И я к ней безропотно поперлась через всю Москву, правда, кляня ее, дуру, что не попросила рабочих вынести за собой мусор. Наверняка они сломили бы с нее более чем, Ася в деньгах не разбиралась, как и в курицах, но хоть за пределы сортира можно было этим сволочам пролетариям вынести толчок? Потом я узнала: все так и было — пролетарии сволочами не были, они вынесли разбитый унитаз в коридор. Но у Аси в тот вечер было много людей, и даже два поляка-переводчика, и, с точки зрения музык и литератур, стоящий посередине предмет как-то не звучал… Поэтому она сама — кретинка эстетка — попросила его запятить назад.
Я всегда была закаленной бытом женщиной. (Написала почему-то «пытом». Может, так даже точнее.) Я носила и ношу тяжелое туда, сюда и обратно. Умею самолично двигать мебель. Даже пианино лихо качу по комнате, упершись в него задницей.
Но вынести разбитый унитаз на помойку — это пардон. Не потому что чванюсь, а потому что не осилю. Съесть-то он съест, да кто ему даст?
— А я думала, ты сможешь, — расстроенно сказала Ася. — Ты ведь ловкая.
Двери в комнаты были закрыты. И в первой и во второй звучали смехи свободных людей.
Я распахнула двери. Квартира была полна в основном мужчин. Они пили вино и заедали его сыром рокфор. Им было жарко, и некоторые, совсем не отягощенные путами, были голые по пояс. Блеклые, тощие половинки били в глаз.
Я ведь открыла дверь не просто так: мне хотелось соединить мусор и бицепс, сделать это за деликатную Асю, которая никогда бы не посмела прервать умную беседу ради такого вонючего дела. Я — другое дело. Я, конечно, тоже могу за рокфором ляпнуть какую-нибудь оригинальную мысль, но, как выясняется, не этим я человечеству полезна. Я могу выносить гувна. Это главное. И даже могу нагло попросить мне помочь. Именно так коротко, как прораб, я и сказала:
— Надо помочь. — И ушла. Не стоять же над душой, пока оденутся блеклые тела.
Толчок из туалета мы с Асей вытаскивали вдвоем. Я помню напрягшееся Асино лицо, ее пальчики, которые ничего не могли ухватить, свои пальцы, которые удачно попали куда-то в волглую трубу и дали мне хороший рычаг для движения.
Одним словом, битый красавец остался в коридоре, мусор я вымела и бежала от Аси так, как не бежала, пожалуй, ни из какого дома больше.
С тех пор я бывала там все реже и реже. Однажды отразилась в ее зеркале в день ее рождения. В другой раз приехала по «скорой» искупать шелудивого кота.
Аси уже нет. Я не знаю человека добрее и отзывчивее ее. Я не знаю другого человека, которым так бесстыдно пользовались все кому ни лень.
Но мы еще во времени ее жизни. И у меня гостья, которая — оказывается! — костерит Асю.
Я потихонечку вникаю в смысл.
Во— первых, Ася в упор не видит, что она, Женя, носит в себе конкретное доказательство любви русской женщины к литературе.
— …Я становилась к ней боком…
А! Вот почему и ко мне она входила таким макаром. У нее уже были основания подозревать людей в куриной слепоте. Боком она как бы выходила из застенья, а мы, дураки…
— …Она заталкивает меня в больницу, думает, у меня печень, раз меня рвет, а у меня поздний токсикоз. Я прочитала в энциклопедии.
