С позиций Предания — полная нелепость. А деградация Посвящённых — не нелепость? А просветление зелёных? А происшедшее только что?»
Александр не сможет достоверно вспомнить, что именно с ним происходило всего сотней ударов сердца ранее, в память врежутся лишь расхлёстанные образы, душа, оплодотворённая новым и неведомым, вдруг отяжелеет. Вспомнится гипотеза Альфонса.
Начикет предложит Александру в качестве упражнения созерцать альфонсову идею. Тот повинуется, хотя задание учителя вызовет у него удивление и досаду. Только в ночь на библиотечной террасе поймет он, как высоко ценит его Начикет. Он не отправит своего воспитанника по проторенной дороге. Вместо созерцания Мировой Души и Тела Мира он поведёт его зыбкой тропой эксперимента, тропой бунтарства.
Двенадцатью эпохами ранее Альфонс выскажет догадку, которая будет отвергнута с удивительным единодушием. С тех пор среди лиловых плащей будет считаться хорошим тоном ссылаться на учение Альфонса как на пример пагубного разрыва с Преданием. Из Посвящённых лишь Начикет станет исключением. Он хоть и не согласится с новой доктриной, но будет считать Альфонса величайшим из рождённых Душою Мира.
Альфонс вообще отвергнет представление о Мировой Душе. Он станет утверждать существование лишь отдельного человека. Мир по Альфонсу — творение единичного сознания. Рождаясь, человек создает свой мир, умирая — разрушает или преображает его. Если верить Альфонсу, Тело Мира, равно как и Мировая Душа суть иллюзии, возникающие в результате негласного сговора между людьми, которые пожелали творить единообразную вселенную вместо миллиардов отдельных миров. Альфонс объяснит подобное стремление к скученности неразвитостью творческого начала.
— Даже при нынешнем оскудении духа, — скажет мудрец, — человек в состоянии влиять на всё то, что, по недоразумению, именуется Телом Мира. Посвящённый способен вызвать дождь и ветер, туман и множество других явлений. Значит, возможно творить бытие как таковое.
На вопросы простолюдинов, почему мол он не летает, не воздвигает горы, не иссушает океан, Альфонс ответит:
— Я творю всё это в моём мире, но бессилен преодолеть общественный за́говор и переделать мир нынешний. Нет силы помимо сознания человека, и сила эта непреодолима!
Альфонс так и не объяснит, откуда берётся сам человек и куда исчезает. Предание напротив, даст ясный ответ всякому вопрошающему: человек, как и всё живое, появляется от соединения частиц Мировой Души и Тела Мира, и, умирая, в них же растворяется.
Александр взглянет на цветы. Ощетинившиеся иглами стебли будут по-прежнему преграждать путь в библиотеку. Он подойдёт к ним вплотную. Растительное тело утратит непроницаемость: стебель словно русло реки несёт влагу к листьям; разветвляясь на множество капилляров, поток орошает едва заметные глазу поля; у каждого такого многогранника своя судьба; подобно тому как перед взором моряков, возвращающихся из дальнего плавания, Город сначала вырисовывается на горизонте непреступным трехъярусным монолитом, так и цветок кажется издалека единым телом; лишь приблизившись к тому и другому, можно разглядеть в простой форме сложную и крайне уязвимую организацию.
«Главное масштаб! — обрадуется Александр, — продолжая всматриваться в цветок, разлагая вегетативную цивилизацию на всё более мелкие составляющие. Наконец он окажется среди бескрайнего пространства, наполненного стремительным движением. Атомы понесутся с огромной скоростью по просторам мироздания. Микроскопические звёзды не будут безразличны к Александру — он сможет направлять их траектории, ускорять или замедлять движение. Невидимый но ощутимый, точно гигантский эфирный бог, двинется он через разверзшуюся вселенную. Он не сумел бы объяснить переживаемое, но в момент наивысшего восторга Александр ясно осознает свою бесконечную творческую власть.
И вот, растительная галактика позади. Александр вернёт реальности привычный масштаб. Цветочная стража будет по-прежнему охранять вход, однако он окажется теперь по другую сторону её, он пройдёт сквозь смертоносные шипы и останется цел.
Внимание его привлечёт необычайно пряный аромат цветов, доносящийся из библиотеки. За оранжереей будет следить Юлия, с любовью пестуя каждое растение. Даже если бы цветы не были предназначены для хранения мыслей её отца, Юлия и тогда бы ухаживала за ними с не меньшим усердием. Цветы станут её жизнью.
