На станциях молодайки торгуют нехитрой снедью военных лет: ржаными, на поду печеными лепешками, вареной картошкой, синеватым кислым молоком. Полно грустить, солдат, - жизнь продолжается!
Как-то странно видеть эту молоденькую девушку в голубенькой кофточке за столом секретаря горкома. У нее распушившаяся на лбу прядка волос, ямочки на щеках.
Эти ямочки раздражают почему-то больше всего. Фамилия нового секретаря - Жукова.
- Ну, что же, хорошо, - возвращает она мой комсомольский билет. - Актив прибывает! Значит, опять в редакцию?
- В редакцию.
- На комсомольскую работу не хотите?
- Я - газетчик.
Девушка озабоченно хмурится.
- На механическом заводе нужно менять комсорга.
Слабый товарищ. Была там у нас толковая девушка, уехала. Замуж вышла.
У меня глухо торкает сердце, голова начинает шуметь. Я встаю.
Секретарь, не приподнявшись, протягивает руку.
- Сегодня у нас в театре вечер - встреча молодежи города с фронтовиками. Может, выступите?
- Вряд ли. Не готовился.
- А что ж тут готовиться? Запросто.
- Подожду.
Выхожу на улицу, закуриваю. Куда же теперь отправиться? Кроме редакции, кажется, идти некуда. В городе никого из своих ребят не нашел: все в армии.
Поярков сидит в кабинете, пишет.
- Видишь, - кивает он, - редактор отвечает на письма рабкоров, а ты гуляешь. Не годится!
- Завтра выйду, Петр Гаврилович. Сейчас был в горкоме комсомола, встал на учет.
- Ну, как тебе -секретарь, понравился?
- Да так, не очень...
- Не очень, говоришь? - Поярков откладывает ручку, насмешливо смотрит. - Торопишься, дорогой, с выводами.
Очень хороший работник! Ты о ней что-нибудь слышал?
- Нет.
- Оно и видно. Еще небось и надерзил?
- Тоже нет.
- И то хорошо. Внимательная, сердечная девушка.
- Ага, внимательная! Здоровается, прощается - даже не приподнимается!
- А ты хочешь, чтобы перед тобой во фронт вставали?
- Зачем во фронт? Элементарная вежливость.
- Вот узнай получше, познакомься. Тогда насчет вежливости и говори.
- Звала сегодня в театр, встреча с фронтовиками.
- Знаю. Обязательно сходи. И отчет напишешь - вот тебе первое задание.
- Это сделаю.
Петр Гаврилович снова берется за ручку.
- Теперь не мешай. А завтра с утра, чтоб как штык был!
- Есть!
Вечером отправляюсь в театр. В фойе играет жиденький духовой оркестр. Как в прежние времена, огибая зрительный зал, по коридору ходит шумная толпа. Ребят мало, больше девушек, очень много подростков. И самое обидное - никого знакомых.
Впрочем, вот и первое знакомое лицо. Из-за кулис выходит Жукова. Я даже приподнимаюсь с места, хотя сижу недалеко от сцены.
Припадая на левую ногу, секретарь горкома подходит к столу. Кажется, слышно даже, как поскрипывает ее протез. Жукова одета в форменное защитное платье, на груди у нее остро вспыхивает золотая звездочка. Сидящие слева от меня подростки неистово колотят в ладоши.
- Товарищи, - волнуясь, говорит Жукова. - Вечер встречи молодежи города с фронтовиками объявляю открытым. Слово для предложения по составу президиума имеет...
Каждый раз, когда смуглый паренек в коротеньком пиджаке называет очередную фамилию, зал дружно и горячо аплодирует. Члены президиума занимают свои места. С удивлением и гордостью всматриваюсь в юные, раскрасневшиеся лица семнадцатилетних новаторов, знатных железнодорожников, токарей. Вот они, вчерашние ребятишки, на плечи которых война возложила нелегкий труд, поставила их на место отцов и братьев. Сидящие между ними солдаты и два офицера кажутся пожилыми, но самому старшему из них - наголо остриженному капитану - едва ли есть тридцать лет.
