По всем законам романтического жанра обрезаться должна была Джульетта Васильевна, да что там обрезаться – она бы руку себе ради Москвы по плечо отхватила, зубами бы отгрызла, по живому, но Двойкин, раззява, расстарался сам: полоснул лезвием по неловкому пальцу и тотчас побелел, растерялся, оброс по лбу крупными каплями пота, будто это не палец, а горло, честное слово, вот урод! Остальное было делом техники. Джульетта Васильевна ловко присосалась к порезу горячими губами: у крови был волшебный граненый вкус – Красной площади, рубиновых кремлевских звезд, – и сердце бедного Двойкина билось с курантовым гулом, когда Джульетта Васильевна, задрав клетчатую мальчишескую рубашку и сверкнув нежным жиром живота, с хрустом оторвала кусок подола на перевязку.
Страсть, помноженная на диарею, оказалась гремучей. Через месяц они уже подали заявление, а еще через три образовали новую ячейку общества, отыграв негромкую общажную свадьбу, на которую пришли только любопытствующие соседи да любители выпить на шармачка. Друзей ни у Жули, ни у Двойкина не водилось, своих родителей Джульетта Васильевна известила письмом, а новоявленная свекровь – в качестве благословления – прислала сыну лаконичную и недорогую телеграмму всего в одно слово: «Идиот». И была совершенно права: идиот оказался Двойкин первостатейный. Ну чего расселся, а? Шевели жопой! Опять всё из рук валится! Других слов любви Джульетта Васильевна просто не знала – жили они соответственно.
Сессия сменяла сессию, семейные скандалы накатывали один за другим, Двойкин, осознавший наконец весь ужас произошедшего, не просыпаясь, как маленький, плакал по ночам и чах, но даже через год законного супружества свекровь всё так же в упор не желала признавать невестку: не отвечала на письма, не звала в гости, делала вид, будто Джульетты Васильевны не существует. Джульетта Васильевна попробовала сильнее изводить Двойкина, но сильнее было невозможно – бедолага достиг того края болевого порога, за которым страдание, многократно очистившись, превращается в эйфорию, приносящую жертве абсолютную свободу. При усилении нажима Двойкин запросто мог сбежать, запить, удавиться, наконец, – да и черт бы с ним, не жалко, но без него Москва так и грозила остаться уклончивой мечтой, заблудившимся отсветом старого маяка, разрушенного еще в прошлом тысячелетии.
Поразмыслив, Джульетта Васильевна решила срочно родить ребенка. Она почему-то была уверена, что свекровь смягчится при виде внука или внучки – более чем странное умозаключение, если учесть ее собственный семейный анамнез, в котором дети всегда были поводом только для упрека или шлепка. Ребенок, однако, не получался: Двойкин был слабым, неврастеничным юношей, в неволе размножался неохотно, да и Джульетта Васильевна, с трудом выносившая всю эту тесно-телесную, потную слюнявую возню, мало прибавляла несчастному жара. К списку упреков, и без того длинному, как список гомеровских кораблей, прибавился еще один – от тебя даже родить невозможно! Двойкин сжимался, жмурился и, беззвучно хлопнув хитиновой дверцей, уходил в себя.
Однако судьба оказалась милосердной, и дело о внукозаведении провалялось под сукном небесной канцелярии совсем недолго. Едва не доведя мужа до самоубийства и с грехом пополам сдав летнюю сессию, Джульетта Васильевна благополучно понесла и, проблевав положенное количество раз и вдоволь намучавшись с неподъемным пузом, весной 1973 года подарила человечеству дочку Таню. Что ж, мужчины отказывались не только жить, но даже рождаться в этой семье.
Жаль, что Джульетта Васильевна поздно ощутила, как смыкается круг, – слишком поздно, только сейчас. Черт, да где эти тапочки? Как же я устала, кто бы знал, как устала, нет больше никаких сил… А что ты хочешь – тебе пятьдесят пять, не девочка уже! – сварливо отозвалась мать из комнаты. Кто бы сказал Джульетте Васильевне, что мать будет доживать дни вместе с ней; хотя еще неизвестно, кто и с кем доживает, – старухе было сильно под восемьдесят, но сдаваться она и не собиралась. Торчала весь день перед телевизором, черная, сморщенная, как сушеный ядовитый гриб, и всем была недовольна, всем, решительно всем. Черт меня дернул привезти ее сюда из Приморска, хотя что было делать? Кому-то нужно было присмотреть за Ларочкой, пока эта идиотка, моя дочь, выходила замуж – первый, второй, третий раз! И что в итоге? Опять одна, опять дома, сидит на шее, льет крокодильи слезы, бестолочь, оплакивает свою личную жизнь. А что личная жизнь? Вон, за турка даже замуж выскочила – и где тот турок? Тю-тю, только и видали! Никому ты на хер не нужна, дорогая моя, так и знай. Дочка уродливо и грубо рыдала, выбегала вон, саданув дверью. Ты на ремонт сперва заработай, а потом всё вокруг круши! – мстительно кричала вслед Джульетта Васильевна; сама она, как разошлась с Двойкиным двадцать лет назад, еще в 1978 году, замуж больше не ходила – что там делать-то, замужем? Грязь только из-под мужиков собирать.
Джульетта Васильевна, кряхтя, наконец, нашарила тапки, вбила в них отекшие к вечеру ноги. Москва далась ей тяжкой ценой любого дефицита: сперва – бесконечная очередь, потом – визгливая, жаркая давка у прилавка, рвешь, толкаешься, орешь, а дома развернула – и нитки торчат, и рукав перекошен, да и размер, похоже, совсем не тот. Вечного праздника не получилось: прожив в столице тридцать лет, всё с того же 1978 года, она ощущала тихий укол узнавания и радости – я в Москве! я в Москве! – только когда проезжала по Кремлевской набережной, под хрестоматийно зубчатыми стенами – первый круг ассоциаций не слишком культурного человека. Как над ней издевались первое время на телевидении, над ее провинциальным выговором и провинциальным же апломбом, над дремучей необразованностью: А вы читали такого-то, милочка? А учились где? Ах, казахский журфак…
Кстати, свекровь не дрогнула, даже когда родилась Танька, – так и не ответила ни на одно письмо, хотя Джульетта Васильевна аккуратно отсылала ей фотографии, с протокольной бесстрастностью фиксирующие все этапы взросления внучки – вот мы держим головку, вот улыбаемся, вот наш первый зубок, дорогая мама, с любовью, Ваша невестка Жуля. Чтоб ты сдохла, подлая тварь. Учиться с ребенком было трудно, девочка уродилась болезненная, вся в отца: густая перламутровая сопля свисает до верхней губы, закисшие бегающие глазки, вечный скулеж. Мужа Джульетта Васильевна выпихнула сперва в академку, потом на заочное – наплодил детей, так иди и работай, корми семью, дармоед! Истфак свой он в итоге бросил, завис на каком-то складе в сторожах, тихий, полупрозрачный, доведенный женой почти до идиотического, экзистенциального отчаяния. А вот Джульетта Васильевна вытерпела и получила-таки свой диплом о высшем образовании, лично пожала на сцене руку ректору и даже – как комсомольский полувожак – пролаяла с трибуны что-то про светлое будущее советской журналистики: выпученные глаза, вислый нос, темные, крупные, как котяхи, кудряшки. Когда Танька родилась, косы пришлось отрезать – некогда.
