- Будут стихи! Такие стихи будут!..
- То-то!..
Бурча под нос, Леша разбирает мотор. Скамейка в углу завалена деталями, гайками, проводами. Все это лежит в строгом, только одному ему ведомом порядке.
При малейшем приближении к лавке Леша предостерегающе сверкает глазами. Он снял шинель, гимнастерку и, ожесточенно теребя густой вихор, разочарованно ругается.
- Но, по, отставить! - предупреждает Пресс.
- А я что? - выворачивается Леша. - Я говорю - перематывать надо.
- Вот, вот: насчет перемата отставить!
Лена выключает приемник, подает Метникову материалы.
- Все?
- Все.
Подойдя к Зайцеву и понаблюдав за его работой, девушка решительно опускается на колени.
- Давай помогу.
- Что?
- Один не успеешь. Давай, говорю, помогу.
Леша собирается сказать что-то энергичное, но вовремя удерживается.
- А ты что, умеешь?
- На электростанции работала.
- Да ну! - веселеет Леша. - Так бы и сказала!
Настроение у него резко меняется. Озорно покосившись в нашу сторону, Леша как будто невзначай задерживает руку Лены в своей.
Девушка спокойно убирает руку.
- Не трогай. Нюре напишу.
- Сразу уж и писать! Пошутить нельзя!
Леша отодвигается, деловито берется за гаечный ключ.
- Ты в самом деле чего не напиши! Знаешь, ей сейчас как!
- Ты об этом сам чаще вспоминай, - наставительно говорит девушка. Давай, механик!
На улице серо, тепло. Летят редкие снежинки. Гранович сидит на бревнах, быстро пишет... Я хочу пройти мимо, но он окликает.
- Садись, покурим.
- Написал?
- Почти готовы. Послушай.
Медленно, словно прощупывая каждое слово, Гранович читает. Стихи сильные, но немного растянуты к концу.
- Ну, что?
- Очень хорошо. А конец подожми.
- Поджать, думаешь? Пожалуй, правильно.
- Товарищи, обедать! - кричит Чернякова.
Она машет нам рукой с крыльца.
Гранович провожает ее пристальным взглядом, беззлобно роняет:
- Правда, что дуракам счастье.
- Ты о ком?
- О тебе.
- Ничего себе! При чем я?
- Любит она тебя.
- Что?
- Ничего. Любит. И мучается, вроде меня.
- Ты сегодня лишен чувства юмора.
- А ты полгода лишен элементарной наблюдательности.
- Ерунда. Идем.
И тем не менее эта "ерунда" не выходит из головы.
За столом я невольно смотрю на Машеньку раз, другой и, встречая ее взгляд, немножко смущаюсь.
Поглядывая в сторону наших ремонтников, Пресс говорит:
- Сам не хочешь, так пусть Лена поест.
- Я ей не даю? - не оборачивается Леша.
- Потом, Михаил Аркадьевич. Боюсь, не успеем дотемна.
- Не каркай, - злится Леша.
Обедаем в этот раз с аппетитом - Сталинград поднял настроение! Нервничает только Пресс. Он то и дело откладывает ложку, часто смотрит на часы. Давно бы пора вернуться Гулевому. Но чем больше Пресс нервничает, тем сдержаннее становится внешне. Я смотрю на него и впервые замечаю, как постарел он за эти месяцы.
Короткий ерш стал совсем белым, под глазами легли синие полукружия.
Редактор перехватывает мой взгляд, хмурится.
- Что уставился? Следить за настроением начальства не входит в обязанности сотрудников! Гранович, есть, говорю, надо!
- Следить за настроением подчиненных не входит в обязанности начальства!
- Вот и врешь! Еще как входит!
В типографии уже темновато. Склонившись, Абрамов перевязывает гранки, сердится:
- Не видать ни шиша! Подгоните вы там этого Лешку.
- Непременно, Иван Кузьмич.
Однако я сразу же отказываюсь от своего обещания, едва переступаю порог редакции. Лена и Зайцев работают без передышки, и подгонять их сейчас стыдно.
