На странице, помеченной «3 мая 2003 г.» вклеена была репродукция картины Айвазовского «Высадка в Субаши», распечатанная на цветном принтере: хорошо просматривались обстреливающие берег боевые корабли, а вот десантные шлюпки и горцы на переднем плане, равно как и ополовиненное пушечным ядром дерево, оказались смазаны попавшими на краску морскими брызгами. Возле репродукции отрывок из мемуаров художника:
«Берег, озарённый заходящим солнцем, — живописал Айвазовский вечер 3 мая 1839 г., — лес, далёкие горы, флот, стоящий на якоре, катера, снующие по морю, поддерживают сообщение с берегом… Миновав лес, я вышел на поляну; здесь картина отдыха после недавней боевой тревоги: группы солдат, сидящие на барабанах офицеры, трупы убитых и приехавшие за уборкой их черкесские подводы. Развернув портфель, я вооружился карандашом и принялся срисовывать одну группу. В это время какой-то черкес бесцеремонно взял у меня портфель из рук, понёс показать мой рисунок своим. Понравился ли он горцам — не знаю; помню только, что черкес возвратил мне рисунок выпачканным в крови… Этот „местный колорит“ так и остался на нём, и я долгое время берёг это осязаемое воспоминание об экспедиции…»
Ниже приписка Клааса:
«Пил водку в Головинке под тюльпановым деревом, посаженным Раевским. Вспоминал. У нас фотографы тоже снимали батальные сцены. Ни одной достойной. Как изменилось время. Нынешняя война отравляет пейзаж. Её гнойный оттенок подмешивается и в перламутр горной реки, и в багрянец восхода. Когда высаживались с вертушки на хребты, какую тоску навевала вся эта красота, до чего случайной она казалась, до чего неуместной посреди насильственной смерти. В героизме нашем не было даже намёка на эстетику. В лучшем случае, безотчётное ухарство пренебрегших техникой безопасности сотрудников предприятия точечно-массового убийства. А они могли среди трупов сидеть и, как ни в чём не бывало, срисовывать уцелевших».
Последняя запись датирована 15 августа 2005 года и озаглавлена «Лазаревское»:
«Ездил в Лазаревское. Купался в Пзезуапсе. Читал Шиллера в подлиннике. Помянул Саню Одоевского и павших от его руки местных. Да, Александр Иванович, „любил ты моря шум, молчанье синей степи — и мрачных гор зубчатые хребты…“ Я их тоже люблю. И понесло же тебя на Сенатскую площадь. Декабристы. К мечам рванулись ваши руки, и лишь оковы обрели? Свободы хотели для России, думали: раз-два, царя сбросили и новая жизнь началась? Как бы не так, Саша. Вы вот в душе смеялись над царями, а закованными руками что делали? Для этих же царей порабощали горцев, дикое свободолюбивое племя. И ты, и тёска твой Бестужев-Марлинский. Надо в Адлер съездить, помянуть Бестужева. Эх, Саша, Саша. Всё как ты предсказывал случилось, из искры возгорелось пламя. Только тебе такая Россия бы не понравилась. И с горцами воюем мы до сих пор. Грязно воюем, Саша».
Справа аккуратным почерком Клаас вывел:
«Из «Воспоминаний» начальника штаба Н. Н. Раевского Григория Ивановича Филипсона:
«Пошёл навестить князя Одоевского… Я нашел его в горе: он только что получил известие о смерти своего отца, которого горячо любил. Он говорил, что порвалась последняя связь его с жизнью, а когда узнал о готовящейся серьёзной экспедиции, обрадовался и сказал решительно, что живым оттуда не воротится… Он был в таком положении, что утешать его или спорить с ним было бы безрассудно… Вечером я узнал, что князь Одоевский упросил своего полкового командира перевести его задним числом в 3-й батальон, назначенный в дело… Он дал мне слово беречь свою жизнь. …Я с особенным удовольствием вспоминаю часы, проведённые в беседе с этой светлою, поэтическою и крайне симпатическою личностью. Этих часов было немного. Через месяц, когда мы были уже в Псезуапсе, я должен был ехать с Раевским на пароходе по линии и зашёл к Одоевскому проститься. Я нашёл его на кровати, в лихорадочном жару. В отряде было множество больных лихорадкою; жара стояла тропическая. Одоевский приписывал свою болезнь тому, что накануне начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через поднятые полы палатки».