А! Подумала я. Ася мне уже звонила: Женечка — знаешь, у меня живет девочка? — ослабла от рвот, видимо, что-то с желчными протоками, не могу ли я устроить ее в больницу? Нет, ответила я. Сама умираю. Конечно, я ответила не так. Я даже куда-то звонила, но у меня всю жизнь нужных связей — ноль. Сама не знаю, что это, но я до сих пор как от чумы бегу от тех, «кто по какой-нибудь части». Я заранее уже боюсь, чтоб меня не заподозрили: не случайный телефончик в книжечке записан, корысть в нем, корысть! Все это не потому, что я хорошая, а потому, что плохая. Во мне страшного Божьего греха — гордыни — великое количество! Тьма! И бита бываю за это Всевышним чаще частого, но ничего не могу с собой поделать. Лучше сдохну, чем позвоню, попрошу… Лучше сдохну. И очень может быть, что когда-нибудь и сдохну. Врача своего нет, а сколько их возникало естественным путем. Нет, не надо, спасибо! Врача не вызывали. Поэтому и жду, скрючившись, неотложку, чтоб элементарный укол сделала. Ну что за балда, если за жизнь не приобрела своей медсестры поблизости.
Но это так. А пропо… Вскрик седалищного нерва.
Одним словом, от устраивания Жени в больницу я тогда быстро устранилась. Устра-устра… Птица такая может быть с наглым клювом и близко сидящими глазками. Гав-чук!
— …Мне же ехать некуда. У меня родители верующие. Убьют.
А! Подумала я. Ребеночек большой и вот-вот… Если мать убьют, то и ему хана. А в нем замысел, он не просто ручки, ножки и пупок, он из Вальпургиевой ночи к нам едет. Ему плохо сделай — неизвестно чем кончится. Вон она как на меня смотрит, мать-несушка. Строго и побуждающе. Может, требует, чтоб к тем моим некачественным, кроватным детям я прибавила еще одного, сотворенного по правилам, а не абы как, чтоб уснуть скорей?
— …А что, ей комнату жалко? Да? Одна в двух… Это честно? А меня обземь?
Обземь — она не говорила. Это я придумала. Потому что поняла: началась история и я в ней уже сижу по самую маковку. Асю обидеть не дам ни ради какого ребенка. И эту девушку ночи тоже не дам. Дитя жалко. И Воланда боюсь. Это растительное масло, несешь-несешь — и кокнешь.
Тут— то я и задала неприличный материалистический вопрос, кто автор второй половинки ребенка.
— Это не важно, — сказала мне гостья. — Он женат. У него дети. Мы с ним просто единомышленники.
В этот момент я продвинулась в своем развитии неизмеримо дальше, чем за все предыдущие годы.
Я знавала детей от любви. Даже целовала их. Знавала от расчета. Вполне хорошенькие. Дети от недосмотра тоже были вполне. И даже от изнасилования ничем плохим не отличались. Дети же по пьяни и по глупости — так ими же просто кишмя кишит.
От единомыслия знакомых детей у меня не было. Я пошла в ванную и приложила к лицу мокрое вафельное полотенце. Маленькая сволочь кубарь все еще сидел на горячем кране.
— Пошел вон! — сказала я ему.
— Я еще приведу товарищей-единомышленников! — засмеялся он. Ясное дело! Шабаш… Какая же я кретинка, что не отдала Булгакова тому своему знакомому, что делал из носков катышки и складывал их на книги. Пусть бы читал, вникал, понял и имел все остальное. Ведь с кем поведешься…
Лично я повелась тогда с райкомом КПСС. Шабаш так шабаш. Внутри этого места работала одна женщина, с которой судьба свела меня на юге. У нас с ней было одно время на какую-то водную процедуру, убей бог, не помню какую. Не важно.
Она была ко мне строга — по своему положению. Она была ко мне добра — по существу глубоко спрятанной, чтоб не нашли, души. В ней все это боролось, колошматилось, нервировало, и когда я уезжала, она так радостно меня провожала, что я поняла: из ее жизни вывели козу. Дело в том, что она дозналась, что я автор одного порочного сочинения. Партийное содержание возмутилось, что меня и ее кормят одним и тем же. Она была не виновата. Просто она хотела четкого соблюдения форм и правил. Я не должна была быть там, где она. Но если уж такое случилось, я должна была иначе проявляться, чтоб не возникало путаницы. Одним словом, от меня ждали больших безобразий, а я даже чижика не съела и даже в естественном разврате юга замечена не была. Со мной можно было ходить по терренкуру, заглатывать воды, со мной не было проблем, как застегнуть лифчик на распаренном теле, если он не сходится. Я была до противности ординарна и не соответствовала своему досье. Мне было это сказано «с доброй сестринской улыбкой». И я обрадовалась.
