Где-то под Гроссето (сборник) - Марина Степнова 8 стр.


Разве можно стать счастливой, оставляя на карте такие жалкие и грязные, словно пятна на старых обоях, следы?

В Приморске, крошечном, провонявшем рыбой городишке, который не так давно заслуженно разжаловали до статуса поселка, Джульетта Васильевна родилась – и это, честное слово, был самый скверный подарок в ее жизни. На дворе колом стоял 1952 год – ничего личного, просто Джульетта Васильевна предпочла бы другие обстоятельства времени, места, образа действия, причины, цели, да и степени заодно. Если следовать за учебником грамматики и дальше, то придется признать, что сопутствующие обстоятельства тоже подкачали: черт дернул Джульетту Васильевну, как Пушкина, родиться в России – только без ума и без таланта, да еще и в семье склонного к алкоголизму слесаря-недоучки и детсадовской нянечки, которая ненавидела детей так, что даже к собственной новорожденной дочке подходила, сцепив от отвращения челюсти в неистовый, почти бульдожий замок. Отцовскими чувствами слесаря никто так и не поинтересовался: мать Джульетты Васильевны в грош не ставила мужа-неудачника, будто мстила за все эти бесконечные ай ем, ай ем петк э сирем, ай ем петк е мецарем им амуснун, ай ем петк э ереханерс ерджанки мецанан сиро меч, ай ем[1], что твердили всю жизнь классические армянские жены, тихие и безропотные хранительницы буйного домашнего очага…

Такой же убежденной мужененавистницей была и бабушка Джульетты Васильевны, мамина мама, – носатая, зубатая, визгливая хамка. Своего мужа она свела в могилу пятидесятилетним, заунижала до смерти, так что не помогло ни зверское имя Тигран, ни бравые перченые усы, когда-то сводившие с ума всех молоденьких красавиц. Бабка орала на деда Тиграна так, что соседи приходили даже с соседних улиц, чтобы насытить око зрением, а ухо – слушанием. И не было в далеком дагестанском Буйнакске в ту пору, когда не существовало ни телевидения, ни интернета, большей радости, чем посмотреть, как ссорится с мужем растрепанная толстая женщина, со смаком, неистово позорящая всё прелестное, ласковое, говорливое армянское племя.

Джульеттой внучку, кстати, назвала именно она. Никакого Шекспира, вообще ничего личного. Просто красиво.

В Буйнакск Джульетту Васильевну ссылали на вторую половину лета – на витаминчики. Бабушка, жадная, похожая на жирную злую индюшку, пичкала внучку переспевшими, подгнивающими фруктами – на местном (и без того баснословно дешевом) рынке такие отдавали просто даром: облепленные осами, все в карих подпалинах груши; подбитые яблоки; лопнувшие персики, истекающие пузырящимся, стремительно прокисающим соком. Это для моей козы, дорогая. Торговки презрительно морщили черствые крестьянские рты: все знали, что никакой козы у бабушки Джульетты Васильевны сроду не было. Не выдержала бы ее характера никакая коза.

От скверной, почти превратившейся в брагу фруктовой прели маленькая Жуля маялась животом – тоненько плакала по ночам и без конца дристала, от чего бабушка злилась еще сильнее – Будь проклята эта дура, твоя дочь, подумать только – прижила байстрючку от русского алкаша! Стирай теперь сам за этой засранкой, настоящий мужчина убил бы свою дочь за такое, а ты! Дед Тигран, сутулый и безмолвный от бесконечного позора, молча шел к колодцу, полоскал в цинковом тазу крошечные, запачканные рыжим трусишки. Он звал внучку «балам» – «сладкая», шепотом, всегда шепотом, чтоб, Боже упаси, не услыхала жена, и Джульетта Васильевна презирала его так, что не позволяла до себя даже дотронуться. Потому что он был тряпка, дед Тигран, и отец был тряпка, а дедушка с папиной стороны вообще сбежал, потому что папина мама, другая Жулина бабушка, тоже была славная женщина, так что в смысле генов Джульетте Васильевне повезло. Мужчины в их кислотном, ядовитом роду вообще не выживали. Ни с одной, ни с другой стороны. Аминь.

Впрочем, с первой половиной лета дела обстояли еще хуже. Отца Джульетты Васильевны угораздило родиться в месте совсем уже непристойном (Село Ивановка Бородулихинского района Семипалатинской области – нормальный ребенок должен знать свой адрес, повтори!), и это был такой тихий, затерянный в выжженной степи ужас, что Джульетта Васильевна с Нового года начинала с тоской отсчитывать дни до казахской ссылки. Ну почему, почему другие жили в Москве, а ей пришлось полжизни мыкаться по самым гнусным задворкам необъятной советской родины?