Цветочным благоуханием Начикет подаст Александру знак своего незримого присутствия. Учитель снова поведёт его по обрывистому кряжу познания. Наставник будет следить за каждым его шагом, направлять к единственной и неизбежной развязке. Александр почувствует его улыбку.
«Ну, конечно, — обрадуется он. — следовало бы догадаться. Начикет задержался, потому что Юлия преподнесла ему новый сорт цветов. Долгожданный, способный хранить не только зрительные образы и звучащее слово, но и чистую мысль!»
Многие открытия Начикет утратит потому, что просыпаясь, не сможет вспомнить подробностей сновидений. Цветы впитывают лишь звук, цвет, запах или настроение, но в мире грёз Начикет будет часто встречать «книги». Люди до Катастрофы хранили знания в «книгах», запечатлевая их на поверхности гибкого материала при помощи символов. Летопись тоже представляет собой «книги». Немые знаки будут единственным источником знания о погибшем мире. Александр удивится этому обстоятельству: единицы до Катастрофы могли общаться духовно, причём таковых считали больными или опасными для общества. Иногда способность сообщать мысли без слов власть пыталась обратить в орудие шпионажа или порабощения воли подданных.
«Может, неразвитость духа и была благом в те далекие времена? — подумает Александр. — Интересно, почему тогдашнее человечество было одержимо чистыми идеями? Правда, из Летописи следует, что кое-кто использовал музыку и краски для сообщения себя другим, но большинство называло это словом „искусство“, которое, судя по родственному ему „искусственный“, кажется, обозначало нечто несерьёзное, надуманное. Основное знание, от которого зависела жизнь рода людского, передавалось именно в виде абстрактных символически изображаемых идей».
Предположение Александра подтвердится. Юлия сумеет вывести сорт чёрных тюльпанов, способных удерживать идеи.
«Они гении! — восхитится Александр. — Какое дарование у обоих!»
И ощутит себя счастливым от того, что удостоится жить в одну с ними эпоху, пользоваться их доверием, быть их другом.
Начикет предложит Александру войти в библиотеку и самостоятельно ознакомиться с результатами исследований. Сам он, возможно, придёт через семьсот ударов сердца, и они вместе продолжат работу.
Не без колебания вступит Александр под свод вестибюля Оранжереи. Со всех сторон к нему ласково склонятся алые и желтые розы, покрытые капельками росы, их приветливый шёпот наполнит душистый воздух. Пройдя шагов триста по галерее, Александр вполне настроится на цветочный лад. Он увидит Священный Зал с возвышающимся посреди него камнем, на котором располагается Образ. За главным камнем полукругом будут помещаться три камня пониже — на каждом по одной из частей Летописи: справа — Начальная, посередине — Средняя, слева — Новая. Именно она будет представлять для грядущего человечества наибольший интерес, поскольку, как предположат исследователи, Новая Летопись содержит сведения о Катастрофе. В отличие от первых двух частей, имеющих вид соединённых между собою мягких листов — что собственно и называлось «книгой» в доисторическом мире — Новая Летопись будет вырезана на деревянных дощечках.
Как выяснит Начикет, у Летописи два разных автора, причём, новый летописец, скорее всего, — прямой потомок летописца начального. Текст, запечатлённый на табличках, составлен на языке отличном от Начальной и Средней Летописей. Язык не поддастся расшифровке, потому что хронист не сможет думать на нём свободно, а сны отобразят лишь непроизвольные мысли. Причина появления нового языка после Катастрофы тоже останется невыясненной.
Но вот и Образ. Второй раз в жизни окажется Александр перед священным изображением потерянного мира. Крамольная мысль:
«Художники научились столь мастерски копировать Образ, что некоторые подражания выглядят совершеннее оригинала».
Александр погрузится в созерцание пожелтевшего листка с неровными краями.
«Нет, никакая копия не может сравниться с подлинником. Живописцы добились великолепной техники, они с точностью воспроизвели каждый штрих, но в любой копии недостает чувства реальности. Мастер, писавший Образ, видел тот мир своими глазами, осязал его, вдыхал его запахи, знал его скрытые смыслы, понимал мимолётные намёки. Это потеряно навсегда. Неужели, навсегда?»
Ничто не вызовет у Александра таких сомнений в возможности возродить древнее знание, как сопоставление подлинника с копиями.
«Даже если бы нам и удалось в мельчайших подробностях возродить внешнюю сторону утраченного бытия, всё же как далеки мы от проникновения в душу доисторического человека! К какому сословию принадлежали хронисты и живописец? Они жили в одно и то же время? Были друзьями? Или их разделяли поколения?»