На подъёме к парку Ривьера стоит патруль ДПС с радаром. Нарушителей на дешёвых машинах пропускают, рассчитывают на крупную «дичь». Из-за поворота вылетают две бэхи на бешеной скорости, и, не обращая внимания на пешеходов и светофоры, несутся к порту.
«Сдуреть! Уже средь бела дня гоняют, — думает Клаас. — Раньше хоть по ночам».
Он слышит пронзительный свисток.
Машины тормозят, задняя лихо сдаёт назад. Из окна высовывается мясистая рука. За рукой следует насыщенный нос, тянущий за собой коротко подстриженную голову.
— Начальник, мы с другом договорились: кто проигрывает — платит.
— Слушай, ну ты хоть днём-то не гоняй, тут первые лица страны ездят.
— Первые лица страны, — повторяет Клаас сквозь зубы.
Он ушёл в Чечню увлечённый психологией, а вернулся изрядно политизированным. Некоторое время просматривал все основные политические программы по телевизору, читал газеты, доставал книги. Но так ничего и не понял.
Обычный человек, упрятанный в пятнистую робу, прилипший к броне БТРа комом засохшей глины, homo sapiens с автоматом в руках среди прищурившихся вражеских улочек способен на поступки, мысль о которых вызвала бы у него отвращение в часы досуга, когда в потрёпанных джинсах и цветной майке он прогуливается по алее.
«Почему люди меняют джинсы на пятнистые робы? Кто загоняет их в БТРы?», — думает Клаас, чувствуя, что ответ где-то рядом, прямо тут на проспекте, за матовыми стёклами несущегося мимо чёрного кортежа, за той яростной покорностью, с которой десятки машин прижимаются к обочинам. «Право стоять!» — лает громкоговоритель. И встали. И ждут. И терпят.
Клаас догадывается, что именно здесь начинается утрата человеком самого себя. По обе стороны матового стекла происходит одно и тоже: отношения человека с человеком и ответственность человека перед человеком дробятся на множество безличных частиц, взаимодействующих по особому закону, перед которым личность бессильна. И чтобы хоть как-то скрыть неизбежный ужас перед безличным правом, по которому отдаются и приводятся в исполнение приказы, специально обученные люди изобретают для этого процесса возвышенные термины — «родина», «национальные интересы», «патриотизм».
Кортеж пролетел. Беседа между «крутым» и «начальником» возобновилась:
— Послушай, ну друг ко мне приехал, давно не виделись. Мы ещё пару кругов дадим, и всё.
Постовой принимает мзду, и обе машины рвут с места.
