Енисейские очерки - Михаил Тарковский 9 стр.


Хохлов Евдоким Дмитриевич

Хохлов Андрей Павлович

Степанов Павел Васильевич

Попов Леонид Андреевич

Ярков Иван Андреевич

Лямич Петр Алексеевич

Мальцев Михаил Григорьевич


Хочется обязательно сказать об одном человеке, который в боевых действиях не принимал участия, хоть и был призван в армию в 1944 году. Он никогда и не причислял себя к ветеранам, но видно был таким человеком, что люди причисляли его к ним невольно — за его мужество, за трудолюбие, готовность прийти на помощь. Этот человек Адам Валерьянович Шейнов.


С праздником вас, дорогие ветераны! Вечная вам память, герои!

РУБАШКА И СКОЛОТЕНЬ

Давно хотел научиться делать туеса, да все не мог собраться и попросить Дядю Илью показать, он у нас один по бересте, стариков-то почти и не осталось. В городах туясьями завалены все прилавки, но городские жители, а иностранцы тем более, народ темный, и не знают, что туясья-то все поддельные — клееные. Настоящий туес собирается из двух частей: нутряной целиковой трубы, или сколотня, и внешней, завернутой взамок рубашки. Городские туеса сделаны без сколотня, их внутренняя часть клееная. В таком туесе нельзя хранить ни молоко, ни квас, предмет теряет свое прикладное и историческое значение, становясь бутафорией.

Старые туеса или бураки темные, у тети Шуры они были прошиты по ободку корешками, она любила рассказывать как собирали эти кедровые и еловые корешки по краю яра. Еще из бересты делали чуманы — берестяные коробки для мелкой рыбы, их сворачивали на скорую руку прямо на реке и бересту по углам скрепляли деревянными прищепками. Из бересты плели пестеря для ягоды. Делали поплавки для сетей, а самая красота это неводные кибасья, то есть груза. Кибас напоминает пирожок — это один или два камешка, плотно завернутые в бересту и заделанные корешками — шаргой. Из бересты делались тиски — щиты для берестяных остяцких чумов, что еще в недавние времена стояли на берегу возле устья Сарчихи. Остяки рыбачили там с весны до осени. Были здесь ветеран войны Дядя Петя и его жена Тетя Груня Лямичи. У них тоже стоял чум у Сарчихи. Дядя Петя время от времени воспитывал тетю Груню и однажды за какую-то провинность привязал ее за ногу, вроде как на якорь посадил. Еще из бересты эвенки делали лодки. Прекрасных предметов этих уже почти не осталось, и как бы не хотелось научиться делать — себя не хватает, воли, собранности, поэтому я решил начать с туясьев, и в весенний июньский день с первыми незлыми комариками мы с Дядей Ильей поехали за сколотнем.

Сколотень снимают в пору самого сочения. Главное выбрать кусок березы без "бородавок" и трещин. Березу валят, причем так, чтобы она осталась на пне, держась за щепу. Затем выше и ниже будущего сколотня очищают от бересты и коры.

Дядя Илья сделал рябиновый рожень — тонкий стволик рябины, очистил ножичком от коры и стесал с одной стороны. Потом по сочащему березовому боку начал загонять скользкий рожень под кору березы. Именно не под бересту, а под самую кору. Рожень входил трудно, но с каждым разом подныривался легче и дальше, и в конце-концов Дядя Илья подсочил по кругу весь сколотень — с одной и с другой стороны. Я поразился, как туго подавалсь береста, какая у нее открылась резиновая эластичность, с каким упругим звуком, не то треском, не то скрипом, не то хрустом она отходила от ствола, и как выпирала бугром над роженем, и как этот бугор вздувался и бежал под напрягшейся шкурой, повторяя броски роженя. Но самое чудо произошло дальше, когда Дядя Илья обнял сколотень двумя руками из-под низу и, прижав подбородком, напрягшись до красноты, резким рывком сорвал-провернул сколотень и сдвинул по скользкому блестящему березовому боку к вершине.

Дома я сделал туес. Рубашка и сколотень смотрят друг на друга белой стороной бересты. Рубашка оборачивает сколотень. Она сворачивается из прямоугольного куска бересты и заделывается в замок. Замки бывают разной формы, их вырубают высечкой. Рубашка надевается втугую на сколотень. По низу туес охватывается берестяным пояском. Потом из дощечки вырезается донце. Низ туеса вываривается в кипятке и становиться таким волшебно— податливым и эластичным, что донце только что не желавшее влезать, постепенно входит, встает на место, и когда туес высыхает, с такой железной силой оказывается охваченным берестой, что не пропускает никакой жидкости. В верхней части туеса сколотень несколько выступает за рубашку, этот воротничок вываривается и заворачиватся на рубашку, образуя крепкий и великолепный ободок. В него встаялется крышечка, выпиленная из дощечки, с берестяной ручкой. Желтый, солнечный, свежий туес готов, и сразу вспоминается вся наша история, целые поколения русских людей, хранивший в туесах молоко, сливки, квас, ягоду и счастье от твоего приобщения к мастеровой культуре дает ощущение небывалой твердости и правоты жизни, не передать которую нашим детям преступления.