У Леши на спине рубашка потемнела от пота. Лицо у Лены побледнело, глаза ввалились.
- Темно у них? - спрашивает Пресс.
- Да нет, не очень.
Пресс насмешливо хмыкает.
- Не очень? Ну, ну... Зайцев! На час перерыв!
- Все, Михаил Аркадьевич! - вскакивает Лена. - Кончили.
Только сейчас худенькая большеглазая девушка позволяет себе отдохнуть. Она садится на табуретку, устало положив почерневшие от смазки руки на колени.
Тяжело разгибая затекшую спину, встает и Зайцев, Он вытирает со лба пот, широко улыбается.
- Приказ выполнен!
Пресс хмурится, даже сейчас он верен своей натуре.
- Объявляю обоим благодарность!
Через полчаса за стеной несется веселое постукивание движка.
В сумерки возвращается Гулевой.
- Принимайте гостей, - еще с порога объявляет он.
- Пропащая душа, - начинает было Пресс. - Ба, Кузнецов! Какими судьбами? Кажется, полмесяца пропадали?
Вошедший-вслед за Гулевым лейтенант Кузнецов неторопливо козыряет.
- Двенадцать дней, товарищ редактор!
- Можно бы и пораньше!
- Никак не мог. Прикажете доложить?
- В номер что есть?
- Есть. Четыре корреспонденции, письма, информация и, как приказывали, подборка.
- Подборку готовьте завтра, оперативный сдать сейчас. Фу, опять от вас дегтем пахнет! Пора перелезать в валенки.
Кузнецов смотрит на свои сапоги, пожимает плечами, - Способствует сохранению кожи.
Мы смеемся.
- Ладно, ладно, - машет рукой Пресс. - Договоритесь с Метниковым о размере, оперативный - в номер.
Гулевой, докладывай. От Левашова что есть?
Гулевой достает из планшета пачку писем и отдельно - объемистый пакет, перевязанный ниткой.
- Вот почта, а это от Левашова.
- Значит, есть. Так, так... Толково. Метников, прочитайте и сдавайте в набор. Остальное - в запас. Все.
Почему так долго?
- Туда чуть пробились. По дороге бомбят. Начальник политотдела приказал дождаться вечера.
- Что в политотделе?
- Просили вас завтра приехать. Устно приказано передать: во время вчерашней бомбежки из эваколагеря бежала большая группа пленных. Большинство переловлено, отдельные группы еще бродят. На ночь выставить патрули.
- Понятно. Сейчас назначьте кого-нибудь из шоферов. Зайцева не трогать.
Покончив с текущими делами, Пресс усаживается читать военкоровские письма. Занимается он этим ежедневно, читает внимательно, не торопясь, и не было еще случая, чтобы он перепоручил эту работу кому-либо другому. Сколько бы писем ни было, они все будут прочитаны, и на каждом коротко указано: подготовить в номер, дать в подборку, написать автору...
Редактор терпеть не может, когда в такие минуты его прерывают, но сегодня, против обыкновения, нарушает свою привычку сам.
- Наш Пушкин в госпитале, - дочитав очередное письмо, сообщает он.
- Что с ним?
- То-то он давно не пишет!
- Вот слушайте, всех касается: "Здравствуй, дорогая наша газета! Пишет вам военкор Пушкин Александр Сергеевич. Вы, наверно, заругали меня, что я не шлю заметок. Сообщаю, что вторую неделю лежу в госпитале.
Малость задело мне ногу, пришлось подлечиться. Нахожусь недалеко. Скоро вернусь в часть, я тут уже хожу и даже сработал госпиталю стол, худо у них с этой утварью. Кормят - обижаться нечего, и уход хороший. Газету получаем, читаем вслух. Ребята, которые на излечении, просят, чтоб вы там что-нибудь посмешнее напечатали, охота когда и посмеяться. А еще сообщаю, что заместо себя оставил военкором Петра Гусева, да вот только душа изболелась: тугой он больно на слово..."