Эдик переходит через дорогу. Парк встречает его людским потоком, который разбивается на мелкие ручейки, теряющиеся в недрах кафе и аттракционов, снова извергается из боковых аллей, закручивается воронками вокруг лотков с безделушками. Фотографы сажают на плечи отдыхающих мартышек в полосатых штанишках, высокомерных попугаев и вконец раскисших от жары и транквилизаторов удавов. Когда Клаас гулял здесь ребенком, единственной достопримечательностью была деревянная сова в человеческий рост с оранжевыми стеклянными глазами, а единственным аттракционом — колесо обозрения. Колесо осталось на том же месте, правда, теперь оно выглядит совсем иначе — современно, вычурно. Огромным горбом вздымается оно над надувными замками и монстрами и даёт возможность всем желающим увидеть с высоты птичьего полёта загромождённую зданиями плешь, которую уже несколько лет кряду именуют «южной столицей России». Вид Сочи с вершины колеса навевает на Клааса тоску. Город, расплывшийся в раскалённом воздухе, кажется миражом, вперившим в наблюдателя тысячи окон — безликих глазниц торжествующего уныния. Эдик изучает дом за домом, начиная с ближайших, тех что у казачьего рынка, и далее, взгляд его скользит по завокзальному району и упирается в горные вершины над высотками «Макаренко». Люди всё более дерзко вгрызаются в горный массив, громоздя на крутых склонах свои жилища, которые, если взглянуть на них с ривьерского колеса обозрения, представляются беспорядочно рассыпанными спичечными коробками. Вспомнилась пожилая соседка, что переехала в Сочи к родственникам откуда-то из под Рязани. Она, всякий раз выходя на улицу, окидывала изумлённым взглядом окна многоэтажек и приговаривала: «Батюшки, как живут-то, как живут, а! Словно скворцы какие!» Клаас пытается представить себе людей за окнами: как они выглядят, чем занимаются, как сложилась их жизнь. Но истории, что приходят на ум, до обидного походят одна на другую. Он погружается в скуку. Некоторое оживление в однообразный пейзаж вносят покрытые яркими металлочерепичными шапками квадратные головы особняков, чьи каменные лица презрительно усмехаются матовыми очками окон надо всем одушевлённым, что ещё не утратило способность метаться и вопрошать.
Клаас быстро проходит парк, минует концертную площадку, мемориал сочинским медикам времён Великой отечественной войны, мозаичную голову архивождя, который сегодня снисходительно разглядывает полуголых девиц, выплясывающих на передвижной рекламной платформе бара «Восьмое небо», он минует кафе «Кружка» и могучие подъёмные краны порта. С этими местами связано много воспоминаний, которых Клаас старается избегать. Приятное начинается на площади перед почтамтом. Какой огромной она представлялась ему когда-то. В городе, натянутом вдоль единственного проспекта, зажатом между горами и морем, не хватает открытых пространств. А этот пятачок, хоть и уступает размерами площади перед Зимним Театром, всё же кое-как разряжает сутолоку. Эдик обычно пересекал площадь в спешке и направлялся к двухэтажному ящику, чтобы отправить или получить бандероль. Вырвавшись из загроможденных магазинами тесных улочек и слипшихся на центральных проспектах автомобильных пробок, он вдруг попадал в точку свободы, где можно задрать голову и некоторое время не видеть ничего, кроме неба и облаков.
Справа доживает свои дни назначенный под снос кинотеатр — здание из стекла и бетона с ностальгическим названием — «Спутник». Клаасу запомнился фильм об инопланетной цивилизации, который он смотрел в «Спутнике» с приятелем несколько лет назад. После сеанса они гуляли до утра, потягивая пиво из бутылки и рассуждая о возможности вступить в контакт с «чужими». Ту беседу Эдик воспринимает теперь как доказательство зависимости рассудка от эмоций. Кто бы мог вести подобные разговоры при дневном освещении среди толп народа, или даже в одиноком кафе? Но предрассветное небо у моря было таким близким, что, казалось, стоит протянуть руку, и какая-нибудь звезда останется жгучей льдинкой на кончике пальца. В такие ночи возможны и межпланетные контакты и даже межличностное счастье.
— Мне всё-таки кажется, что нами управляют… — говорил друг, открывая пивную бутыль. — Когда в окружение под Шали попал, думал все, п****ц… А в душе знал, что выберусь, и домой приду целый, с руками, с ногами… Я на рожон не лез, но и от пуль не бегал… Страшно было, п****ц как…. Да что я тебе рассказываю, ты, будто этого говна не нахлебался… Но вот знал ведь, что выживу, на сто процентов знал… И сейчас тоже бывает: еду в машине, думаю о чем-то своём: х**к, по радио песня — точно в тему! Я сначала думал: совпадение, показалось там, знаешь как… Потом, смотрю, эта х***я продолжается… И всё в кассу! Я теперь этими подсказками пользуюсь. Ничего, нормально. Работает…
— Эти подсказки просто твои мысли отражают, — ответил Клаас. — О чём думаешь, такие и подсказки получаешь. Это всё работает, но не в том смысле, что кто-то управляет. Мне вот кажется иногда, что я не отсюда. То есть да, здесь и ещё где-то. Как будто часть меня в каком-то другом измерении существует.