Свекровь умерла в 1978 году. Телеграмму принесли часа в два ночи: дурные вести всегда приходят ночью, хотя – почему дурные? Танька проснулась от дверного звонка, заныла, как она одна умела – пронзительно и монотонно; хозяйка, у которой они снимали угол (очередь на квартиру теряла очертания и смысл где-то на границе с грядущим тысячелетием), привычно стукнула в стену и принялась привычно же материться; а Джульетта Васильевна всё не верила ни глазам, ни пальцам, сжимающим сероватый телеграммный листок. Двойкин пришел только утром, небритый, в белесой щетине, воняющий нечищеным кариозным ртом и огромным, не по возрасту, одиночеством: он всё сторожил свою неудавшуюся жизнь, меняя склад на детский садик, детский садик – на магазин; Джульетта Васильевна не вникала, быстрей, быстрей, она даже поплакать ему не дала – затолкала в первый же поезд, вместе с Танькой, честное слово – с ней было справиться легче, – быстрей, в Москву, в Москву!
На похороны Джульетта Васильевна не пошла – больно много чести; вымеряла шагами оставшуюся от свекрови двушку на Соколе, прикидывала, соображала, прикладывала к себе московскую жизнь то так, то эдак – удобно ли, не жмет ли, будет ли к лицу. Отца у Двойкина, слава богу, не было, братьев-сестер тоже. Хоть в этом повезло, разменяемся без проблем, а там – жопа об жопу и кто дальше улетит. Мам, – заскулила Танька, – мам, я хочу пи-пи… Джульетта Васильевна отмахнулась, и вдруг взвизгнула от утробной, шалой радости и понеслась по всей квартире, высоко вскидывая ноги, гладкие, круглые, молодые, – господи, ей ведь двадцати шести еще не было! Еще не было двадцати шести!
Через несколько месяцев двушку свекрови разменяли. Джульетта Васильевна с дочерью переехала в однокомнатную конуру в подмосковную Щербинку, а Двойкин – в такую же точно малометражку в Химках; от алиментов Джульетта Васильевна благородно отказалась – знала, что платить всё равно будет, как миленький. По законам РСФСР. Больше они с Двойкиным не виделись никогда в жизни. Да и зачем? Москва, слава богу, большая.
Через несколько месяцев двушку свекрови разменяли. Джульетта Васильевна с дочерью переехала в однокомнатную конуру в подмосковную Щербинку, а Двойкин – в такую же точно малометражку в Химках; от алиментов Джульетта Васильевна благородно отказалась – знала, что платить всё равно будет, как миленький. По законам РСФСР. Больше они с Двойкиным не виделись никогда в жизни. Да и зачем? Москва, слава богу, большая.
Из Щербинки Джульетта Васильевна выбралась только в 1994 году – и это была трудная, ой, трудная дорога к свету. Москва оказалась не только большой, но и жесткой, куда жестче самой Джульетты Васильевны. После казахской «молодежки» она сунулась прямо на центральное телевидение – да что вы себе позволяете, я молодой специалист, прибывший из союзной республики, ребенка одна воспитываю, да есть, есть у меня прописка, а вот письмо из ЦК ЛКСМ Казахстана и грамоты за особые успехи, я на вас жалобу напишу, я до самого Леонида Ильича дойду, вы права не имеете! Ее не сразу, но взяли – скандалить и качать права Джульетта Васильевна умела всегда.
Добираться до Останкина из Щербинки оказалось не проще, чем из Алма-Аты, Таньку в ясли надо было приводить к восьми – она выла, падала, Джульетта Васильевна тащила ее по темным улицам за выворачивающуюся ручку, не поднимая, волоком – а ну замолчи, для тебя же стараюсь, дрянь, паршивка, прекрати визжать! Дед Тигран медленно поворачивался в гробу, на впалых мертвых щеках блестели дорожки нетленных слез, в электричке давка, потом автобус, метро, троллейбус и немножко пешком. Смешно, но ее взяли не в корреспонденты, а в редакторы – и так в редакторах она и осталась: бойко правила чужие тексты, не умея писать собственных, вообще не чувствуя и не понимая ни законов, ни дыхания, ни ритма родного языка. Как все плохо образованные и амбициозные люди, она обожала выговаривать авторам за недостающие запятые, но не замечала не доезжавшей до станции и слетевшей шляпы, вообще была лингвистически совершенно глуха. Вы бы, милочка, учебники, что ли, почитали! Джульетта Васильевна скалилась, изображая любезную улыбку, она продвигалась по карьерной лестнице с огромными, титаническими усилиями, без проблеска таланта и обаяния, без любовников, без дружеской поддержки, без, без, без. И все-таки продвигалась!