Отложив письмо в свою личную папку, Пресс с уважением говорит:
- Аккуратный человек! Написать ему надо. И насчет уголка сатиры правильно. Давно не давали. - Потом он смотрит на часы, зовет:
- Прохоров, Гранович!
- Да.
- Слушаю.
- Ложитесь спать. Кузнецов тоже может отдыхать.
По газете дежурим я, Метников и Чернякова. В два вас разбудят - в караул. Все.
- Спать не хочется. - протестую я. - Михаил Аркадьевич, отдохните сами.
- Но, но! Когда поменяемся должностями, тогда распоряжайся. Выполняйте приказ!
Засыпаю сразу и не могу поверить, что проспал пять часов, когда меня будят. В доме тихо. Все улеглись, и только Пресс "напоследок" просматривает уже печатающуюся газету. Он в нижней рубашке, веки у него покраснели.
- Ага, встали. Идите сменяйте Гулевого. Дежурите до пяти.
В первое мгновение темнота ослепляет: черная непроглядная стена. Стоит, кажется, сделать шаг - и непременно ударишься.
- Ну и ночка, - бурчит Гранович.
- Прохоров? - окликает совсем рядом Гулевой.
Через минуту ночь кажется уже не такой темной. Виден короткий ряд изб, пятно амбара посередине; заросший густым кустарником овраг - слева от нашего дома.
- Пока все тихо, - говорит Гулевой. - Ну, счастливо.
Граиович отправляется в противоположный конец села: он видит лучше. Слышно, как хрустит под его ногами снег. Потом шаги утихают.
Неприятное чувство неуверенности, одиночества охватывает меня. В кустах чудится подозрительный шорох.
Может быть, там немцы? Вскидываю автомат и тут же забрасываю его на плечо. Нечего трусить! Недалеко Гранович - стоит крикнуть, и он отзовется. В десяти шагах спят товарищи. А вообще какая гнусная, тишина! Хоть бы собака тявкнула.
Может быть, там немцы? Вскидываю автомат и тут же забрасываю его на плечо. Нечего трусить! Недалеко Гранович - стоит крикнуть, и он отзовется. В десяти шагах спят товарищи. А вообще какая гнусная, тишина! Хоть бы собака тявкнула.
Т-ш-ш, идут!
- Кто?
- Смотри не застрели.
Я облегченно вздыхаю. Гранович подходит вплотную, негромко спрашивает:
- Спички есть? Давай подымим. Холодно.
Прижавшись к крылечку, молча курим. Прикрывая рукой трубку, Гранович задумчиво говорит:
- Знаешь, в тарную ночь особенно остро чувствуешь, что земля маленькая. Жить бы на ней мирно. Не хотят!
- Для них же хуже.
Расходимся, и снова угнетающая тишина заставляет поминутно оглядываться, прислушиваться. Только снег похрустывает. Тридцать шагов вперед, тридцать - назад.
И сразу, не поняв еще, в чем дело, кричу первые всплывшие в памяти немецкие слова:
- Hande hoch! [Руки вверх! (нем.)] Над кустарником, сдергивая с тихой деревушки густую пелену ночи, взлетает красная ракета.
Почти одновременно красная ракета вспыхивает над другим концом села. В морозной тишине хлестко бьет автомат Грановича.
А в небе плывет уже прерывистый надсадный рокот.
Дверь нашего дома хлопает.
- Прохоров!
- Что случилось?
- Ракеты! Летят!..
Вплотную подбегаю к кустам, стреляю. В кустах ктото ломится. Ага, здесь гадина!
- Прохоров, сюда!
- Сейчас, сейчас!
Выстрел, второй, третий.
- Сережа, Сережа! - звенит голос Машеньки.
Девушка подбегает, когда над головой нарастает пронзительный тонкий визг.