Взгляд Александра будет всё глубже проникать в бездну неведомого, от дерзких предположений у него даже закружится голова:
«Ведь всё возможно, решительно всё! Почему на Образе деревья голые, а в левом нижнем углу растёт трава? Почему путник облачён в такой странный панцирь? Зачем ему палка с мехом? Что это за существо, на котором он так величаво восседает? Судя по выражению глаз, умом оно не уступало человеку. Значит, и в нём обитала Душа Мира? Или Душа Мира — вымысел? А остальные существа? Ныне из запечатлённых на Образе известны только ящерицы и змеи. Но почему ящерица такая огромная? И почему змеи оплетают лишённое кожи человекообразное существо?»
Александр перейдёт от Образа к Средней Летописи, и смущение лишь усилится. Он обратится к белым розам и закроет глаза. Потянет по́том и гарью. Александр услышит учащённое дыхание летописца. Издалека донесётся обрывистый шёпот:
— Я не верю своим глазам… Смотрю и не верю… Смотрю… и не верю… Всё разрушено… Кругом развалины… Как они могли?.. Зачем?.. Я потерял счёт дням… Зима ли, осень ли — не поймёшь… Страшно неделями не встречать ни единой живой души… А встретить ещё страшнее… Они же все сумасшедшие… Чокнутые… От них же можно ждать чего угодно!.. Куда деваться?… Надо писать, писать. Когда я пишу, я забываюсь… Что писать?… Как я опишу всё это?!.. Ужас… Ужас… Животный страх… Что будет дальше?… Да ничего не будет…
Лавина грохота прокатится по Оранжерее. Затем Александр снова услышит:
— Летают, гады. Они ещё летают… Им ещё мало… Конечно, чего им не летать, они с голода не пухнут, они наверняка запаслись жратвой… Они же всё знали… Сволочи! Подонки!
Как они могли? Мы же ни в чем не виноваты! Мы работали, смотрели телевизор, купались в море. Зачем было это делать? Кто им дал право? Кто их просил? Они нам в глаза улыбались с экранов, а сами планировали эту гнусность! Ненавижу! Ненавижу гадов!
Человек по ту сторону истории будет плакать и кричать что-то нечленораздельное. Потом успокоится и скажет:
— Хорошо, что у меня осталось хоть это. Только попробуйте отнять у меня открытку! Слышите, сволочи, только попробуйте… Вы у меня всё отняли, а это я вам не отдам. Не отдам!
Александр больше не сможет выносить внезапно навалившегося на него и совершенно чуждого горя.
«Как же Начикет? — подумает он. — Пол жизни пропускать через себя боль и отчаяние этих мертвецов. До чего же он тверд духом!»
Второе проведение. Первый голос
Возле Зининой квартиры толкаются слесари из аварийной службы, переминается с ноги на ногу оказавшийся не у дел Миша. Эдику хочется пробежать мимо, но он преодолевает себя и подходит к соседу.
— Прикинь, я в лифте застрял.
— А, — машет рукой Миша, — П****ц один не приходит.
— Что тут с паркетом-то?
— Всё нормально, быстро приехали ребята. Говорят, рядом были.
Из подвала поднимается слесарь, возбуждённо переговаривается по сотовому:
— Да что было делать, *б т! Ночь была, я же тебе говорю. Да, всё нормально сделали, заглушили. Да я сам всё проверил… Да…. Да нет, часа в три ночи… Все уже, как говорится, п******сь и подмылись…
Слесарь выходит на улицу, возбуждённый голос стихает.
— Ладно, Миша, пойду прогуляюсь немного. Лифт опять зассали, вонь неимоверная. Надо воздуха глотнуть.
— Ну, давай. Вечером может пивка попьём?
— Посмотрим. Я тебе звякну, если что.
Улица обдаёт Клааса волной света и ароматов субтропической растительности.
«До чего хорошо всё-таки в Сочи», — думает он.
В последние годы так много повырубили и понастроили, что от города его юности остались безобразные культяпки, но всякий раз, когда Эдик возвращался на машине из командировки, его охватывало волнение уже на горячеключевском перевале. Сердце учащённо билось в ожидании моря, а когда, наконец, открывался вид бескрайней живой равнины, Эдик сбрасывал скорость и пожирал глазами облака, волны, береговую линию вдалеке, и дышал, дышал, дышал.