Обида на несправедливую судьбу, копившаяся всё детство, достигла апогея в 1968 году, когда шестнадцатилетняя Джульетта Васильевна наконец-то осознала себя в зеркале не как объект для причесывания, а как автономную единицу. По идее, отражение должно было ее только радовать, потому что, несмотря на безнадежно плебейский хромосомный набор (а может, именно благодаря ему), Жуля вызрела в бойкую девицу вполне товарного по советским меркам вида: густые темные волосы, аппетитные мякушки в нужных местах (мода на костлявые остовы раздавила империю только двадцать лет спустя) и даже приличная кожа, лишь самую малость подпорченная пятком багровых юношеских прыщей, да и с теми Джульетта Васильевна быстро и безжалостно расправлялась при помощи хозяйственного мыла. Тем не менее никто и не собирался влюбляться в оглашенный список несомненных достоинств. То есть вообще никто и никогда. Дело было не в лошадиной челюсти, конечно, а в каком-то сложном и не сразу заметном изъяне, и Джульетта Васильевна подолгу стояла у зеркала, пытаясь отгадать, почему мальчишки не только не подсовывают ей в портфель хрипловато-смущенные, спотыкающиеся на длинных словах записки, но даже за косы никогда не дергают, хотя вот же они – косы, длинные, тугие, с лиловатым лаковым отливом. Дергай не хочу. Они и не хотели.

Джульетта Васильевна часами рассматривала себя холодными, пусто-голубыми, выпуклыми глазами, но так и не поняла самого главного: что женщины, нормальные женщины, не такие, как она, всегда либо излучают свет, либо забирают его. И ни при чем тут ни кожа, ни косы, ни ямочки на предплечьях, ни ласкающий ладонь изгиб, ведущий от талии в области совсем уже запредельного сладострастия. Ты либо излучаешь свет, получая взамен предложения руки и сердца, и надежный штамп в паспорте, и внуков, и золотую свадьбу, и стремительно сбывающееся обещание умереть в один день. Либо забираешь свет, и тогда из-за тебя стреляются и развязывают войны, бьют смертным боем, осыпают проклятиями и поцелуями, запирают, не спрашивая разрешения, в тексты, разбирают по буквам, по жестам, по памяти, по слогам. И, как ризу Господню. Целую я платья края. И колени. И губы. И эти зеленые очи. Джульетта Васильевна пожимала плечами и отходила от зеркала. Она по природе своей не умела ни излучать, ни поглощать. Да и, пожалуй, вообще не подозревала о существовании света.

Вызывающее отсутствие личной жизни Жуля с лихвой компенсировала переизбытком жизни общественной – благо кипеть в одном ритме и градусе со страной было жизненно необходимо всем, кому не хватало мозгов или связей на такую роскошь, как собственное мнение или персональный карьерный рост. Это Джульетта Васильевна понимала. Поэтому к окончанию десятилетки стала и заслуженной пионервожатой (дети, кстати, боялись ее до немоты, больше, чем когда-то, во младенчестве, – зловещего буки), и членом агитбригады, и членом школьного совета, и членом еще десятка каких-то важных для жизни советской молодежи организаций – так что даже само перечисление этих во всех смыслах генитальных достижений и должностей не могло не привести приемную комиссию вуза в подобающий трепет.

Оставалось выбрать сам вуз – пара пустяков, особенно если ты не гений, не нацкадр, не прошла срочную службу в армии да еще и все десять школьных лет с колоссальным, почти альпинистским усилием вытягивала себя из вязкой, рвотной массы троечников в синеворотничковые хорошисты. К счастью, учителя были тоже люди, раздавленные теми же очередями, теми же магазинами, теми же закисшими, как половая тряпка, бытовыми проблемами. У каждого в анамнезе был свой папа – так и не преодолевший техникум тихий алкаш, или мама, способная одной оплеухой выбить из головы всю дурь заодно с образом Лермонтова и всеми простыми дробями разом. Ладно, Жуля, так и быть, садись, четыре. Джульетта Васильевна садилась, негромко и раскатисто торжествуя. Она знала, что всё равно выбьется в люди. А каким способом и какой ценой – на это ей было наплевать.

Однако, несмотря на неистовые мечты о столичной жизни, Джульетта Васильевна была не дура, и понимала, что в Москве ей никто не обрадуется. Пока. Надо было еще немного потерпеть, ограничиться союзными республиками – только выбрать правильную профессию и правильный институт, чтобы уже с этой ступеньки перепрыгнуть сразу на вершину вожделенного пьедестала. И Джульетта Васильевна часами перелистывала жирную белесую брошюрку для поступающих в вузы, выискивая точку приложения, которая поможет ей разом перевернуть ненавистный мир.

