, что никто бы не смог вложить в эту роль больше огня души. Присутствующие буквально задыхались от избытка чувств, так ее игра была проста, величава, исполнена священного ужаса и возвышенной патетики».

Два моих портрета были чрезвычайно тщательно упакованы, и сэр Уильям, не пожелав расстаться с тем, что он именовал своим сокровищем, устроил так, чтобы они отправились в дорогу вместе с нами.

Мы покинули Лондон 20 апреля. Сэру Уильяму хотелось возвратиться домой через Париж. Англия, которой вскоре предстояло вступить в столь жестокую войну с Францией, была еще в мире с ней, и ничто не препятствовало сэру Уильяму исполнить свою фантазию.

В Париж мы приехали 26-го, как раз вовремя, чтобы увидеть бунт, так что, можно сказать, нас обслужили сверх желаемого. То был бунт Сент-Антуанского предместья.

Сэр Уильям приложил все возможные усилия, чтобы успеть к открытию заседания Генеральных штатов, которое должно было состояться 27 апреля. Но по прибытии он узнал, что все перенесено на 4 мая.

Итак, вместо открытия Генеральных штатов мы стали свидетелями поджогов и грабежей складов Ревельона.

Как зрителям этого спектакля нам достались лучшие места. Должно быть, еще накануне стало известно, что ожидаются события, так как вечером сэр Уильям сказал мне, что получил разрешение посетить Бастилию.

Мы решили воспользоваться им завтра же.

Чем ближе мы подъезжали к Бастилии, тем гуще была уличная толпа. Нам даже показалось, что мы никогда не проберемся с нашим экипажем к воротам крепости.

Наконец нам это все же удалось, хотя пришлось выслушать много свиста и брани. Мне показалось, что французский народ очень изменился с тех пор, как я была здесь в первый раз.

Господин де Лонэ, предупрежденный о том, что английский посол с супругой намерен посетить Бастилию, уже ждал нас, чтобы лично почтить важных гостей в стенах королевской крепости.

Он начал с того, что осведомился, не угодно ли нам поглядеть на узников, по крайней мере на тех из них, кого ему разрешено нам показать. Я в ответ поинтересовалась, допустима ли с моей стороны просьба об освобождении некоторых из этих несчастных. Однако господин де Лонэ отвечал, что он не вправе заходить так далеко в своей любезности.

— В таком случае, — сказала я, — если я не смогу ничего для них сделать, предпочитаю не встречаться с ними вовсе.

— Что же тогда вы хотели бы увидеть?

— Париж с высоты башен.

Это не представляло трудности. Господин де Лонэ предложил нам следовать за ним и, вопреки моим настояниям так и не надев шляпу, с непокрытой головой пошел впереди нас.

Я спрашивала себя, как джентльмен столь учтивый и благовоспитанный может быть до такой степени безжалостным, а точнее, настолько корыстным в отношении к узникам.

Об его алчности рассказывали что-то немыслимое. Все должности в Бастилии вплоть до места поваренка были продажными, и деньги он клал себе в карман. Имея жалованье в шестьдесят тысяч ливров, он, как утверждали, находил средства удвоить эту сумму. Он выгадывал на всем: на дровах, на вине, на провизии. Терраса одного из бастионов была превращена в сад для прогулок заключенных; он получал за этот садик сотню франков ежегодно, сдавая его в аренду садовнику.

Когда мы оказались на высоте башен, нашим взорам представился с одной стороны весь целиком бульвар Тампль, с другой — все пространство до Королевского сада, с востока был виден Венсенский замок, с запада — Дом инвалидов.

Только теперь мы смогли увидеть, как многолюдна толпа, сквозь которую нам пришлось добираться сюда, чтобы теперь увидеть ее сверху.

Вся эта людская масса стекалась к предместью Сент-Антуан. Она казалась раздраженной, а некоторые, проходя мимо, грозили кулаками Бастилии.

Господина де Лонэ это забавляло.

Я спросила его, чем вызваны весь этот шум и крики.

Он отвечал, что парижское простонародье, у которого голова пошла кругом, поддалось дурным влияниям и утверждает, будто умирает с голоду. И вот фабрикант бумажных обоев Ревельон, один из аристократов от коммерции, — а это худший вид аристократии! — говорят, заявил, что рабочие получают даже слишком много и следовало бы понизить их дневной заработок до пятнадцати су; еще рассказывают, что при дворе его собираются наградить черной лентой Святого Михаила, заручившись таким образом поддержкой влиятельного выборщика-роялиста.

Вся эта толпа двигалась в направлении его складов. Раздавались крики, сулившие смерть обойному фабриканту. К счастью, он успел скрыться: дома его не нашли.

Тогда мгновенно изготовили чучело из вязанки соломы, надели на него старое платье, принесенное старьевщиком, нацепили ему на шею черную ленту, подвесили на шест и стали таскать по улицам Парижа.

Процессия прошла перед Бастилией по направлению к площади Ратуши, где чучело должны были сжечь, но, удаляясь, эти люди кричали, что они завтра вернутся, и обещали спалить тюрьму.

— Если вы хотите увидеть это, — учтиво предложил нам г-н де Лонэ, — жду вас завтра в тот же час. Полагаю, это будет любопытно.

— Однако, — сказала я ему, — раз они высказывают подобные намерения вслух, полиция успеет принять все нужные меры, чтобы им помешать.

— О миледи, — смеясь, возразил г-н де Лонэ, — видно, вам кажется, будто вы все еще в Англии, где констебль, коснувшись своей маленькой дубинкой плеча предводителя мятежников, одним этим движением рассеивает стотысячную толпу! Не заблуждайтесь, миледи: мы во Франции, а у нас, когда народ закусит удила, его такими средствами не остановишь. Окажите мне честь, согласившись завтра позавтракать со мной; я поставлю на каждой башне по часовому, чтобы нас предупредили, когда спектакль начнется, и тогда на десерт я могу вам обещать драматическую сцену, какую увидишь не каждый день.

Я глянула на сэра Уильяма; он прочел в моих глазах жажду не упустить такой возможности и, поскольку он не умел хотеть того, что не было бы желанно мне, сказал:

— Сударь, миледи и я согласны на все, что вы предлагаете, исключая только завтрак.

Господин де Лонэ поклонился:

— Одна беда, сударь, — возразил он, — эти два предложения невозможно отделить одно от другого. Мне представился случай принять за своим столом, быть может, первого в мире ученого и, вне всякого сомнения, самую красивую женщину Англии. Я не упущу подобной удачи!

Я была удивлена и вместе с тем тронута этой тонкой французской учтивостью, которая, как живой цветок, проросла даже сквозь трещины в камнях тюремного замка.

— Что ж, сударь, — сказала я, — от имени моего мужа и от себя самой я отвечаю согласием. Но с одним условием.

— Условие, поставленное вами, миледи, принимается заранее, даже если оно состоит в том, чтобы я передал вам ключи от Бастилии. Итак, что от меня требуется?

— Чтобы нам подали к завтраку то, что обычно подают узникам. Пусть это напомнит нам, что мы завтракаем не где-нибудь, а в тюрьме.

— На этот раз я вполне могу удовлетворить ваше желание, миледи, и обещаю вам обыкновенный завтрак заключенных.

— Честное слово?

— Слово дворянина.

Я протянула руку г-ну де Лонэ:

— Мне известно, что, когда француз говорит так, он предпочтет быть убитым, чем нарушить обещание. До завтра, сударь.

На том мы и простились с галантным комендантом Бастилии.

XL

В ожидании зрелища, обещанного на следующий день, сэр Уильям спросил меня, где бы я желала провести сегодняшний вечер. Нечего и говорить, что я отвечала: «В Комеди Франсез!» Театр всегда был главной моей страстью, и если бы в пору моей бедности Друри-Лейн не сгорел, я, вероятно, дебютировала бы там и стала, может быть, соперницей миссис Сиддонс, а не Аспазии.

Наверное, так было бы лучше для спасения моей души и моя совесть теперь была бы гораздо спокойнее.

Давали «Беренику» Расина.

Сэр Уильям послал нанять для нас ложу, однако посланный вернулся ни с чем: свободных лож в театре уже не осталось.

В городе мятеж, голод, а в театре нет мест! Невозможно было в это поверить.

Мы спросили о причине такого наплыва публики, и нам объяснили, что молодой трагик, который дебютировал всего два года назад, но уже пользуется огромной и заслуженной известностью, сегодня вечером впервые появится на сцене в роли Тита.

Поинтересовавшись, как зовут этого актера, я узнала, что его имя Франсуа Тальмá.

Заметив, что я ужасно разочарована такой неудачей, сэр Уильям тотчас написал своему коллеге, английскому послу при французском дворе, спрашивая, нет ли у него случайно в этом году ложи в Комеди Франсез.

Или его милость не был женат, или его супруга не любила театра, но он отвечал, что, к большому сожалению, не имеет возможности удовлетворить желание сэра Уильяма: он не нанимает ложи.

Я была в таком отчаянии, что стала просить сэра Уильяма поговорить с хозяином нашей гостиницы, расспросить его, не знает ли он каких-нибудь средств все-таки получить ложу или хоть какие-нибудь места на представлении.

— Есть только одно средство, — сказал он нам, — написать самому господину Тальмá.

Сэр Уильям сделал протестующий жест.

— Это прекрасно воспитанный молодой человек, — продолжал хозяин, — он вращается в лучшем парижском обществе, он отменный патриот, и, конечно же, если ваша милость соблаговолит назвать себя, Тальмá сделает все, что от него зависит, чтобы доставить вам удовольствие посмотреть на его игру.

Сэр Уильям повернулся ко мне в нерешительности, не зная, как поступить. Умоляюще сложив руки, я ответила ему самым красноречивым взглядом.

— Что ж, — вздохнул он, — раз вы этого хотите…

Он взял перо и написал:

«Сэр Уильям Гамильтон, посол Его Величества короля Британии, и леди Гамильтон, его супруга, имеют честь приветствовать господина Тальмá и выразить желание сегодня вечером увидеть его в роли Тита. Все наши усилия нанять ложу оказались тщетными, и потому мы вынуждены, рискуя показаться назойливыми, прибегнуть к помощи господина Тальмá и просить у него два места в зале, каковы бы они ни были, лишь бы только ими могла воспользоваться леди.

27 апреля 1789 года».

— Вы беретесь отправить это письмо господину Тальмá? — спросил сэр Уильям хозяина гостиницы.

— Разумеется! Нет ничего легче.

— А доставить нам ответ?

— Охотно, милорд, — отвечал хозяин. — Чтобы быть уверенным, что поручение выполнено с толком, я отправлюсь туда сам.

И, не ожидая, пока мы выразим свою благодарность, он удалился с письмом.

— Право же, — пробормотал сэр Уильям с некоторым сожалением, — надо признать, что французы очень вежливый народ. Какая досада, что они так легкомысленны!

Лорд Гамильтон был в ту минуту далек от предположения, что весьма скоро французы «исправятся», разом избавившись от того качества, за которое он их хвалил, и от того, в котором он их упрекал.

Через полчаса наш хозяин вбежал, сияя: в руке он держал записку.

— Вы достали ложу? — вскричала я, увидев его.

— Вот она! — отвечал он, помахивая запиской над головой.

Я взяла у него листок; на нем были написаны от руки следующие слова:

«Пропустить в мою ложу.

Тальмá».

А ниже стояло:

«Вход для артистов».

Ликуя, я завладела драгоценной бумажкой.

— Погодите! — сказал сэр Уильям. — Это еще не все: Тит оказывает нам честь, ответив на наше послание.

— А, посмотрим!

И я прочла:

«Гражданин Тальмá в отчаянии от того, что лишен возможности предоставить знаменитому сэру Уильяму Гамильтону и леди Гамильтон другую ложу, кроме своей собственной, расположенной на сцене. Но, какова бы она ни была, он отдает ее в их распоряжение с чувством глубокой признательности, что вы соблаговолили вспомнить о нем.

27 апреля 1789 года».

Невозможно было найти более совершенную форму благопристойного ответа.

Нечего и говорить, что точно в половине восьмого мы были в театре. У входа нас ждал швейцар. Он провел нас через сцену и пропустил в ложу.

Было сразу видно, что тот, кому она принадлежала, вложил в ее убранство все кокетство, на какое способен человек искусства. Одну из стен полностью занимало большое зеркало; кресла были обиты турецкой тканью с золотым шитьем. Эта ложа напомнила мне мастерскую Ромни в миниатюре.

Я была счастлива возможностью оказаться на сцене, она радовала меня вдесятеро больше, чем если бы мы были в зрительном зале, пусть даже в самой королевской ложе.

Нетерпеливо ожидая, когда поднимут занавес, я тем временем наблюдала другой спектакль, в своем роде еще более любопытный, нежели трагедия. Он разыгрывался здесь, за кулисами.

Актеры, собравшись, говорили о своем собрате Тальмá и гадали, какой новый эксцентричный костюм он позволит себе на этот раз. Эксцентричностью они называли те немалые и в высшей степени ученые изыскания, которые Тальмá вел ради приближения театральных постановок к исторической достоверности.

Наконец прозвучал колокольчик, раздались три удара, возвещающие начало спектакля, режиссер удалился, и занавес поднялся.

Должна признаться, что, когда в первой сцене второго акта появился Тит, у меня вырвался крик восхищения. Казалось, на сцену выступила ожившая римская статуя.

Всего великолепнее была голова: волосы, коротко остриженные и завитые на античный манер, увенчаны золотым лавровым венком; пурпурная накидка, небрежно накинутая на плечи, не стесняла движений, позволяя актеру принимать самые эффектные позы, — все это накладывало совершенно особый отпечаток на его внешность и побуждало зрителя мысленно переноситься на семнадцать веков назад.

Все прочие артисты рядом с ним казались масками.

Роль Береники исполняла, насколько мне помнится, молодая красивая артистка по имени г-жа Вестрис; на ней был костюм в старом духе с фижмами и напудренный парик.

Когда актриса появилась в четвертой сцене второго акта и оказалась лицом к лицу с Титом, она сначала изумленно отшатнулась, потом ее стал разбирать неудержимый смех, с которым ей насилу удалось справиться. У Тита были голые ноги и руки, тогда как другие актеры были в шелковых кюлотах и тонких хлопчатых трико.

Тем не менее, она начала, по мере сил вкладывая в свою речь всю душу, декламировать длинный монолог, начинавшийся словами:

а кончался так:

Однако, произнеся этот последний стих, вместо того чтобы слушать ответ Тита, она окинула его взглядом с головы до ног, и, когда он в свою очередь заговорил:

Назад Дальше