Часто по пути из Джубги в Большой Сочи думал он о прошлом этого края, перепаханного кавказской войной. Той ещё войной, что закончилась в 1864 году торжественной церемонией в ауле Кбааде, нынешней Красной Поляне, куда зимой москвичи приезжают покататься на лыжах, а летом местные — поесть шашлыка и попить водки. Сорок семь лет шла та война, самая долгая в истории России, а может и самая жестокая. Эдик помнит слова Соловьёва:
«Война эта начата не мной, и не Вами. Даже не Вашими ближневосточными покровителями и не моим московским начальством. Она началась два века назад при Шамиле. И никак не окончится. Мы с вами знаем это наверняка. Мы служим войне».
О племенах, населявших побережье, напоминают теперь только названия посёлков и рек: Туапсе, Макопсе, Аше, Шахе, Буу, Вардане, Дагомыс, Сочи. Где они, дикие горцы, которыми так восхищались и которых так нещадно истребляли просвещённые русские колонизаторы? Где они: шапсуги, убыхи, джигеты? Сгинули все. Александр II через полгода после подписания манифеста об отмене крепостного права, явился на Тамань. Делегация горцев во главе с Хаджи-Берзеком Керантухом прибыла, чтобы просить о принятии всех горцев Западного Кавказа в русское подданство. Освободитель потребовал очистить земли: либо переселиться на кубанскую равнину, либо в Турцию. Начались зачистки. За один только день 12 марта 1864 г. подполковник фон Клюгенау сжёг в долине реки Аше более ста аулов. Немцы преуспели на русской службе, ибо в точности исполняли указания начальства. Участник событий того года Дроздов, вспоминал: «Поразительное зрелище представлялось глазам нашим по пути: разбросанные трупы детей, женщин, стариков, растерзанные, полуобъеденные собаками; измождённые голодом и болезнями переселенцы, едва поднимавшие ноги от слабости, падавшие от изнеможения и ещё заживо делавшиеся добычею голодных собак».
В своём дневнике Клаас завёл особые страницы, озаглавленные «Головинка», куда вносил разные выписки из книг о кавказской войне или свои размышления. Он любил наведываться в Головинку по важным для него историческим датам, сидеть на берегу, писать. Обычно, он бывал там 3 мая в память о высадке русского десанта 1839 года.
«Как легко совмещали они любовь к прекрасному и беззастенчивость истребления, — записал он 3 мая 2000 года. — Ладно мы — неучи, циники, отрыжка большевизма. Но они!»
Далее следовала выдержка из письма адмирала Михаила Петровича Лазарева — главного командира Черноморского флота с 1833 г., участника трёх кругосветных путешествий и похода в Антарктиду, о высадке в устье реки Субаши, предшествовавшее закладке головинского укрепления:
«Черкесы видны были, собравшиеся в числе 3 тыс. человек, стоявших на коленях (и между ними 7 муфтий) и молящихся о даровании им смелости и успеха в отражении неверных врагов. Как ни трогательны были эти сцены, но надобно было делать то, за чем пришли». И сделали. Корабли открыли шквальный огонь, за артобстрелом последовала высадка десанта. Завоеватели умели внести во всё совершающееся эстетическое начало. Они ценили пейзаж, изумлялись храбрости черкесов, а сверх всего, восхищались собой.
Под датой «3 мая 2002 года» приведён был фрагмент из «Воспоминаний» Лорера о генерале Раевском, высадившимся на берег с первым отрядом десанта в тот день:
«Я и весь отряд любовались на своего нового начальника Н. Н. Раевского. Высокий, стройный, в шарфе и с шашкою через плечо, стоял он серьёзно перед рядами войска, которое готовился вести к победе. В цвете лет, с чёрными волосами, лежавшими на красном его воротнике, и в синих очках, Раевский на всех производил хорошее впечатление; в фигуре его была какая-то гордость и отвага…»
«Может, всё дело в шарфе и синих очках? Почему мы никогда не „любовались на своего нового начальника“ в Чечне? Соловьёв тоже „производил хорошее впечатление“. Только вот в фигуре его не было ни гордости, ни отваги. И воротник красный ему не помог бы, и чёрные волосы. Да и шарф с синими очками тоже. Весь его облик говорил: „я — не воин, я — работяга. Ассенизатор. Выполняю грязную работу“. И форму свою он носил как рабочую робу. Никто из нас не был там воином, все были рабочими. Война стала работой, вот в чём коренное отличие их войны от нашей».
На странице, помеченной «3 мая 2003 г.» вклеена была репродукция картины Айвазовского «Высадка в Субаши», распечатанная на цветном принтере: хорошо просматривались обстреливающие берег боевые корабли, а вот десантные шлюпки и горцы на переднем плане, равно как и ополовиненное пушечным ядром дерево, оказались смазаны попавшими на краску морскими брызгами. Возле репродукции отрывок из мемуаров художника: