а кончался так:
Однако, произнеся этот последний стих, вместо того чтобы слушать ответ Тита, она окинула его взглядом с головы до ног, и, когда он в свою очередь заговорил:
г-жа Вестрис пробормотала:
— Прости, Господи! Тальмá, но вы же без парика! Без трико! Без кюлот!
Потом, в то время как Тальмá, закончив свою реплику, тихо отвечал ей: «Мой друг, римляне их не носили», она с новой пылкостью продолжала:
Должна признаться, что я откинулась в глубину ложи и хохотала от души, в то время как сэр Уильям, как знаток античности, с неожиданной для него горячностью встал на защиту таланта:
— Да он же прав! Совершенно прав! Браво, молодой человек! Браво! Вы похожи на статую, найденную в Геркулануме или Помпеях! Perge! Sic itur ad astra![26]
Трагик слегка поклонился нам в знак признательности.
— Что это за люди у тебя в ложе? — неприветливым тоном осведомилась г-жа Вестрис в паузе между репликами.
— Английские артисты, — отвечал Тальмá с легкой улыбкой, которую зрители могли принять за еще один знак любви Тита к Беренике.
— Да, да, именно артисты, господин Тальмá! — вскричала я, хлопая в ладоши. — Вы правы, мы тоже артисты!
Выход Тита вызвал у меня еще более бурные рукоплескания. В этом эпизоде, полном одновременно смятения, любви и достоинства, молодой трагик был бесподобен.
Когда занавес опустился по окончании второго акта, в зале раздались неистовые аплодисменты; зрители высовывались из своих лож с криками «Браво!». Оттуда, где мы находились, зрительного зала не было видно, однако несколько актеров подошли к занавесу и стали заглядывать в специально проделанную в нем маленькую дырочку.
— Что там? Да что там такое? — спрашивали остальные, нетерпеливо спрашивая тех, кому посчастливилось завладеть наблюдательным пунктом.
— Хорошенькое дело! — раздался в ответ чей-то голос. — Только этого не хватало!
— Да что происходит?
— У этого сумасшедшего Тальмá появились подражатели!
— Как? — воскликнул кто-то из комедиантов. — Уж не появились ли случайно в партере зрители без кюлот?
— Нет, но в креслах первого ряда один молодой человек, воспользовавшись антрактом, видимо, успел остричься, он теперь причесан на манер Тита, это ему сейчас аплодируют.
Между вторым и третьим актом примеру смельчака последовали еще трое или четверо юношей. В последнем акте Тальмá уже имел в зале добрых два десятка подражателей.
Стоит ли говорить, что мода на прически «под Тита» родилась именно в тот вечер?
Когда в конце пятого акта занавес опустился после весьма посредственного финала «Береники», — да простит мне Господь мой недостаток пиетета! — сэр Уильям Гамильтон, предвосхищая мое желание, попросил швейцара узнать у гражданина Тальмá (как читатель помнит, именно так он назвал себя в своем письме к нам), не могли бы мы посетить актера в его уборной, чтобы выразить свою признательность.
Он тотчас послал сказать нам, что это для него большая честь, рассчитывать на которую он не осмеливался, но коль скоро нам так угодно, он примет ее с благодарностью.
Мы направились к нему. Коридор был полон народу, однако при виде дамы, судя по всему из высшего общества, все расступились, пропуская нас.
Тит ожидал нас на пороге, чтобы принять с почетом. Велико же было наше удивление, когда, обратившись к нам на превосходном английском, он спросил нас, а точнее, сэра Уильяма, угодно ли его милости сохранить инкогнито.
Сэр Уильям отвечал, что для него нет никакого резона скрывать честь, которую он оказывает самому себе, явившись выразить великому артисту свое восхищение, и что он бы желал, напротив, быть представленным гостям, собравшимся в уборной Тальмá и, по всей видимости, принадлежащим к мыслящей части общества.
Сэр Уильям не ошибся: Тальмá представил нам одного за другим поэта Мари Жозефа Шенье, у которого собирался приобрести его «Карла IX»; Дюсиса (его «Макбета» он как раз намеревался возобновить на сцене); молодого Арно, чьего «Мария в Минтурнах» он изучал; Лагарпа, который добивался, чтобы он сыграл его трагедию «Густав Ваза»; художника Давида, по чьим эскизам создавались его костюмы; кавалера Бертена, лет шесть назад опубликовавшего свою книгу элегий, а теперь со дня на день намеревавшегося отправиться в Сан-Доминго, где в следующем году ему предстояло умереть; Парни, прозванного «французским Тибуллом» и как раз занятого в то время воспеванием своей Элеоноры, тогда как его брат, быть может, не столь поэтично, однако не менее остроумно воспевал мадемуазель Конта; и сверх того еще пять-шесть молодых людей, если и не успевших создать себе имя, то подающих немалые надежды на это.