Выбор оказался простым и безотказным, как дырокол, – правда, сделала его не сама Джульетта Васильевна, а ее соседка по коммуналке, тетка Катерина, тощая, морщинистая, утратившая все признаки возраста и пола женщина, заброшенная в Приморск неизвестно за что ополчившейся на нее судьбой. Потомственная петербурженка, единственный вялый отпрыск огромной и почтенной семьи, каждое колено которой было украшено академиком, заслуженным деятелем или, на худой конец, профессором, она до тринадцати лет вела тихую жизнь интеллигентной советской отличницы, а потом вдруг начала вслух рассуждать о Боге и писать стихи такой удивительной, почти невыносимой сложности и силы, что пришедшие в ужас родители начали таскать девочку по психиатрам. Психиатры честно разводили руками и советовали рижское взморье и побольше спать, но родители, напуганные каким-то еще в восемнадцатом веке удавившимся пращуром, не верили, глотали корвалол и с такой бестактной яростью караулили каждое движение своей бледной застенчивой дочки (опасаясь суицида, они запрещали ей прикрывать за собой даже туалетную дверь), что в конце концов получили, что хотели. Катерина попыталась удавиться в школе – на пояске от собственного клетчатого пальто – и следующие десять лет своей жизни провела, играя с жизнью в своеобразные шахматы: несколько месяцев в психиатрической больнице, несколько месяцев дома, наедине с обезумевшими (по-настоящему, в отличие от нее самой) от стыда и горя родителями.

К сожалению, все клетки на этой шахматной доске оказались черными. Когда Катерину, вдосталь наигравшись, окончательно сняли с психиатрического учета, мать ее успела умереть от стремительного и злого, как лесной пожар, рака, а на сороковой день после ее смерти – в лучших традициях уважаемой когда-то семьи – покончил с собой отец, поставив в конце родовой истории замечательную, жирную, вполне заслуженную точку. Катя оказалась совершенно одна – без образования, без родственников, без стихов (лечили ее качественно, от всей души) и без малейших представлений о том, как и, главное, зачем ей теперь жить. К счастью, суицидальные наклонности у нее отобрали вместе с литературным даром; к еще большему счастью, в СССР везде были нужны уборщицы и посудомойки. А как тетка Катерина оказалась в Приморске? Да как она вообще оказалась на этой земле?

Честно говоря, Джульетта Васильевна мало обращала внимания на тетку Катерину. Она вообще мало обращала внимания на людей, которые были ей не нужны, – а зря, потому что как-то на кухне, чудовищной, коммунальной, похожей на оживший кошмар, тетка Катерина вдруг подошла к ней и совершенно буднично спросила – ты ведь в десятом сейчас? Джульетта Васильевна кивнула, оторвавшись от гигантской выварки, – мать приставила ее караулить кипящее белье, чтоб не убежало или чтоб соседи не плеснули чернил. Мать Джульетты Васильевны, обладательницу самого помойного в округе рта, любили с особенной, изобретательной страстью.

Поступать куда собираешься? – поинтересовалась тетка Катерина и, пока Жуля, ошарашенная тем, что соседка, которую она мало отличала от сваленного в конце коридора ломаного инвентаря, вдруг оказалась говорящей, тетка Катерина как ни в чем не бывало продолжила – иди на журфак, девочка. Послушай меня, иди на журфак. Там твое место.

Что? – изумленно переспросила Джульетта Васильевна, машинально тыкая в бурлящие простыни огромными деревянными щипцами, – где мое место? Но тетка Катерина уже снова замкнула за собой волшебную дверцу, ведущую неизвестно куда – может быть, в келью со спящими ангелами, а может, в отхожее место на задворках заросшего лопухами двора, – и, неся впереди себя непроницаемо тонкое и совершенно безумное лицо, вышла из коммунальной кухни. Больше они с Джульеттой Васильевной не разговаривали. Никогда.

Бог весть, что за провидение осенило в тот далекий день тетку Катерину, но Джульетта Васильевна ее услышала и поняла. И не только она. В дело вступили невидимые и усердные судебные исполнители – не те, что от слова «суд», а те, что от слова «судьба», – и в 1971 году Джульетта Васильевна действительно поступила в Казахский государственный университет, на факультет журналистики. Казахстан был выбран вдумчиво и не случайно: во-первых, трудно не поступить, во-вторых, легко учиться, в-третьих, далеко от Приморска, в-четвертых, если что – поблизости отцовское родовое гнездо… То, что на самом деле от Алма-Аты до Красного Яра – тысяча с лишним километров, Джульетту Васильевну ничуть не смущало: в географии она была не сильна, да и вообще, признаться, эрудицией не блистала. Зато была бездарна, бессовестна и нахраписта – идеальные качества для журналиста, так что это действительно было ее место, и Джульетта Васильевна на всю жизнь сохранила нежные чувства к своей нелепой альма-матер и привычку писать «вы» с большой буквы даже в сценариях и статьях – такой же несомненный и вопиющий признак малограмотности, как неправильно поставленные ударения или привычка оттопыривать мизинец, поднося к губам чайную чашку.