Швырнув автомат, сбиваю Машеньку с ног. Тугая горячая волна поднимает меня и легко, словно я перышко, куда-то бросает. В эту секунду понимаю, что на улице не ночь, а день. Прямо в глаза бьет красное-красное солнце...
Солнечным апрельскиим днем 1943 года меня выписывают из госпиталя. На руках ненавистный "белый билет" - к службе в армии не пригоден. Заключение комиссии написано трудноразбираемой латынью, в переводе на общедоступный язык это означает какое-то мудреное осложнение на глаз, результат контузии. Правый глаз действительно побаливает, немного шумит голова...
Зеленый вещевой мешок за спиной, шинель да проездной литер - это все, что осталось у меня от армии. Грустно, солдат!
Привокзальный сквер только что освободился от снега, Я сижу на облезлой скамейке, слушаю, как весело гомонят птицы. Поезд будет через час.
Как все-таки досадно обернулся для меня тот ноябрьский день.
...Очнулся я от мучительной головной боли. Голова забинтована, открыт только левый глаз. Белый, ослепительно белый потолок, и на нем солнечный зайчик.
- Вот и чудесно! - слышится незнакомый женский голос. - Как вы себя чувствуете?
Надо мной наклоняется молодое женское лицо.
У женщины - спокойные, внимательные глаза, тонкие, кажется, немного выщипанные брови. На голове - белая докторская шапочка.
- Я что, в госпитале?
- Да, в госпитале. Вы только не волнуйтесь. У вас ничего опасного нет. Вы контужены. Поэтому и голова болит.
- А глаз?
- Глаз цел. Но возле глаза несколько царапин. Болит?
- Немного болит. Мы в К.?
- Нет. Вас прямо привезли в Т.
- Позвольте, почему в Т.? - волнуюсь я. - А редакция?
Женщина улыбается.
- Редакция ваша теперь далеко. Лежите, поправляйтесь.
Вскакиваю и тут же со стоном падаю на кровать.
В голове стучат тяжелые молоты. Сейчас голова разлетится вдребезги! В глазах плывет горячий, красный туман...
Потом туман рассеивается, снова виден ослепительно белый потолок, звучит спокойный женский голос:
- Вот видите, не нужно волноваться.
- Написать можно?
- Пожалуйста. Сейчас скажу, чтобы вам принесли бумагу и карандаш. В вашей шинели, кстати, было письмо - на ваше имя.
- Где оно?
- Не волнуйтесь! Сейчас пришлю.
Минут через пять розовощекая санитарка приносит письмо и бумагу. На конверте со штампом нашей газеты крупно написано: "С. Прохорову".
Коротенькая записочка:
"Сережа! Вас увозят, пишу наспех. Поправляйтесь.
Говорят - не страшно. Все передают вам привет. Обязательно пишите! Не знаю, какими словами благодарить за то, что вы сделали. Просто целую. Машенька".
В письмо вложена маленькая фотографическая карточка. Машенька улыбается. Я смотрю на карточку, переворачиваю ее. Наискосок - строчка: "Если будет трудно - позови". Машенька, милая, дорогая Машенька, вот кто настоящий друг!..
Потом - четыре месяца в госпитале, легкое подергивание века на правом глазу, шумок в голове, крупный разговор с начальником медицинской комиссии, проейдной литер - и вот я на вокзале.
Солнце припекает все сильней, шинель становится теплой. Хорошо бы сейчас растянуться на этой облезлой скамейке, запрокинуть голову, смотреть в небо.
- Ты спать хочешь?
Я не заметил, откуда появился этот, лет четырех-пяти любопытный товарищ. Синее, многократно латанное пальтишко едва доходит ему до колен, на ногах - большие, не по возрасту сапоги.
- Нет не хочу. А ты откуда взялся?
- Пришел.
- Откуда пришел?
- От себя.
- Так... А где живешь?
- У мамы.
- Понятно. Зачем же она тебя одного пустила?
- Бабка пустила. Мама работает.
- Заблудишься. Дом не найдешь.
Тема разговора явно не устраивает моего собеседника.
Он круто меняет ее.