— Это как? Ты сам что ли себе эти подсказки подаёшь?
— Что-то вроде того.
— Да ты гонишь, Эдик! Ты сейчас вот сидишь на море и пьёшь пиво. Как ты можешь себе что-то подсказывать, когда сам не знаешь, что с тобой через секунду случится. Вот ё***т сейчас кирпич по голове и всё, п****ц.
— Я задолбался тебе объяснять: нет никакого «здесь» и «сейчас». Сознание твоё так устроено, что ты обо всём думаешь, как о существующем где-то и когда-то.
— Нет, я эту философию не догоняю.
— Хорошо. Вот когда ты спишь, и снится тебе чего-нибудь, где ты находишься?
— Где заснул, б***ь, там и нахожусь, — расхохотался приятель. — Или куда донесут, б***ь. Позавчера после синьки прямо на пляже упал. Просыпаюсь, ни х*я ни понятно: ночь, от моря перегаром пасёт, вокруг народ дуплится. Где я? Что я?
Приятель глотнул пива.
— Я не про то! — перебил Клаас. — Во время сна, где ты находишься? Что тебе снится?
— Да х***я всякая обычно. Не знаю, где нахожусь. Какая разница, это же сон, всё ж ненастоящее.
— Почему ты так в этом уверен? Может, наоборот, во время сна ты думаешь, что это мол настоящая жизнь, а та, наяву, — чушь.
— Ну ты загнул!
— А почему нет?
— Да потому, что если во сне тебя прирежут, п****ц придёт и наяву и во сне.
— Откуда ты знаешь? А может ты в той яви останешься? Сейчас у тебя две жизни, одна во сне, другая — наяву, а так будет одна.
— Ты йог, Эдик, я тебе говорю, чистый йог!
Приятель с досадой оглядел опустевшую бутыль.
— Ну а почему так не может быть? С чего ты взял, что мы живём только наяву?
— Потому что снится обычно вся та х***я, которая наяву с тобой происходит.
— Или наоборот: наяву происходит то, что снится.
Приятель на мгновение затих.
— Вообще-то мне один такой сон жизнь спас, — сказал он, удивляясь самому себе. — Снится мне, короче, что мы аул зачищаем. Я его в глаза никогда раньше не видел. Иду, улицы, заборы каменные, местных — ни души. Мои пацаны сзади. Тут из-за поворота дом показался. Ну дом как дом, ничего особенного. Вроде, дальше идти надо, а я встал как вкопанный, и п****ц. Ноги не несут и всё, к земле приросли. От дома, знаешь, как будто опасность какая-то идёт. Просыпаюсь. Что за х***я, думаю, снится. Нет, чтоб что-нибудь хорошее, тёлка классная там… — Приятель закурил, сделал пару затяжек и продолжил. — Через неделю, короче, забрасывают нас на вертушке в горы. Прочёсываем местность — всё чисто, даже растяжек нет. Ну не ждали. На третий день заходим в аул. Смотрю, что-то знакомое. Думаю: где я мог это видеть? Снимки не показывали, видео тоже. Вдруг, х**к, из-за поворота тот самый дом, точь-в-точь как во сне. Я как заору: «Назад!» Только рванули, оттуда как ё***т. Ещё бы секунда, всех бы положили. Пацаны потом спрашивают: «Как ты его заметил?» «Глаза, — говорю, — в голове надо иметь, а не в жопе». Про сон ничего не сказал, конечно.
— Ну вот, — Клаас взял три пляжных камешка и принялся жонглировать. — Я бы сказал, что одна твоя часть предупредила другую. А их, на самом деле, может быть множество. В какой-то из твоих жизней Чечни вообще нет, и мы с тобой незнакомы, а идешь те сейчас себе по Бродвею и трясёшься за свои акции. Или вот, например: ты — Василий Буслаев, русский богатырь. Лежишь в сенях, пьешь меда́.
— Ага, Буслаев, б***ь. Ещё сажи, Садко, б***ь.