Сразу многие мужики тоже захотели сделать туес, даже мой друг, старший товарищ и учитель Геннадий. А я вспоминал, как туго схватился сколотень с рубашкой, и какую они, оба еще такие хлябающие, опасно тонкие, получили вдруг могучую натяжку, и какой красивой змейкой пролег шов замка! Прежде я видел только старые, затертые до хмурого блеска туеса, пропитанные соком ягоды, исцарапанные, смуглые от времени, а тут из-под рук вышла-родилась та же священная древняя форма, и меня будто подняло на мощной волне времени и охлестнуло этим великим приобщением к трудовой истории.

Какое веселие Божие было в этом берестяном празднике, какая благодарность березе, отдавшим свою плоть, какая детская радость сияла в глазах Дедушки Ильи, когда сорвался сколотень, так туго сидевший на стволе! Спасибо тебе, Дедка!

ОБРАЗЫ КОТОРЫЕ НАС ОХРАНЯЮТ

В юности мне почему-то казалось, что между миром, созданными классиками нашей литературы и современной жизнью лежит непреодолимая пропасть. Русский мир природы и людей, ею живущих, созданный Тургеневым, Толстым, Лесковым, Пришвиным представлялся заповедным, священным, а окружающая жизнь по сравнению с ним выглядела утерявшей основу и едва не изменившей главному. Юношеская запальчивость помаленьку улеглась, а пройдя путь, я и вовсе изменил свои представления. Оказалось, дело не столько в окружающей жизни, сколько в нашей способности видеть те образы, которые нам время от времени открывает наша земля. Некоторыми этими картинами-открытиями я хочу поделиться с читателями журнала «Охота».

Первая картина: стрелка двух великих рек — Енисея и Нижней Тунгуски, Угрюм реки.

Было это лет десяток назад, когда над прекрасной рекой еще не нависла вновь угроза гидроэлектростанции, (видимо тяга уродовать священный лик земли в некотором сорте человеков неистребима).

В Туруханск, (бывшее село Монастырское) я прилетел из деревни на встречу с читателями. Кто-то из односельчан попросил меня поискать в Туруханске сальниковой набивки для катера, и я отправился на поиски.

Был самый конец мая. Лед только прошел, перед глазами во всю ширь катился Батюшка-Енисей, огромный, вздутый половодьем, в редких лебедях льдин. Такая же полная воды, стремительная, глянцевая, в лаковых водоворотах Тунгуска вылетала в Енисей и будто оглядываясь, облегченно теряла ход.

Почти на стрелке под берегом маленькая самоходка-колхозница готовилась к первому рейсу в Туру, столицу Эвенкии. На палубе было пусто, и я спустился в машину, где мужики копались с дизелем. Среди них особенно горячо и умело действовал отец Иоанн, батюшка из монастыря, с которым я накануне познакомился у друзей. Не помню, добыл ли я набивки, но образ-картина, подаренная мне чуть позже осталась со мной на всю жизнь.

С отцом Иоанном мы горячо разговорились, сходя по трапу с самоходки и продолжили многочасовую беседу на высоком берегу Тунгуски, после чего батюшка пригласил меня в свою келью и напоил чаем, а я показал ему фотографии. Одну из них он попросил на память. На ней был снятый с высокого яра поворот мощной и спокойной реки в таежных берегах. «Посмотри, каким покоем веет от этого вида» — задумчиво проговорил отец Иоанн.

Надо сказать, что все это время мы беседовали об очень важных вещах — о чем еще говорить на устьях огромных рек и в других непостижимых местах? Разговор шел о вере, надежде, Отечестве и трудной человеческой доле.

Мы вернулись на берег Тунгуски, сели на лавочку и отсвет тайги, небес и бескрайней воды еще долго питал наши души красотой и глубиной…

Крошечные люди на устье рек… Два глади, два стальных разлета… Место, столько раз виденное с воздуха и лежащее в душе именно в таком огромном, планетарном, распластанном виде и требующее и от нее такого же нечеловеческого простора.

Что же так поразило в отце Иоанне? Думаю, необыкновенная искренность этого человека, его горение, рвение к делу и одновременно сознание своей ничтожности, великий стыд за свою грешную природу. Я и не подозревал насколько может быть полна мученичества жизнь моих современников! Какое доверие было к слушателю, к брату-человеку, какая небоязнь быть уличенном в слабости и какой силой веяло от этого человека!