Вокруг сэра Уильяма тотчас собрался свой кружок, около меня — свой. Поэты тяготели ко мне, художники интересовались лордом Гамильтоном. Он вступил с Давидом и Тальмá в ученую дискуссию по поводу античного костюма, в то время как я расхваливала кавалеру Бертену и Парни их стихи, а они расточали комплименты моей наружности.
Сэр Уильям, всегда готовый устроить мне очередной триумф, и тут не упустил случая.
Он пригласил Тальмá и всех друзей, находившихся с ним в его уборной, прийти завтра к нам на вечер в «Отель принцев». Если Тальмá согласится почитать стихи Корнеля, Расина и Вольтера, леди Гамильтон со своей стороны сыграет что-нибудь из Шекспира.
Также он попросил Тальмá предупредить друзей, что вечер завершится ужином.
Приглашение было принято единодушно, и мы удалились.
На следующий день в десять утра, если читатель помнит, нас ожидал завтрак у коменданта Бастилии.
XLI
Возвратившись из театра, я поблагодарила сэра Уильяма Гамильтона за чудесный вечер, которым была обязана ему. Люди искусства в конечном счете всегда казались мне тем единственным обществом, для какого я была создана, и если бы, следуя своему истинному призванию, я отдала себя театру, мне, без сомнения, удалось бы завоевать известность, равную известности мадемуазель Шанмеле или миссис Сиддонс.
Утром я велела позвать двух портных и набросала для них рисунки двух костюмов, необходимых мне сегодня же вечером, — один для Офелии, другой для Джульетты. Я сказала этим портным, что они могут взять себе столько помощников, сколько потребуется, лишь бы к восьми вечера оба костюма были готовы.
Они дали мне свое слово, что все успеют, и я, успокоенная этим обещанием, так же как вчера — словом дворянина, данным г-ном де Лонэ, в половине десятого села в карету, чтобы вместе с сэром Уильямом отправиться в Бастилию; но когда мы оказались на бульваре Тампль, толпа, запрудившая его, уже была так густа, что проехать не было никакой возможности. Тогда мы двинулись по улице Тампль, достигли набережной и оттуда направились вдоль Арсенала. Здесь проезд был свободен, ибо мятеж не распространился далее стен Бастилии, и мы повернули налево к Сент-Антуанскому предместью.
Господин де Лонэ ожидал нас, и стол был накрыт с большой роскошью. Он предложил нам приступить к завтраку без промедления, предполагая, что бунт, по всей вероятности, развернется во всем своем блеске ближе к полудню.
Когда подали первое блюдо, мы, увидев изобилие яств и тонких вин, стали упрекать г-на де Лонэ, что он не сдержал своего слова накормить нас так же, как обычно питаются заключенные.
Но он возразил, нисколько не смутившись:
— Миледи, вы поставили условия, но в рамках этих условий вы предоставили мне полную свободу действий. У нас здесь в Бастилии есть самые разные заключенные, от принцев крови до памфлетистов. Итак, на питание принца крови тратится пятьдесят ливров ежедневно; для маршала Франции — тридцать шесть ливров; для бригадных и прочих генералов — двадцать четыре, для советников — пятнадцать, для обычных судей — десять ливров; для священнослужителей — шесть и, наконец, для памфлетистов — экю в день.
— И что же? — спросила я, не слишком понимая, для чего ему понадобились все эти цифры, куда он клонит.
— А то, — отвечал он, — что я вас воспринимаю как принцев крови, вам предложен такой же завтрак, какой подается им, вот и все!
— Стало быть, мы завтракаем, как господин де Бофор? — уточнила я.
— Вы ошибаетесь, дорогой друг, — возразил сэр Уильям. — Господин де Бофор был заключен не в Бастилии, а в Венсенском замке. Это господин де Конде был в Бастилии.
— Как? Так это он здесь выращивал гвоздики? Если из них осталась хоть одна, вы мне подарите ее, господин комендант?
— Как? Так это он здесь выращивал гвоздики? Если из них осталась хоть одна, вы мне подарите ее, господин комендант?
— Вы снова ошиблись, — заметил сэр Уильям. — Тот, кто развлекался садоводством, — это Людовик Второй, Великий Конде, и он тоже был узником Венсенского замка, если, конечно, вы не считаете узником Бастилии того, кто просто появился здесь на свет. А вот Генрих Второй, его отец, довольно унылый господин, тот действительно здесь сидел.
— В добрый час! — вскричал г-н де Лонэ. — Подумать только, что ученый англичанин просвещает меня, повествуя об истории моей крепости… Что ж, я предлагаю тост за лондонский Тауэр! Пусть он всегда избавляет английских королей от их недругов, как Бастилия избавляет короля Франции от его врагов. Могу смело заверить вашу милость, что вино, в котором утопили герцога Кларенса, было не лучше того, которое вы пьете сейчас.
Мы только что осушили свои стаканы, чтобы отдать должное гостеприимству г-на де Лонэ, когда нам объявили, что, если мы желаем увидеть мятеж во всей его красе, не следует терять ни минуты.
Господин де Лонэ хотел удержать нас за столом, уверяя, что время терпит, но наше любопытство оказалось сильнее его доводов, и мы настояли, чтобы немедленно подняться на башню, ближайшую к Сент-Антуанскому предместью.
Действительно, едва поднявшись туда, откуда ни одна подробность происходящего не могла от нас ускользнуть, мы увидели ужасную сцену грабежа во всей ее неприглядности.
— Да, черт возьми! — сказал г-н де Лонэ, легко касаясь плеча сэра Уильяма. — Я могу показать вам не только разграбление склада Ревельона, но и его самого.
— Как так?
— Я забыл вам сказать: не далее как вчера утром, зная, что ему грозит быть повешенным, он явился ко мне просить убежища, и в нем я ему, разумеется, не отказал. Видите вон того маленького человечка с курчавыми волосами и сжатыми кулаками, что гримасничает и, похоже, так бурно воспринимает происходящее? Вон-вон, он сейчас высунулся за крепостные зубцы, словно собрался с этакой высоты прыгнуть вниз!
— Это он?
— Он самый.
И, чтобы избавить нас от сомнений, он окликнул:
— Э, господин Ревельон, как вам нравится все, что там происходит?
Окрик заставил Ревельона вздрогнуть.
— Я думаю, господин комендант, — отвечал бедняга, — что если бы двору не был необходим бунт, чтобы выиграть время в отношении Генеральных штатов, то мы быстро бы покончили с этой кучей грабителей! Смотрите, ну разве это не издевательство? Их там тысячи две, этих мерзавцев, что разоряют мой дом и, чего доброго, еще подожгут его! А вон господин де Безанваль выслал… ну-ка, посчитаем! Десять… пятнадцать… двадцать… двадцать пять… тридцать… Тридцать человек выслал господин де Безанваль, чтобы удержать натиск двух тысяч! И это еще не считая сотни тысяч зрителей, кого все это забавляет и кто тем самым подталкивает других продолжать!
— Господин Ревельон, господин Ревельон, остерегитесь! — заметил де Лонэ. — Мне кажется, вы слишком легкомысленно отзываетесь о правлении его величества, а поскольку вы в Бастилии, недолго здесь и остаться.
— О, — воскликнул Ревельон, охваченный скорбью при виде толпы, уничтожающей его добро, — я спокоен: Бастилия не для таких, как я, она для знатных господ; но смотрите, вы ведь могли бы, если бы захотели…
Он осекся, заколебавшись.
— Ну, что же? — смеясь, спросил комендант.
— Вам же довольно было бы произнести одно только слово, и вы бы меня спасли, в противном случае с завтрашнего дня я обречен на нищету…
— Какое же слово мне надо сказать?
— Если бы вы сказали «Огонь!» и одна из ваших пушек выстрелила, площадь тут же опустела бы.
— Однако, — заметил сэр Уильям, — мне кажется, что этот несчастный не так уж не прав.
— Напротив! — отвечал г-н де Лонэ. — Он даже совершенно прав, но ведь я комендант королевской крепости. Я не могу распоряжаться ни одной пушкой, сделать ни единого выстрела без приказа короля.
А грабеж тем временем шел своим чередом; потом ему на смену пришел пожар. Пламя стало вырываться из окон. Тогда несколько гвардейцев открыли огонь, кое-кто из мятежников упал, но другие, швыряя камни, отогнали солдат. Я искала глазами Ревельона, но его здесь больше не было. Должно быть, зрелище разрушения собственного дома так опечалило его, что он не смог этого больше выносить и удалился в какую-нибудь из камер Бастилии.
Наконец часа через два-три, во время которых грабители и поджигатели резвились в свое удовольствие, появились швейцарцы. Бунтовщики хотели было проделать с ними то же, что сделали с французскими гвардейцами, однако швейцарцы не были расположены шутить: они всерьез открыли огонь и отнюдь не холостыми — полетели настоящие пули, уложив десятка два человек и обратив в бегство не только грабителей, но и любопытных.
Потом они проникли в горящий дом, откуда стали вытаскивать на улицу людей, показавшихся нам мертвыми, но те были всего лишь пьяны — их нашли в подвалах. Правда, некоторые, думая, что пьют вино Ревельона, напились фабричной краски — эти, отравившись, действительно умерли.
Я убедилась, что мятеж совсем не такое веселое зрелище, как я представляла себе: этот, начавшись повешением чучела, кончился грабежом и поджогом дома, смертью пяти или шести солдат и еще двадцати людей, которые, хотя и были мерзавцами, тем не менее оставались людьми.
Мы поблагодарили г-на де Лонэ и за мятеж и за завтрак, но признались, что такое зрелище помешало нам вполне насладиться угощением.
Итак, мы оставили нетронутым половину обыкновенного завтрака принцев крови, следует признать, весьма изысканного, и вернулись к себе, что оказалось много легче, чем добраться сюда.
Когда четыре месяца спустя мы узнали о падении Бастилии и смерти г-на де Лонэ, обе эти новости произвели на нас особенно глубокое впечатление оттого, что нам были знакомы и крепость, и ее комендант.
Прибавлю лишь одно: тому, кто видел, как высоки и мощны были стены крепости, как крепки ворота, трудно понять, каким образом народ, слабо вооруженный, без опытных командиров, не имеющий ни артиллерии, ни стенобитных орудий, мог взять такую твердыню, как Бастилия.
Этот вопрос был впервые задан двадцать пять лет назад, и на него поныне нет ответа.
Однако же, возвратившись домой, я тотчас перестала думать о чем бы то ни было, кроме приготовлений к званому вечеру. Все ухищрения искушенного кокетства я пустила в ход, чтобы заслужить одобрение столь просвещенного общества. Я лишь опасалась, как бы события того дня не помешали нашим планам.
Но я еще не знала французов, воистину разностороннего народа, который находит время, чтобы в один и тот же день с одинаковой беззаботностью и даже, я бы сказала, с одинаковой ловкостью орудовать ружьем, карандашом и пером; народа, который утром затевает мятеж, а вечер посвящает искусствам, вкладывая в то и другое всю жестокость и всю утонченность, присущие только ему.
В восемь часов двое моих портных, сдержав слово, явились с готовыми костюмами. Точность, с какой наши приглашенные собрались между девятью и половиной десятого, доказала нам, что приглашение было принято с удовольствием.
Сначала обсуждали дневные новости, толковали о бунте; я с удивлением убедилась, что все эти поэты, актеры, публицисты, если и не возлагали всю ответственность на двор, то, по меньшей мере, придерживались тех же мнений, какие высказывал бедняга Ревельон, глядя, как жгут его склад: что королевская власть не дала бандитам такого отпора, как могла бы.
Поэт Шенье и живописец Давид шли в своих суждениях еще дальше, предполагая, что двор не только не воспротивился мятежу, но еще и дал ему толчок. Двор, по их мнению, рассчитывал, что вся эта изголодавшаяся масса, пятьдесят тысяч рабочих людей, лишенных куска хлеба и самой работы, присоединившись к мятежникам, начнут грабить богачей. Тогда все примет другой оборот, у двора возникнет великолепный повод, чтобы стянуть побольше войск к Парижу и Версалю, и подходящая причина, чтобы отложить созыв Генеральных штатов; но, наперекор ожиданиям придворных кругов, большинство горожан, сохраняя достоинство, не поддалось пагубному искушению.
Собравшиеся говорили обо всем этом с таким уверенным видом, а слушатели проявляли такую готовность разделить их мнения, что в голове у меня все перепуталось. Что до сэра Уильяма, то, хотя сдержанность дипломата помешала ему открыто поддерживать эти утверждения, однако, как я заметила, он предоставлял гостям высказываться без помех, не противопоставляя их суждениям ничего, кроме реплик вроде «Может быть» и «Вы так полагаете?».
Но, поскольку мы собрались не для политических бесед, мало-помалу разговор о событиях дня иссяк и все вспомнили о поэзии и литературе. Господин Тальмá, о котором говорили, что он наделен безупречным чувством прекрасного, готовясь играть «Гамлета» в переделке Дюсиса, не скрывал перед лицом последнего своих сожалений о том, что переводчик счел необходимым пожертвовать слишком многим в оригинале, угождая вкусам французов.