В антракте подхожу к Жуковой, чистосердечно говорю:
- Худо о вас сначала подумал. Каюсь, товарищ разведчица!
Жукова смеется, ямочки на щеках становятся еще заметнее, но они уже не раздражают меня.
- Я, грешным делом, тоже подумала: сухарь, важничает! Может, выступите?
- Конечно, выступлю.
- А как же без подготовки?
- Что же тут готовиться, - вспоминаю ее слова. - Запросто!
Утром приношу Пояркову готовую корреспонденцию.
Он быстро пробегает ее, с любопытством спрашивает:
- А как Жукова?
- Ошибся, Петр Гаврилович!
- То-то! Наперед не торопыжничай. Ну, давай делать номер.
Воскресенье - самый долгий и скучный день.
В редакции делать нечего. Знакомыми все еще не обзавелся, к Пояркову идти неудобно. Каждый раз, когда я захожу, его жена начинает хлопотать с обедом, усиленно угощать. А угощение сейчас - вещь не такая уж простая.
Хозяйка ушла посудачить к соседям, в доме тихо.
Я лежу в своей комнате, перечитываю письма Машеньки. Их - четыре. Есть среди них одно и от Пресса - коротенькое, шутливое, сердечное. Такие письма умеют писать только пожилые люди.
Машенька тоже пишет коротко, главным образом о редакционных новостях. Заместителем редактора вместо нашего Кудрина теперь Левашов. Метников и Гранович награждены медалями. У Кузнецова в Москве выходит повесть "Огненный вал" - вот, оказывается, что он писал в своих клеенчатых тетрадях. Сапоги, впрочем, он мажет дегтем по-прежнему. У Нюры, жены шофера Леши, родился сын. Лешу обещают отпустить на несколько дней в отпуск.
Закрываю глаза, и, словно наяву, видятся лица фронтовых товарищей. Пресс, трогающий свой белый коротенький ершик, насмешливый Метников, Машенька, поправляющая смуглыми полными руками влажные после купания волосы...
Потом достаю карточку Оли, долго смотрю на нее.
Огромные, чуть исподлобья глядящие глаза. Оля, Оля, я почему-то всегда чувствовал, что с такими глазами долго не ждут: слишком много людей, плохих и хороших, как бабочки, летят на их горячий темный огонь...
Пойду в парк.
В узкой кленовой аллее пусто. Горячее солнце не может пробить густой чащи листьев, и только два-три золотых пятнышка колеблются на крупном зернистом песке.
Чуть слышно шумят листья - если прислушаться, кажется, что они о чем-то говорят.
Рядом кто-то присаживается. Я поворачиваюсь и чувствую, как горячо вспыхивает лицо. Пожилая женщина ставит у ног тяжелую кошелку, вытирает платком потное лицо. У нее седые волосы, большие, не утратившие еще блеска, глаза.
Уходить поздно.
Женщина изумленно, немного исподлобья смотрит, всплескивает руками.
- Сереженька, откуда вы? Когда приехали?
- Здравствуйте, Вера Владимировна, - как можно спокойнее говорю я. Недавно приехал.
Старики не признают условностей. Глаза Веры Владимировны моментально влажнеют.
- А Оленьки нет!
- Я знаю, Вера Владимировна.
- Разве я так, Сереженька, думала? Ведь как укоряла: говорю, что делаешь, а Сережа?
- Да, бывает.
- Так нет, все по-своему сделала. Ему, говорит, без меня трудно... Это про мужа-то своего. Он, говорит, все потерял, несчастный. Нужна я ему.
- А сама она счастлива?
- Кто их знает, Сереженька. Была недавно - от нее ведь толку не добьешься. Ревнует уж он очень.
Глаза старушки светлеют.
- Ребеночка ждет, - мягко говорит она.
- Я пойду, Вера Владимировна.
- Счастливо тебе, Сереженька! Заходи, на меня, на старуху, сердце тебе держать не за что. Ты ведь мне как родной, куда роднее того-то...