- Ты солдат?
- Солдат.
- Наш папа тоже солдат. Когда он приедет, привезет колбасы!
- Тебя как звать?
- Павлик.
- Знаешь, Павлик, давай с тобой обедать. У меня есть колбаса.
- Давай, - мгновенно соглашается Павлик.
Он садится рядом, очень внимательно следит за каждым моим движением. Стелю на лавку газету, развязываю вещмешок. Пока обдираю и режу сухую колбасу, Павлик неудержимо глотает слюни.
- Ешь, Павлик.
Мальчик набивает полный рот хлебом и колбасой.
Маленький человечек ест с такой жадностью, что мне становится не по себе. Не только за убитых, но я за голодных детей ответят нам те, кто затеял эту войну!
- Ты лучше прожевывай, а то живот заболит.
Павлик минуту ест медленнее, потом снова начинает глотать каменные ломтики колбасы.
- Будет, - говорю я ему. Серые глаза мальчика глядят огорченно. - А это возьми домой. Вечером поешь.
Павлик помогает засунуть остатки колбасы в свой карман, неуверенно спрашивает:
- Мама ругать будет?
- Не будет. Скажи - солдат дал.
- Я пойду к бабе.
- Беги, Павлик, беги.
Маленькая фигурка в коротком синем пальтишке и больших сапогах мелькает между деревьями, исчезает.
Пора теперь собираться и мне.
Поезд переполнен. Никогда так много не ездила Россия, как в эти трудные годы. Раненые и здоровые, военные и гражданские, мужчины и женщины, взрослые и дети... А навстречу переполненному поезду гремят тяжелые товарные составы. На платформах, обтянутых брезентом, мелькают орудийные дула, башни танков, грузные тягачи. На фронт, на фронт!.. Гитлеровская гадина, придавленная в Сталинграде, израненная и обозленная, уползает все дальше и дальше на запад. За эти месяцы освобождены Великие Луки, Моздок, Пятигорск, Воронеж, Краснодар, прорвано кольцо ленинградской блокады.
И снова горькое чувство собственного бессилия отравляет сознание: добивать фашистскую гадину будут без меня...
В вагоне тесно, душно. Воздух пропах крепкими запахами недолгого жилья - потных тел, прелых портянок, пайковой селедки, забористой махры.
Мне повезло: я устроился на третьей багажной полке, - дорожные острословы окрестили ее "люксом". Перестук колес, звон жестяных чайников, грубоватые голоса солдат, игривый девичий смех и плач ребенка - все это.
шумит многоголосо, неумолчно, беспокойно. Голова начинает тихонько ныть.
- Бросила она его. Как ушел, так и скрутилась!
- Дали ему под Сталинградом!
- Семен, глянь-ка, река!
- А вы не нахальничайте! Рукам воли не давайте!
- Мам, мама, - пить!..
Через сутки я буду дома. Пожалуй, в первый раз становится ясно, что дома у меня нет. Правда, своей квартирной хозяйке написал, что скоро вернусь - крыша над головой будет. Но это - все. Нет ни отца, ни матери, ни Оли... Нет в городе, очевидно, и никого из ребят.
А может, сойти где-нибудь да остаться? Работники нужны всюду. Нет, тысячу раз нет!
На остановках пассажиры расхватывают в книжных киосках "Правду", "Красную звезду", крохотные районные газеты, толпятся возле репродукторов. Накануне я "Последний час" передано сообщение об итогах боев на Ленинградском фронте. Измятые газеты идут по вагону.
Перебивая друг друга, люди радостно называют освобожденные населенные пункты, снова и снова повторяют цифры трофеев: сотни пушек, танков, миллионы патронов и снарядов, десятки тысяч навсегда утихомиренных головорезов. Идет наша армия!
Под вечер, когда головная боль утихает, уступаю во временное пользование свой "люкс" бородатому старшине, пристраиваюсь на его место у окна. Плывут навстречу черные вешние поля, березовые рощи, сизые хвойные леса.