Ее звали Анжелика Геннадиевна. Сокращению и упрощению такое имя в ее положении не могло быть подвергнуто, его надо было носить полностью, а народу произносить.
— Как вас называла мама? — бестактно спросила я, достаточно перегревшись на солнце.
— Так и звала, — строго ответила Анжелика Геннадиевна, и хоть она — положительный герой моего рассказа, я все-таки ее сокращу. В конце концов, я ей не мама. Впредь она у меня А. Г.
Было ясно сразу — это не телефонный разговор, надо самой ехать в райком, значит, куда-то надо девать из кухни мою беременную. Вот-вот придет с работы муж, а он никогда оттуда не приходит в хорошем расположении. Табуретки в прихожей могут стать той самой каплей, от которой неизвестно что и куда прольется. Хороша же я буду, если все это не предусмотрю заранее. Поэтому гостья была пересажена опять и снова в кресло в комнате, ей было разрешено курить и там, табуретки вернулись на свое законное, записка мужу была написана в лучшем эпистолярном стиле. «Дорогой! — писала я. — У нас сидит девушка. Потом расскажу. Пусть курит. Проветрим. Ужин на плите, можешь предложить и ей, но она не помещается на табуретке. Отнеси ей в комнату. Я ставила ей в кухне стул, но это сложно… Потом расскажу! Я поехала в райком по делам этой девушки, к той бабе, которая — помнишь, я тебе говорила? — гнобила меня подозрениями в санатории. Но, в общем, она ничего и одна может помочь. Партия — вдохновитель и организатор… Не злись, что отягощаю чужим человеком, но тут — сам видишь — беременное дело. Я постараюсь быстро».
Вернулась я поздно, потому что пришлось ждать А. Г., пока она закончит совещание по подведению итогов чего-то там. Она пришла возбужденная, слегка гневная, но отчасти и довольная, так что я поняла: итоги нормальные. Идем вперед.
Конечно, я своим рассказом свела на нет всю созидательную работу А. Г. в текущем году. Я повесила ей на плечи распутствующих девушек, верующих родителей и Некий Дом (мною тщательно скрытый), где сохранялось вне закона и вовсю беременело тудеядство.
— Она не работает? Она не стоит на учете в женской консультации? У нее связь с женатым? Но кто-то на это смотрел? Кто-то этому потакал?
Конечно, можно было А. Г. удручить фактами несовершенства руководимой партией страны. Можно было со смехом рассказать, как беременность эта наивно принимается за болезнь печени и желчных протоков, но тогда А. Г. совсем бы запуталась. «Грязь жизни» под грифом «Совершенно секретно» в их кабинеты поступает регулярно, но наивность с доверчивостью, а отзывчивость с легковерием, настоянные на ритуальном чтении какого-то писателя, — это уже из разряда проблем, с которыми разбирается другая, родственная им организация. Я, умная, проводила дело своей гостьи по легчайшему разряду — разряду бытовой распущенности. А. Г. смотрела на меня строго, она говорила мне глазами, что у ее знакомых подобное не случается. Так хотелось, так хотелось переложить все это на плечи Михаила Афанасьевича. Его же рук дело! Это по его заветам в последнюю апрельскую ночь шли двое единомышленников на лавочку Берлиоза. Но я веду себя тихо, безропотно, я соглашаюсь с гневными глазами А. Г. Это мои знакомые, мои. Это мое распутство, мое. «И только вы, А.Г., только вы можете починить этот примус».
Все-таки райкомы — место деловое и решительное. Теперь таких нет. Раз-раз — и уже роддом готов принять без прописки и документов беременную М в любое время, хоть сегодня в ночь.