Стиснув зубы, крупно шагаю по тенистой аллее. Все, оставаться здесь больше не хочу: пусть Поярков что угодно говорит и делает, - уеду!
Двери, против обыкновения, открывает сам Поярков.
- А, Сережа, - басит он. - Заходи, заходи. Сейчас придет Елена Андреевна - обедать будем.
- Петр Гаврилович, не сердитесь, - я уеду!
Он ошарашенно смотрит, начинает подталкивать.
- Проходи, проходи, не в дверях же разговаривать!
Мы проходим в маленькую комнату, садимся. Поярков
барабанит пальцами по столу, молчит. Сейчас он, конечно, начнет убеждать, как все неразумно, поспешно. Я готов к отпору.
Петр Гаврилович вертит карандаш, откладывает его.
- Ладно, Сережа, поезжай.
- Ну, спасибо вам!
- Чего уж тут спасибо!.. Езжай. Куда ж ты собрался?
Об этом я как раз и не думал. Куда-то далеко. В Сибирь хотя бы!
- В Сибирь, Петр Гаврилович!
- Хороший край, - одобрительно говорит Поярков. - Воевал я там в гражданскую.
15
Иртыш кажется недвижимым - октябрь выдался на редкость теплым, безветренным, ни одной рябинки не увидишь на спокойной безмятежной поверхности реки.
Но это только кажется. Стоит бросить на воду щепку, и могучее, невидимое глазу течение мгновенно уносит ее все дальше и дальше. Вот уже и вовсе не видно легкой щепочки...
На Иртыш можно смотреть часами - вода имеет какую-то притягательную необъяснимую силу. Река чуть слышно шумит прибрежным песком, и кажется, что дышит. Вдали вода синеватая и только здесь, у самых ног, она желтеет своей первородной зеленоватой желтизной.
Осени в Сибири почти всегда необыкновенны. В эту пору в Рязани или Саратове уже сыплются унылые мелкие дожди, мокро блестят мостовые, а тут по-августовски синее безоблачное небо, ласковое солнце, невнятный шорох опавших листьев.
Летом здесь - пляж. Сейчас голубые скамейки свалены в кучу, деревянные грибки выглядят на пустом песчаном берегу странно и немного грустно. А река еще не кончила трудиться. Направо от меня с берега на берег снует маленький открытый катерок, перевозящий пассажиров с заречного района; в речном порту качаются длинные руки плавучих кранов; вот, взбурлив зеленоватую спокойную воду, мимо прошел белоснежный "Михаил Кутузов" высокий, легкий, с пустоватыми палубами. Иртыш заволновался, захлопал волнами, белые гребешки пены докатываются теперь до самых ног. Потом река снова утихает, спокойно и величаво несет свои полные воды...
Нельзя не полюбить этот край - за два года он стал:
мне родным. Командировки редакции: помогли узнать его.
Я поездил по Иртышу, текущему то в пологих зеленых равнинах, то в крутых обрывистых берегах; побывал на юге, где в необъятных, бескрайних просторах белеют саманные домики поселков; поколесил по северу, где шумит дремучая тайга и неожиданно вспыхивают голубые зеркала лесных озер. Под стать своему краю и его люди - неторопливые в словах и движениях, с окающим говором, сдержанные по виду и на редкость сердечные, когда ближе узнаешь их.
Когда-нибудь я попробую написать о Сибири книгу.
О Сибири трудных, грозных, незабвенных ;гзт. О том, как в промозглую осень сорок первого года тысячи эвакуированных нашли тепло и приют в семьях тюменских лесорубов, омских кожевников, новосибирских железнодорожников. О титаническом труде солдаток и ребятишек, сеявших хлеб, кормивших защитников Сталинграда и оружейников Тулы. О бессонных окнах сибирских обкомов и заводах, перекочевавших с Украины. О бойцах сибирских дивизий и тарской вдове, взявшей на воспитание трехлетнего ленинградца с прозрачными и тонкими, словно пергамент, ручонками... Очень хочется написать такую книгу!
