Я не могу противопоставить ему ничего, кроме ощущений, неясных мыслей. Я склонен верить, что Иосиф использует Иешуа, а последний даже не полностью осознает свою роль в этом спектакле, что колдун истинно верит, что воскрес, но не понимает, как воспринимают его слова. Помнит ли он о случившемся? Не принимает ли короткую потерю памяти на кресте за некое подобие смерти, после которой воскрес? И насколько сам убежден, что воскрес?
Я не осмелился признаться Кайафе, что только одна женщина смогла убедить меня в невиновности Иешуа. Женщина по имени Клавдия. Моя жена всегда проявляла крайнее любопытство к разным религиям и, будучи римской аристократкой, умеет распознать демагогию прежде всех остальных. А Иешуа внес успокоение в душу Клавдии, которая страдает от отсутствия у нас детей; он спас ее от рыданий, от кровопотерь; он наделил ее душу умиротворением и верой, и я на себе ощущаю их воздействие уже несколько месяцев. Конечно, Клавдия легко поверила в воскрешение, но как не поддаться на такой умелый спектакль? И кто может доказать мне, что Иешуа на самом деле не считал, что пережил смерть, а потом восстал из мертвых?
Я в одиночестве укрылся на самом верху Антониевой башни. Я не осмеливаюсь признаться часовым, что выполняю их работу, что вместо них вглядываюсь в горизонт, что пытаюсь уловить малейшие облачка пыли на дорогах, ведущих в Иерусалим, надеясь каждое мгновение узнать за завесой пыли когорту, которая везет ко мне Иосифа и Иешуа.
Храни здоровье.
Пилат своему дорогому ТитуЯ все еще жду.
Каждое мгновение я нахожу новую причину, объясняющую задержку моих когорт: я принимаю во внимание расстояния, часы движения, приема пищи и необходимого отдыха, усталость лошадей. Но нетерпение есть жажда, которую не удовлетворяют оправдания. Мне хочется спрыгнуть с Антониевой башни, броситься в пустоту и взлететь над Галилеей. Меня бесят мои люди, я упрекаю их в излишней мягкости. Мне кажется, что на их месте я скакал бы галопом без раздумий и колебании к овчарне или к постоялому двору, где укрываются Иосиф и Иешуа. Мне не нравится быть начальником, который отдает приказы и в тщетной тоске ждет их беспрекословного исполнения. Я бы предпочел занять место одного, даже самого худшего из своих солдат, чтобы обыскивать кустарники острием копья, опрокидывать стога сена, прощупывать тюфяки и вскрывать сундуки.
Фавий пришел попрощаться со мной. Он продолжает свой путь. Он тоже направляется в Назарет. Феномен Иешуа интригует его, но не более. Он не верит, что это именно тот человек, о котором объявили астрологи, ибо многих знаков не хватает: знака царства и знака Рыб.
— Пока речь идет о нищем, который заставил говорить о себе. Даже если за ним следуют тысячи более или менее вшивых евреев, он не соответствует портрету того нового Царя мира, которым я располагаю.
Я молчал, не спуская глаз с западных дорог. Я не осмеливался сказать ему о Клавдии и попросить его, если он встретит мою жену, передать ей, как мне ее не хватает.
Он словно угадал мои мысли.
— Думаешь о моей сестрице, Пилат?
— Да. Глупо. Но любовь делает нас такими слабыми.
— Напротив, Пилат, любовь делает сильным.
Я в удивлении повернулся к Фавию и внимательно посмотрел на него. И увидел не соблазнителя с блестящими глазами и улыбающимся нагловатым ртом, полном хищных белых зубов, а печального человека, чьи плечи сгибались под грузом невысказанной печали. Впервые Фавий не вызывал во мне духа соперничества и ревности, а просил о снисхождении. Он повторил:
— Любовь действительно делает сильным. Если ты, Пилат, выглядишь стойким, сильным, непоколебимым, то не только потому, что хороший пловец и наездник, но и потому, что любишь Клавдию, а она любит тебя. Мне кажется, что именно она — твой истинный становой хребет.
— Ты никогда не говорил мне такого.
— Никогда ничего никто не говорит, потому что все постоянно только болтают.
Меня поразили его слова, но мне не хотелось прерывать его.
— А ты, Фавий, кого-нибудь любишь?
— Я? Я всегда бегу за тем, что движется, но никого не удерживаю. Я, Пилат, всего лишь безвольный человек, иными словами, человек, утративший веру в себя. Время от времени, когда я перестаю испытывать уважение к себе, пытаюсь найти его во взглядах других. Мой облик загоняет женщин на мое ложе; я падаю на него вместе с ними. Я обманываю свою жажду любви, заменяя ее любовными играми. Но я не способен на глубокие чувства. После двух или трех объятий я понимаю, что надо идти дальше, открыть себя, открыть других, обнажить свою душу перед другими. А сам предпочитаю гулять с голой задницей, а не с обнаженной душой. Я участвовал во всех римских оргиях, ни на мгновение не раскрываясь ни перед кем. Ты, напротив, как мне кажется, постоянно остаешься самим собой. А причина тому — Клавдия.
Я улыбнулся, заставив его опустить глаза.
— Сейчас, Фавий, ты открываешь душу.
— Вовсе нет. Когда говоришь о себе плохо, то как бы прячешься в раковину, особенно если умеешь найти подходящие слова: они становятся одеждой.
Фавий ушел. В момент, когда я пишу тебе, я вижу, как он удаляется по кипарисовой аллее; он сидит на лошади прямо, а за ним следует дюжина рабов, которые тащат его сундуки. Охраняют его четыре громадных нумидийца. Он обойдет наше море в безуспешных поисках Царя, которого просто не существует. Он ждет от жизни чего-то, что она ему не может дать, а его идиотское ожидание, которое мешает ему жить, и есть его истинная страсть. Почему люди без толку опустошают тот сосуд, что наполнен до краев?
Но, дорогой мой братец, я слышу лошадиный топот на главном дворе. Вернулась еще одна когорта. Мои солдаты с радостью целуются, поздравляют друг друга: я слышу, что они привезли Иосифа и Иешуа!
Спешу расстаться с тобой. Главное тебе уже известно. О деталях прочтешь завтра.
А пока не теряй здоровья.
Пилат своему дорогому ТитуЯ только что присутствовал на одной из самых недостойных комедий, разыгранных передо мною. Я был так уязвлен тем, что надо мной издеваются и принимают за полного дурака, что у меня на губах выступила пена, и в какое-то мгновение я был готов совершить убийство. Не знаю, что меня удержало в последний момент. Я чуть не удавил Иосифа; быть может, презрение есть то спасительное чувство, которое останавливает карающую руку, когда перед тобой разыгрывают спектакль, абсурдный, бесчестный, призванный скрыть истину за плотной дымовой завесой.
Мои люди привезли только Иосифа из Аримафеи. Иешуа еще в бегах. Из предосторожности центурион Вурр арестовал всех, кто сопровождал Иосифа, но я и сам видел, что Иешуа среди них не было.
Я велел зажечь все факелы в зале совета и допросил Иосифа из Аримафеи:
— Где Иешуа?
— Не знаю.
— Где ты его спрятал?
— Я его не прятал. Я не знаю, где он. Я сам его ищу.
Чтобы не терять времени, я дал пощечину старику Иосифу. Он стоял в круге из пяти факелов, которые чадили и трещали, заливая комнату неверным желтым светом. Я потребовал, чтобы он перестал притворяться, и изложил ему все, что знал, потому что разгадал его замысел.
Иосиф стоял передо мной на своих старческих тощих ногах, которые выглядывали из-под пыльного, заляпанного пометом плаща из коричневого сукна.
Он вытянул руку вперед и сказал, что отвергает все обвинения.
— Клянусь тебе, Пилат, что Иешуа был мертв на кресте. В свой склеп я уложил тело мертвого человека.
— Конечно. Я не ожидал, что ты тут же сознаешься. И ты мне также поклянешься, что он воскрес.
— Нет, в этом я клясться не буду, потому что я его не видел.
Из глаз его в красных прожилках текли слезы на изрытые морщинами щеки. А потом влага терялась в серой бороде.
— Он явился многим людям, но не мне. Я нахожу это несправедливым. Я столько для него сделал.
Он перестал сдерживаться и заплакал навзрыд, плечи его сотрясались от рыданий.
— Я ухаживал за ним до самого последнего мгновения, а он предпочел являться неизвестным людям, тем, кто боялся, тем, кто его предал!
Он повалился на пол, вытянулся, раскинул руки крестом и прижался лицом к ледяной плите:
— О Боже, прости мне эти слова. Я стыжусь их! Но не в силах сдержать своей ревности! Да! Ревности! Я умираю от ревности! Прости меня.
Я с ужасом отступил. Я был готов убить Иосифа, если он не замолчит, не перестанет принимать меня за кретина, если не признается в очевидном заговоре. Когда преступник вопит о своей невиновности, он издает пронзительные звериные крики, оскорбляя ими судей и пронзая уши бесполезным визгом забиваемой свиньи.
Я велел страже поднять старика и бросить его в темницу. Мои остальные когорты методично прочесывают земли в поисках Иешуа. Без покровительства Иосифа, без его помощи, власти, слуг, назаретянин стал крайне уязвимым. Без сообщника он не сможет долго скрываться. Еще немного терпения, хотя это слово куда легче произнести, чем действительно запастись терпением, этой необходимой добродетелью.
Он вытянул руку вперед и сказал, что отвергает все обвинения.
— Клянусь тебе, Пилат, что Иешуа был мертв на кресте. В свой склеп я уложил тело мертвого человека.
— Конечно. Я не ожидал, что ты тут же сознаешься. И ты мне также поклянешься, что он воскрес.
— Нет, в этом я клясться не буду, потому что я его не видел.
Из глаз его в красных прожилках текли слезы на изрытые морщинами щеки. А потом влага терялась в серой бороде.
— Он явился многим людям, но не мне. Я нахожу это несправедливым. Я столько для него сделал.
Он перестал сдерживаться и заплакал навзрыд, плечи его сотрясались от рыданий.
— Я ухаживал за ним до самого последнего мгновения, а он предпочел являться неизвестным людям, тем, кто боялся, тем, кто его предал!
Он повалился на пол, вытянулся, раскинул руки крестом и прижался лицом к ледяной плите:
— О Боже, прости мне эти слова. Я стыжусь их! Но не в силах сдержать своей ревности! Да! Ревности! Я умираю от ревности! Прости меня.
Я с ужасом отступил. Я был готов убить Иосифа, если он не замолчит, не перестанет принимать меня за кретина, если не признается в очевидном заговоре. Когда преступник вопит о своей невиновности, он издает пронзительные звериные крики, оскорбляя ими судей и пронзая уши бесполезным визгом забиваемой свиньи.
Я велел страже поднять старика и бросить его в темницу. Мои остальные когорты методично прочесывают земли в поисках Иешуа. Без покровительства Иосифа, без его помощи, власти, слуг, назаретянин стал крайне уязвимым. Без сообщника он не сможет долго скрываться. Еще немного терпения, хотя это слово куда легче произнести, чем действительно запастись терпением, этой необходимой добродетелью.
Я все еще колеблюсь и не пишу отчета Тиберию. Я должен был бы поставить его в известность после первых же подозрений об опасности бунта в связи с делом Иешуа. Но все эти дни мне казалось, что я все ближе подхожу к его разгадке, все лучше владею ситуацией. Я вышлю полный подробный отчет в Рим, когда дело будет закрыто. Я должен сообщить о результатах своей работы, а не о своих усилиях, а тем более сомнениях. Ты, дорогой мой брат, единственный, кому я поверяю свои тайные думы. Надеюсь, что, несмотря на тяжкий груз моих мыслей, которыми полны мои письма к тебе, ты чувствуешь себя здоровым.
Пилат своему дорогому ТитуТебе пишет раненый человек.
Не спрашивай, куда мне нанесена рана, брат мой. Не в правую руку, которая чертит письмена, не в левую, которая придерживает пергамент, расстеленный на столе, не в ноги, которые держат меня в это мгновение, поскольку ты знаешь, что я пишу стоя. Удар по голове? В живот? Я предпочел бы это, я предпочел бы любую кровоточащую рану, которая рубцуется, которая заживает. Но лучше я изложу тебе факты.
Заря обещала прекрасный день. Впервые я немного поспал, и крик петуха поднял на ноги отдохнувшего Пилата. Я глянул на чистое небо, белое небо, которое никогда не бывает грязным, что бы на нем ни происходило. Конюхи во дворе начали поить лошадей, открывались врата, жизнь возвращалась в Антониеву башню.
Явился раб и сказал, что меня желает видеть врач. Я ответил, что зайду к нему.
И когда пришел к нему, свежевыбритый, надушенный, меня ждал первый удар. Серторий изучал внутренности гуся.
— Занимаешься предсказаниями по кишкам? — весело пошутил я.
— Нет, пытаюсь разобраться в пищеварении.
Серторий вытер руки, а потом долго с недоуменным видом продолжал потирать их, хотя они уже давно были чистыми. Я уселся на табурет и предложил начать разговор.
— Зная, Пилат, что ты интересуешься распятием назаретянина, я продолжал разбирать его случай и, разговаривая со свидетелями, один за другим рассмотрел все детали. К несчастью, вынужден отказаться от предыдущего диагноза.
— Что это означает?
— Весьма возможно, даже вероятно, но, что назаретянин на самом деле умер на кресте.
Все это время он почесывал в затылке, словно угрызения совести вызывали у него чесотку.
— В прошлый раз у меня не было под рукой всех данных, что вынудило меня переоценить здоровье назаретянина. А ведь он оставался без пищи предыдущие двое суток, что ослабило его. В ночь ареста на Масличной горе у него на лбу вместо пота проступила кровь, чему были удивлены все свидетели. Я уже читал о подобном явлении у Тимократа, греческого собрата, для которого кровопотение является симптомом серьезного заболевания. И могу заключить, что еще до суда назаретянин не блистал здоровьем. Мне также не сказали в тот день, что человека подвергли пыткам и бичеванию, а потом отправили на Голгофу.
— От плети еще никто не умирал! — возмутился я.
— Умирали! Такое случалось. Ибо преступник теряет много крови, у него повреждаются мышцы. Твои центурионы, кстати, объяснили мне, что обычно бьют плетьми осужденных на крест, чтобы они быстрее умирали.
— Я велел наказать Иешуа плетьми не для того, чтобы он поскорее умер, а чтобы спасти его от смерти. Я надеялся, что народ удовлетворится поркой.
— С точки зрения медицины, результат один и тот же. Поэтому назаретянин был не в силах тащить верхнюю перекладину до вершины Голгофы. Это должен был сделать вместо него кто-то другой. И твои легионеры согласились на предложение одного еврея, ибо опасались, что осужденный не дойдет живым до места предстоящих мук. В его состоянии, когда у него кровоточили запястья и ноги, нескольких часов на кресте вполне хватило бы для того, чтобы он умер от удушья.
— А кровь? Кровь, которая хлынула из него, когда солдат вонзил в него копье? Кровь, уже загустевшая, не бьет фонтаном из трупа!
— Безусловно, но я получил уточнения, которые позволили мне поставить иной диагноз. По словам Иоханана, его юного ученика, и солдат, стоявших у подножия креста, то, что вылилось из тела, было смесью крови и воды. Это указывает на то, что копье пробило плевру, мешок, в котором скапливается вода. Лопнув, он выпустил и немного крови, которая окрасила жидкость, хотя тело уже было мертвым. Более того, если предположить, что человек еще агонизировал, разрыв плевры прикончил его. И потому сегодня в свете этих данных, я вынужден сделать заключение девяносто девять шансов из ста за то, что назаретянин был мертв, когда его снимали с креста.
— Прекрасно, Серторий. Но чем тогда объяснить, что сегодня он жив, говорит и ходит? Воскрешением?
— Понятие воскрешения не входит в арсенал моих личных медицинских средств.
— Итак, поскольку воскрешение немыслимо для тебя, как и для меня, можно заключить, что, если девяносто девять шансов из ста свидетельствуют о смерти Иешуа, он не умер, поскольку до сих пор жив.
Я ушел от врача, больше не сказав ни слова и не взглянув на него. Он испытал облегчение, поделившись своими сомнениями, но меня не поколебал, а только привел в дурное расположение духа.
В этот момент меня предупредили, что Иосиф из Аримафеи просит о встрече и собирается дать показания. Я приободрился: наконец-то мы поймаем Иешуа.
Я нашел Иосифа удивительно спокойным. Он даже улыбнулся, увидев меня. Он объявил, что собирается открыть мне всю правду, но ставил при этом одно условие: мы должны отправиться на кладбище к могиле Иешуа.
Я не усмотрел в его просьбе никакой ловушки и никакой хитрости. Взгляд его был чист, он спокойно дышал, как человек, готовый расстаться с секретами, отравляющими ему жизнь. Я согласился.
В сопровождении немногочисленной стражи мы добрались до могилы Иешуа.
— Ну что ж, Иосиф, говори.
— Войдем в склеп. И там я покажу то, что ты должен знать.
Жестом я велел солдатам откатить камень в сторону. Чего я мог бояться в этих условиях? Быть может, Иосиф собирался показать мне люк, тайный ход, который позволил Иешуа спрятаться или сбежать? Меня терзало любопытство.
Сухая, старая ладошка Иосифа схватила меня за руку и увлекла в первую камеру склепа. Он боялся больше, чем я.
Потом попросил закрыть вход. Солдаты колебались. Я отдал приказ. Мышцы напряглись вновь, послышалось короткое дыхание от усилий, несколько ругательств, потом дневной свет исчез. Мы остались вдвоем в закрытой могиле.
Иосиф на ощупь провел меня в глубь склепа и усадил. Я ничего не видел. Тьма была насыщена свежим и стойким запахом.
Я прислонился к прохладному камню, готовясь выслушать признания Иосифа.
— Никогда не думал, что в могиле так хорошо пахнет.
— Здесь много смирны и алоэ, подарок Никодима, который, несомненно, тебе знаком. Он — учитель Закона. Он привез растения сюда во второй половине дня, когда Иешуа еще был на кресте.
— Прекрасно, говори, Иосиф, слушаю тебя.
Иосиф не отвечал.
— Что ты хочешь мне показать?
Иосиф по-прежнему молчал.
Было прохладно? Или влажно? Или так действовала замкнутое пространство? Я начал испытывать легкую тошноту.