Что же так поразило в отце Иоанне? Думаю, необыкновенная искренность этого человека, его горение, рвение к делу и одновременно сознание своей ничтожности, великий стыд за свою грешную природу. Я и не подозревал насколько может быть полна мученичества жизнь моих современников! Какое доверие было к слушателю, к брату-человеку, какая небоязнь быть уличенном в слабости и какой силой веяло от этого человека!

Рассказывал, как однажды ночью в городе его чуть не убили, и как трепетало его сердце, когда, казалось, жизнь вот-вот оборвется, и он, готовясь к последней борьбе, спасался молитвой, прижавшись к стене темной подворотни. В таком борении представал человек и такая в его искренности была воспитательная сила, что встреча эта навсегда заняла одно из важнейших мест в моей жизни… А мимо несла Тунгуска стальные воды с остатками льдин, терялось в весенней дали ее русло в высоких берегах, и за ними вздымалось на востоке туманно-снежное плоскогорье.

В это время снизу нарастало тарахтенье, и вскоре мимо нас проползла коптящая колхозница. Отец Иоанн что-то говорил и вдруг порывисто поднялся и перекрестил уходящее вверх по Тунгуске суденышко. Была такая немыслимая связь времен в этом жесте, такое чувство Бога и Родины, и так величественно стояла его фигура по-над стрелкой великих вод, что навеки отлились в душе и этот весенний день, и замирающий стук дизеля, и трепет выцветшей рясы на студеном ветру.

Несколько лет спустя очень важным для меня местом стал монастырь в Енисейске. Я ехал на машине из Красноярска в Туруханский район. Протяженный путь этот пролегает через Енисейск, где трасса кончается и начинается зимник длиной 600 километров. Перед этой ответственной и незнакомой мне тогда дорогой Енисейск сделал мне нежданный подарок.

Однако прежде надо сказать несколько слов о важном и удивительном этом городке. Основанный в начале 17 века, именно он был столицей Енисейской губернии, и дух старины в нем еще жив, хотя потери, понесенные в двадцатом столетии поистине невосполнимы. Тем не менее здесь сохранились старинные купеческие дома, избы с удивительными наличниками и конечно же монастырь, вдоль которого я и ехал снежным сибирском деньком. По случайности, по высшей ли воле попал я на эту боковую дорожку и двигался вдоль монастырской стены, когда-то белой, а теперь облезшей, и такой по-детски низкой, что казалось, мир за четыреста лет навсегда ее перерос. Стена от зубца к зубцу сбегала и взмывала фигурным провисом, но даже через эти провисы настоящее внутрь не переливалось. Кое-где по рыхлому кирпичу лепились березки.

Вдали в углу стен косо чернел силуэт кедра с обломанным стволом и живым боковым отвилком. Погибший ствол был как отрезан по границе стены, а отстволок уцелел над монастырской землей и темнел живописно и густо. Картина была настолько очевидной и символичной, что я поразился, почему до сих пор никто не написал картину или не сделал фотографию этого кедра. Уже позже, когда и город, и монастырь этот стали мне близки так, что и сказать-то нельзя, я спросил у отца Севастьяна, настоятеля монастыря, что это за кедр и сколь лет этому стойкому дереву? Он ответил, что сколь лет, не знает, и что это наверное и не так важно, а важно другое — что он выстоял. «Ведь выстоял!» — так и сказал отец Севастьян. Позже я написал цикл стихотворений об этом дереве, и приехав в Енисейск, пришел к отцу Севастьяну. Он был бледным, чувствовал себя плохо, и было ощущение сильнейшей усталости от людей, со всех краев Сибири приезжавших в это святое место. Стихи я прочитать не решился. Спустя несколько лет отец Севастьян удалился от мира в один таежный уголок.

Примерно в это же время судьба подарила мне еще один кусок русской земли: самый южный остров Курильской гряды — остров Кунашир. Он находится на крайнем юго-востоке нашей страны и словно отгорожен от России северным выступом острова Хоккайдо. Самое же удивительное место расположено еще юго-восточней на самой оконечности Малой Гряды — это остров Танфильева. Совсем плоский, безлесный, он обрывается серыми базальтами в прозрачно-синий Океан. Если стать на его южный его мыс, то до Хоккайдской деревеньки Носсапу будет всего три мили. Видны в тумане постройки и маяк с электрически-яркими огнями.

Скуп и странен крайний берег России. На краю этом стоит православный крест из грубого железа, имеющего необыкновенно трудовой вид — его ажурным ствол и крылья напоминают не то авиационный каркас, не то арматуру моста или крана. Вернувшись на Енисей, я не раз мысленно возвращался под этот крест, чувствуя, как с каждым разом далекий остров становится для меня все важней, а крест все огромней.

И душа училась смотреть по сторонам и углядывать Богоданные образы, которые помогают нам понимать и строить мир вокруг себя, осознавать в нем свое место. Образы эти напрямую проходят через всю нашу живопись, музыку и особенно литературу. Именно у русских писателей всегда особенно остро звучала тема объемного восприятия жизни, когда Вера, Отечество и мир родной природы являлись неразрывными частями одного единого организма. И охота занимала свое место в этом хоре, была ему младшей и верной сестрой, оставаясь примером истинного дела, требующего знания, терпения и любви. А ведь и вправду нельзя по-другому в поле, степи, тайге, где стыдно быть праздным зрителем, но почетно учеником и участником. И где только трудом можно заслужить любовь природы.

Охота всегда была для нас поводом к разговору о главном, фоном для глубинного осмысления жизни, путевкой в мир вечной красоты. Именно поэтому все великие русские художники были охотниками — Тургенев, Толстой, Чехов, Бунин, Пришвин, Астафьев. Поэтому надо помнить, что сила русского сознания в его целостности, в том, что, строя душу, мы не выдергиваем произвольно и пристрастно куски жизни, а стараемся объединить в своем сердце все стороны бытия. И учим его, изводим тоской и любовью и вот уже чувствуем, как огромно оно и трепетно, и что найдется в нем место каждой собаке, птице, былинке. И что связаны они друг с другом великой круговою порукой.

О НУЖНОСТИ ПИСАТЕЛЯ

Надоели разговоры о ненужности честного писателя. По-моему, наоборот гордо, что ты не расхожий, не в верховой струе ходишь, а где глубже. И хватит ныть.

Есть Рахманинов, великий русский композитор, которого изредка слушают в консерватории, а есть Маня Разгуляева, мы всегда ее включаем, когда едем по зимнику. А ты сам-то кем хочешь быть? Наверняка Рахманиновым. Дак вот слушай, «рахманинов» хренов… Моцарта похоронили нищего в общей могиле. 8 флоринов 56 крейцеров — на погребение, плюс 3 на похоронные дроги. Ты хочешь писать, как Рахманинов, а получать как Разгуляева. Не выйдет. Не нравится время, не нравиться телевизор, не нравится многое. Понимаю. Жизнь одна. Тоже понимаю. Сам себе не нравишься. Еще как понимаю. Но как говорит мой сосед: мы мужики и не в такое… попадали.

Ладно, ты не хочешь как Разгуляева. Хочешь, как Пупкин. Давай разбираться, кто такой Пупкин. Пупкин это эстрадное переложение Рахманинова. Подходит? Нет. Понятно. Вот есть еще Пипкин. Полуписатель-полужурналист. Хлесткий. Может и матюшок, и молодежное словечко. Но он должен все время говорить и никого не обижать, за это его и держат. Он на работе. «Россияне» звонят ему на передачу и народный гнев выпускают. Тоже не подходит.

Ты другой. Ты хочешь, как «кировец» с ножом. До земли, серьезно, по-русски. Понимаю, сам такой. И вариант есть беспроигрышный. Эпопея класса «Войны и мира», «Тихого Дона» и «Ста лет одиночества». О нас. Все живые. Раз прочитал — перед глазами стоят. Все родное, русское, узнаваемое и одновременно трансвековое, дальнобойное. Про сибирскую деревню, например. Сквозная история семьи: колхозные годы, промхозные, девяностые и последние. О том, как каждые десять-двадцать лет не удавалось мужику пожить спокойно, только приспособится — по ногам. Только чуть поднялся — на тебе! Только прискрипелся — на! То одно, то другое, то третье… То укрупнение, то перестройка. Такую вещь по-хорошему надо было давно написать. Да чтоб еще и перевели на десять языков. Но кишка тонка. И у тебя, и у меня. Это же лет пять сидеть надо сиднем! И голодом. И неизвестно, что выйдет. Так что нечего на время спирать, что лишь героические эпохи рождают великих писателей. Героизма полно: каждый день война где-то. И трагизма: все время стыдно.

Ладно… Давай ближе к жизни. Ты прекрасно понимаешь, что результат твоей работы не статья критика, а письма — по ним можно точно сказать и кто ты, и кто твой читатель. Хотя каждый и так внутри знает, для кого пишет. Очень грубо: заведующая библиотекой, преподаватель литинститута, одинокая русская пенсионерка в Таджикистане. И другое: молодая продавщица косметики, директор турагентства, ведущий молодежной программы на телевидении. Ясно, которая аудитория больше, которая в законе. Тебе какая дороже?

Назад Дальше