Это была, кстати, отличная школа. Когда схлынула перестройка и Джульетта Васильевна, до дна испив парашную телевизионную чашу, перешла работать в киноиндустрию, она была не только сформировавшимся руководителем, но и законченным, почти совершенным монстром. Никаких письменных приказов, только устные распоряжения с глазу на глаз – она отказывалась от сказанных наедине слов публично и с видимым удовольствием; возраст уже позволял ей злорадствовать в открытую, люди терялись, путались, пробовали возмущаться – но вы же сами велели! Джульетта Васильевна поднимала в нитку выщипанные брови – я? Велела? Как вы смеете врать мне в лицо? На киностудии только начинали варить бесконечное отечественное мыло, смешивая скверно пахнущие ингредиенты по латиноамериканскому образцу; опыта ни у кого не было, так что по всем биологическим законам в начальники мог выбиться только самый свирепый экземпляр. Джульетту Васильевну быстро сделали шеф-редактором чудовищного псевдоисторического стосерийника, потом еще одного – про некрасивую, но честную девушку, мыкавшуюся в поисках личного счастья в джунглях современного бизнеса. Джульетта Васильевна, к тому времени благополучно забывшая даже сказки Шарля Перро, радовалась оригинальности идеи, строила сценаристов, сюжетчиков, диалогистов, орала, топала ногами, хамила в лицо. История про уродину, нашедшую своего принца, имела оглушительный и вполне ожидаемый успех – сказку про Золушку подзабыла не только Джульетта Васильевна. Ей повысили зарплату, выдали отдельный кабинет и поручили еще один бесконечный сериал, который провалился – так же оглушительно, как прогремел первый. Но с точки зрения бизнеса это не имело значения, к тому же Джульетта Васильевна освоила распил бюджета и систему киношных откатов. Вообще быстро стало ясно, что помои – это ее стихия.
Подчиненные – тихие причудливые исчадия ВГИКа и Литинститута – ненавидели ее так, как можно ненавидеть только природный катаклизм или судьбу, в одночасье изуродовавшую жизнь. Одна придурочная сценаристка как-то плюнула ей в лицо, Джульетта Васильевна только усмехнулась: короткая стрижка, густо закрашенная седина, от наладившейся жизни она раздобрела, пошла складками, залоснилась, как личинка, и даже как-то распрямилась внутренне. Сценаристку она просто изничтожила – ей отказали в работе на всех студиях, благо было их в ту пор мало; сценаристка каялась, просилась на прием. Джульетта Васильевна дала ей наплакаться и наунижаться – девочка была молоденькая, свежая, от рыданий у нее вспухли губы, мокрые, яркие, в уголках вздрагивающего рта – пузырьки слез, сладковатая слюна, на золотистой коже – такие же золотистые, чуть темней, едва заметные конопушки. Почему-то всё это было необыкновенно томительно и приятно. Езжай назад в свою пырловку, дитя.
Джульетта Васильевна продала конуру в Щербинке и купила квартиру – наконец-то в Москве, в самой Москве. Только Танька портила всё своими идиотскими упорными походами замуж – так плохие альпинисты раз за разом пытаются покорить вершину, которая существует только в их воображении. Ни одного твоего хахаля в квартиру не пропишу, и не надейся, – предупредила Джульетта Васильевна; когда-то она уже слышала эти слова, кто-то говорил их, может быть, даже про нее саму, – впрочем, давайте сразу договоримся, что всё похоже на всё, как писал Юрий Олеша, которого Джульетта Васильевна не читала. Ларочка родилась от первого Таниного брака. Или от второго? Это было неважно. Джульетта Васильевна полюбила ее сразу, как только взяла на руки. Она оказалась нежнейшей из бабушек: пальчики на ручках, пальчики на ножках – гладкие, круглые, сладкие, как ягодки; пока всё не перецелуешь, не успокоится сердце. Ларочка даже плакала, как колокольчик, – ты моя колокошечка, гулила Джульетта Васильевна; уйди, баба, – брезгливо кривилась внучка, отодвигала горячими ладошками наплывающее на нее огромное лицо. Слезы деда Тиграна, должно быть, высохли, как его кости, а?
Как тебе «Богатей», мам? – спросила Джульетта Васильевна, входя в комнату. Говно, – привычно отозвалась мать; ей никогда нельзя было угодить. Впрочем, сериалы все ругали – так было положено. Все ругали и все смотрели. Не «Культуру» же, честное слово, смотреть. «Богатей» – это была первая работа Джульетты Васильевны на новой студии, многосерийка про олигарха, настолько нелепая, что ее сняли с эфира, не дождавшись конца показа. Да, нелегко менять работу, когда тебе за пятьдесят, но на прежней студии Джульетте Васильевне не давали расти выше шеф-редактора, а тут она сразу стала продюсером. Бессмысленное слово. Ничего не значит. Совсем ничего.
Ларочка спит? Мать кивнула, Джульетта Васильевна заглянула в комнату: ночничок в виде розового цветка, розовое одеяло, огромные ресницы лежат на розовых щечках; если у любви есть цвет, то этот цвет – розовый. Джульетта Васильевна тихо прикрыла за собой дверь. Кровать Таньки была пуста – значит, опять где-то шляется, пытается пристроить свои бесцветные, тощие, никому не нужные прелести. Ничего: получит в очередной раз по одному месту мешалкой – прибежит. Иди и ты спать, мам. На этот раз старуха не снизошла даже до кивка. Джульетта Васильевна посмотрела на нее белесыми от усталости глазами и пошла к себе в комнату. У нее теперь была своя комната. Она до нее дожила. Заслужила.
Джульетта Васильевна, кряхтя, разделась, огладила ладонями оплывающую плоть, никем не любимую, никому не нужную: подпревающие пятна под вислой грудью, вялые морщинистые складки на больших боках, опустевший пупок – не лакомая ямочка, предусмотренная природой, а давно уже неопрятный темный овраг. Не буду мыться – разрешила она себе; всё завтра утром, чтобы наверняка прийти на работу свежей, чтобы никто не уловил тусклый, тягостный запашок, слабое, начинающееся гниение, еще не уловимое ни снаружи, ни внутри, но уже отчетливое для самой Джульетты Васильевны.
Я не умру, – сказала она громко, почти с вызовом, глядя на иконостас в углу комнаты. – Не умру. Мне нельзя. Ларочка еще слишком маленькая, слышишь? Бог не ответил – единый, размноженный на деревянные, плоские, смуглые лица. Он никогда не отвечал Джульетте Васильевне. Может, и другим тоже не отвечал, она не знала, но не отвечать ей – это было хамство и неуважение, и за это Джульетта Васильевна ненавидела Бога отдельной от других, особенной ненавистью, замешанной на униженном, каком-то щенячьем страхе. Лет пять назад страх стал брать верх, и тогда Джульетта Васильевна начала ходить в церковь и Великим постом поститься со всеми неаппетитными подробностями: ничем не заправленная гречневая каша, тертая свекла, хлеб да квашеная капуста, от которой ворчал живот и в самый разгар важных переговоров приключалась внезапная, гулкая, круглая отрыжка, окутывавшая Джульетту Васильевну облачком отчетливой желудочной вони. Бог кишечной жертвы не принял, продолжал вызывающе, презрительно молчать, и Джульетта Васильевна стала бояться и ненавидеть Его еще сильнее.