Это было прекрасно: сегодня и в ночь. Я вернулась домой, взяла Женю, на такси мы приехали к Асе, и пока туда-сюда «больная» собирала вещи, я молотила про больницу и отделение терапии. В общем, я увозила от Аси как бы печеночницу. Ася благодарно хватала меня за руки, нежно за плечи Женю, не замечая, как та от нее отряхивается, как хамит скошенным ртом, как хлопает дверью, а потом лифтом. На тебе, на! Нота бене: ни один добрый поступок не остается безнаказанным.
В больнице нас приняли душевно, в палате было тепло и чисто, две женщины лежали вверх высокими животами, а одна ходила туда-сюда, поддерживая его обеими руками снизу. Понятное все дело.
Когда я уходила, Женя сильно ущипнула меня за руку, может, она так выражала «спасибо», а может, усиливала этим свои слова.
— Пусть она меня пропишет и отдаст нам комнату.
«А кормить вас кто будет?» — подумала я, но не спросила. Я только сказала, что теперь, когда она под приглядом, я расскажу Асе, куда на самом деле я ее увезла, а потом будем искать выход, уже все вместе.
— Нечего искать, — ответила Женя, — и делать проблему из ничего.
Ничего себе ничего!
У Аси толокся народ. Какие-то ряженые показывали слайды. Ася хотела меня вовлечь в восхищение, но я уволокла ее в кухню.
— Слушай сюда, — сказала я, разворачивая ее от идущих из комнаты звуков бубна. Там при определенных картинках старый обшарпанный дядька ударял в игрушечный бубен, набрехав всем, что бубен подарил ему очень продвинутый посвященный, который не просто бывает там и тут, но и приходит по зову. Следовательно, когда обшарпанный нужное количество раз бряцнет возле слайда, продвинутый тут как тут и явится. Надо только открыть в доме все замки и закрылки. Я увела Асю, когда шло всеобщее отворение. Некоторые дамы расстегивали пуговички, щелкали замками сумок, ширкали ширинки.
Я повернула Асю лицом к кастрюлям. Я закрыла в кухню дверь, но тут Ася была непреклонна — дверь все-таки приоткрыла.
Чертов продвинутый! У меня голова шла кругом от накопившихся слов и от неисповедимости дальнейшего проистекания событий, а тут детский бубен, кучка малахольных и умница Ася на страже открытых для чуда дверей.
Не заскучаешь с вами, товарищ Воланд. Не заскучаешь.
В самых что ни на есть вульгарных словах я обрисовала Асе ситуацию. Это был правильный тон и правильная ненормативная лексика. Ася захлопнула дверь и бессильно рухнула на голубенькую табуреточку.
— Падаешь! — ехидно сказала я. — Падаешь! Что ж ты, не видела, что у Женьки зад стал в два раза больше твоей табуретки? Я ее на стул сажала.
— Вон стул, — сказала Ася. — Я думала, ей нужна спинка. Она жаловалась на позвоночник.
— Интересно, — спросила я, — за какое явление природы ты приняла бы схватки?
— О ужас! — пробормотала Ася. — Только не это!
Каждый из нас в чем-то силен, а может, даже велик. Каждый из нас в чем-то беспомощен и слаб. У каждого из нас своя температура плавления. Знал бы — закалялся.
У Аси было слабое место — младенцы и все, что им предшествует и восшествует. Ну плохо ей от этого делалось, плохо. Был у нее какой-то мистически-брезгливый ужас перед самим фактом явления на свет. Вернее, перед способом явления. Ну не нравился он ей, этот способ. Не нравился! Согласна, не самый эстетичный и не самый благоуханный, кто ж возражает? Но как-то за всю историю человечество смирилось со всем этим раскоряченным кошмаром. Не такие, как мы, женщины — королевы и царицы, можно сказать, — а проходили через это унижение.