Весь первый курс Джульетта Васильевна была упоена общагой (образчик чистоты, спокойствия и добродетели по сравнению с замусоренными родительскими пенатами), завываниями под гитару и спорами о смысле жизни, в которых лично ей не было равных. Никто не умел заткнуть собеседнику рот так нагло, ловко и зло, как Джульетта Васильевна, внучка, дочка и правнучка бесчисленного количества хамок, вынужденных пробивать себе путь в жизни при помощи крепких голосовых связок и таких же крепких костяных лбов. Помогла и многолетняя пионерско-комсомольская задорная выучка: родина вообще любила безмозглых, напористых и голосистых, так что Джульетта Васильевна и на журфаке не пропускала ни одного общественно-политического сборища, начиная с комсомольских собраний и заканчивая стройотрядами, которые каждое лето сновали по СССР, оставляя на память о себе дрянные покосившиеся коровники да всплеск кривой абортов в провинциальных больничках. Правда, и на казахском журфаке Джульетту Васильевну всё так же, как прежде, никто не любил, зато все побаивались и уважали, как уважают на дороге зловонный говновоз, который если не помнет крыло, так, не ровен час, обольет гнусной жижей или просто обвоняет.

Но на мнение окружающих подросшей и заматеревшей Жуле было наплевать. Она была совершенно и полноценно счастлива – впервые в своей жизни, если, конечно, не считать того дня, когда она привела в подсобку завуча, чтобы он тоже полюбовался, чем занимаются на сваленных в угол матах Ирка Калютина, сочная переспелая восьмиклашка, и десятиклассник Стасик Оленев, высокий красавец с улыбкой такой убойной гагаринской силы, что дрогнуло даже Жулино сердце. Кстати, Оленев был единственным парнем, который нравился Джульетте Васильевне – за всю ее жизнь! – вот только прочие мужчины ее просто не замечали, а этот – откровенно брезговал, по лицу было видно. Да вы сами посмотрите, Иван Николаич, чем они там занимаются, только идемте скорее, а то можем не успеть! Они успели, и Оленева за растление малолетней исключили из школы, вместе с Иркой Калютиной, кстати, которая к тому же оказалась беременной, только вот непонятно от кого. Оленева мигом забрили в армию – жаль, что не в тюрягу, – а Ирка родила в срок мертвую девочку и навсегда уехала из Приморска; и вот – Джульетта Васильевна снова была счастлива. Как тогда.

Она даже чуть не забыла про Москву, вожделенную столицу, чуть не забыла про недоступный и невиданный Ленинград – но, к счастью, судьба оказалась сильнее, и между первым и вторым курсом в стройотряде Джульетта Васильевна встретилась с Сережей Двойкиным, тихим смешным пареньком с исторического факультета. В нем не было ровным счетом ничего примечательного: белесые вихры, сколиоз второй степени, хрящеватый, извилистый, как у стерляди, нос и вечные хвосты по всем предметам. Он был слабенький, с тонкими, почти паучьими, безволосыми ручками, так что его ставили по большей части на девчачью работу: помалярничать там или воды на кухне поднести. Джульетта Васильевна девчачью работу не любила, запросто управляясь с тачкой или мастерком, – но в тот судьбоносный для себя день оказалась все-таки на кухне, прихваченная некстати приключившимся поносом – буйнакская бабушка своей гнилью испортила ей желудок навсегда. Сережа Двойкин смиренно носил своей бойкой напарнице ведра, помог развести огонь, а над огромным баком паршивой проросшей картошки они со скуки разговорились и Джульетта Васильевна с замиранием сердца узнала, что стерлядевидный недоделок, которого она и за человека-то не держала, оказывается, урожденный москвич – мамочкибожемой! – урожденный! И мамаша, и квартира, и все дела! А в Алма-Ату приехал, потому что тут поступить легко, да и тепло, фруктов опять же много, а я по здоровью слабый, мне в армию нельзя, а в Москве бы точно на экзаменах срезался, – откровенничал простодушный Двойкин, неловко корябая уродливый клубень здоровенным ножом.

Назад Дальше