Работой в газете я доволен. Кажется, удовлетворяет моя работа и газету. Завелись у меня новые товарищи, вместе с ними отпраздновал я самый большой праздник в своей жизни - День Победы. Но если говорить откровенно, ощущения полноты жизни у меня нет. Откуда идет это ощущение - нечего и гадать. Почти двадцать пять лет - это пора, когда человеку нужна подруга.
А друг у меня есть - нежный, верный, который не оставит в беде и который несправедливо мучается из-за меня. Я давно уже мысленно написал телеграмму и все не осмелюсь послать ее. В ней всего одно слово: приезжай...
По берегу, касаясь плечами друг друга, идут молоденький военный и девушка с белым плащом на руке.
Со стороны смешно: пляж ровный, а юноша поддерживает свою подругу за локоть так, словно идут они по рытвинам, словно впереди - пропасть. Нет, не смешно:
береги, юноша, любовь!
Вот так же буду беречь свою любовь и я! Пути к ней были трудными, и тем светлее на душе сейчас. Весь этот месяц я нервничал: писем с московскими штемпелями, которые до этого приходили не часто, вдруг не стало.
Тогда-то, припоминая ночами прожитое, и понял я, как много значат для меня эти письма и их далекий адресат.
А сегодня почтальон снова постучал в мое окно.
Листки плотной разграфленной бумаги исписаны мелким убористым почерком.
"...Ты плохой товарищ. Я поразилась, когда прочитала твое последнее письмо. Почему же ты почти три года скрывал, что тебе тяжело, больно, что ее нет? Не верил в дружбу? Теперь мне стало понятно, почему ты упорно не отвечал на мой несколько раз повторенный вопрос.
Помнишь, я спрашивала, не лучше ли мне не писать тебе, не обидят ли мои редкие письма ее? А ты отмалчивался.
Я писала все реже и, наверно, все суше. Теперь понятен мне и твой загадочный переезд, - рада, что ты не ошибся.
Утешать, Сережа, не буду. Плохой я утешитель, да ты и сам понимаешь, как не подхожу я в данном случае для этой роли. Знаю, как это трудно, обидно. Будь крепким - нам, побывавшим там, не пристало надолго падать духом.
Вот перечитала сейчас эти строчки и вижу, как плохо.
Но прости, иначе сейчас не могу. И вообще об этом писать больше не буду. Не выходит.
Наших вижу редко, но новости есть. Недавно встретила наборщицу Зину, помнишь ее? Сдала в полиграфический техникум, сейчас учится. Недавно была у меня, просидела целый вечер, говорили, вспоминали тебя. Почему, кстати, ты ничего не пишешь о своей работе? Как стихи? Грешно, если ты ими не занимаешься.
Раза два встречала в Ленинской библиотеке Грановича. Разговор у нас не получился. Боюсь, что он относится ко мне по-прежнему.
Каждый раз передает тебе приветы Пресс - он все такой же, только постарел. Вчера, когда читали номер, он сказал, чтобы я написала тебе - не хочешь ли работать в нашей газете? И пошутил: вот, Машенька, мундиры сняли, а мы с вами на прежних местах.
Почти каждый свободный вечер хожу в библиотеку.
Зиму придется основательно позаниматься - многое перезабыла. Жалко, конечно, терять год, но ничего не поделаешь. Зато с будущей осени стану студенткой. Немного грустно - студенткой в двадцать четыре года.
А Москва, Сережа, кипит! Следов войны уже не сыщешь - все приведено в порядок, город цветет! Люблю Москву! Приезжай в отпуск - полюбуешься.
Ну, на этот раз хватит. Пиши.
Крепку жму руку. Машенька.
P. S. Надпись на карточке я сделала не сгоряча, как ты пишешь. И не стыжусь ее".
Медленно и величаво несет свои полные воды могучий Иртыш. Набежавший ветерок тихонько шуршит страничками письма. На небе загорается первая звездочкакрохотная, трепетная. Может быть, видит сейчас эту звездочку и Машенька?
Омск - Пенза
1955