Сказано же было дуракам — «в муках». А какая больше мука, чем унижение? Вот этого-то «горя-злосчастия» в рождении более чем… Или это только у нас, русских? Как там растопыриваются американочки? Как там у них проходит процесс клизмы и потуги? Да ладно… Неделикатная это тема — физиология рождения. Вот Ася и хлопнула дверью и, может, напрочь закрыла дорогу продвинутому, который уже топтался на порожке, скреб подошвочки о старый Асин халат, распятый на резиновом коврике. А тут возьми и хлясни дверь. Труба тебе, продвинутый. Ибо за дверью более важное — за дверью Асю тошнит от суровой правды рождения человека.
— Я не хочу! Не хочу! — трепыхалась моя горемычная подруга, как будто это ее ведут на рожальное кресло. — Не хочу! Не хочу!
Самое время было сказать ей про то, что Женя хочет у нее поселиться навсегда. Самое время… Не правда ли?
Я успокаивала Асю и наконец успокоила. Просто сказала, что как-нибудь с Божьей помощью что-то да придумаю.
— Ты не знаешь, кто ее единомышленник? — спросила я. — В конце концов, взять бы его за причинное место.
Но в Асиной светлой голове такая информация помещена не была. Женатый и с детьми? Тут все такие. Сдвинутый великим романом? Другие сюда просто не приходят. Что делали в минувшую Вальпургиеву ночь? Жгли свечи, а одна фанатка танцевала голой и пяткой напоролась на кнопку. Кровищи было! Ася бегала к соседям за йодом, потому как по нервности не нашла у себя. И Женя была. Кажется, была… Но долго ли смотаться на Патриаршие? Туда и обратно? Может, именно когда потекла кровь и голая девушка плакала горькими слезами.
На следующий день позвонила А. Г. и твердо сказала: надо вызывать родителей. Она не хочет неприятностей себе на голову.
Неглубоко мыслил райком. Неглубоко. Я эту мысль давно отдумала и уже искала другую. Ведь, исходя из слов Жени, верующие родители с дитем в подоле ее не примут. Нужна была тонкая политика, вышивание гладью.
Я ломала себе руки. Потом, естественно, вправляла их обратно. Не та у меня жизнь, чтоб ходить все время с заломленными руками. В конце концов, я ими ем. Да и дети простые мои просят каши, муж требует понимания, жизнь требует сил, а Ася не слезает с телефона. «Ну что? — вопрошает. — Что будем делать?»
Утром в газете прочла информацию: где-то в Мурманске гикнулся самолет. Автоматически отметила, что рейс служебный и детей на нем не было. Успокоилась. Потом, успокоившись, покрыла себя позором, стала виноватиться и уже так жалеть погибших, будто они мне все двоюродные братья. Есть во мне, есть эта хохляцкая завываемость. Есть «Ой, лышенько, лышенько, ой, лышенько, лышенько…». Живу, живу, а потом как заскулю на ридний мови… Вот зачем-то это моему организму надо, чтоб и «выли витры», и чтоб они были «буйни», и чтоб «дерева гнулысь». Одним словом, «ой, як болыть мое сердце, а сльозы нэ льються». Сволочи слезы. Русскоязычные они, что ли? Но это так, шуточки, заметки на полях, маргиналии по-ученому. Но Булгаков тоже, между прочим, взрос на Украине. А про Гоголя я молчу. Не им заквашен этот глупый сюжет.
Заметочка о разбитом самолете оказалась в пандан. Она вспорола во мне отсек с замороженными на случай войны «выходами из положения». Там, сказала я себе, под Мурма’нском (я именно так поставила ударение для убедительности истории) погиб родитель другой половинки ребенка. Никакой он не женатик, тем более не отец каких-то там детей, не проходимец, а скорее землепроходец, который ринулся на Северб (именно так, именно), чтоб заработать деньги на се’мью (у меня дальше шли сплошь неправильные ударения: историю для простых верующих надо было плести именно языком идиотов. Это должно было заменить подвывания тюменьщины, которых я не знала).