— Ты же хотел в детстве быть Буслаевым, значит ты и есть Буслаев. А я великий магистр Тевтонского Ордена Герман фон Зальца, иду на тебя, алкаша, войной!
Эдик сбил камнем пустую бутылку и сделал вид, будто готовится швырнуть второй в голову приятелю.
— Ах ты немецкая сука, — засмеялся тот и принялся бороть Клааса. — Я тебя сейчас утоплю, б***ь, как Александр Невский твоих родичей в Чудском озере! Кто, на х*й, с мечём к нам придет, тот, б***ь, от меча и погибнет!
— Молодой человек.
Клаас успел дойти до порта и смотрит в воду, облокотившись о каменную ограду. Услышав оклик, Эдик оборачивается. Перед ним — две натянутые на лицевую кость улыбки.
— Мы хотели бы Вам такой вот журнал подарить. Тут о природе, о времени, в которое мы живем, о том, как достигнуть счастья.
— Знаю, знаю, — отвечает Клаас. — Свидетели Иеговы.
Лица расслабились.
— Вы знаете нашу организацию?
— Да, я много вашей литературы перечитал. Но, если честно, пока далёк от вступления в ряды.
Поговорив немного, Клаас берёт журнал и отправляется в бар. У него не нет ни малейшего желания брюзжать на беспардонность Свидетелей, как делают его знакомые. Ему кажется странным, что люди, которых круглосуточно насилуют рекламой, вполне глупой и агрессивной, возмущаются, когда им дарят почти невинный пропагандистский журнальчик. Иеговисты, как и тысячи им подобных, по-детски надеются, что, «грешники» не то что купят продукт для похудения, или нержавеющий ёршик для мытья посуды, или проголосуют за очередную самодержавную мразь — нет их надежды скромнее, они рассчитывают избегнуть Армагеддона, получить ПМЖ в царстве Иеговы Бога и забрать туда с собой хоть горстку грешников. Для этого грешников надо уговорить влиться в «организацию», перестать бухать до посинения и бить машины по пьянке. Разумеется, какие-нибудь святые апостолы в верхах получат свой «откат» с пожертвований новоспасшихся, но это ведь сущие копейки по сравнению с гос. налогами, да гос. взятками. По крайней мере, десять миллионов иеговистов, рассеянных по миру, не служат в армии, и вряд ли им придётся, как Клаасу, смотреть на собственные руки с ужасом и отвращением. В нём заговорил потомственный религиозный пацифист. Или просто человек.
«Как мы переживаем за сухость своих мозгов, — думает он, — хотя нам промывают их из брандспойтов. Они боятся тоталитарных сект. Идиоты. Мы уже давно ритуально принесены в жертву. Ладно если Макдоналдсу или Лукойлу, ещё куда ни шло… А если любимой отчизне, как Соловьёв? Впрочем, Макдоналдс — это тоже чья-то отчизна».
Пивная «Фрау Марта» — одно из немногих новшеств, к которому Клаас относится благожелательно. Он по обыкновению перечитал немецкие надписи, украшающие фасад. С нынешними его мыслями лучше всего согласуется цитата из Гейне на западной стене: «Im Himmel gibt’s kein Bier, drum trinken wir es hier» — «В раю пива нет, поэтому мы пьем его здесь». Высказывание перекликается с заголовком программного труда Свидетелей Иеговы — «Ты можешь жить в раю на земле», который Эдик пролистывал для ознакомления с «заблуждением» ещё в пору активной религиозности. В иеговистском раю пиво не предусмотрено. Эта разновидность рая напоминает знакомые по ранним советским книгам описания коммунизма. Та же коллективистская сплоченность спасённых, тот же подчеркнутый интернационализм, тот же хрестоматийный корчагинский взгляд, не допускающий сомнений и уклонений. Клааса всегда поражала закономерность: чем выше идеал, тем гнуснее его извращение. Торжествует же всегда оно. «Начали с „люби врага своего“, а кончили кострами инквизиции, — писал он в дневнике. — Начали со свободы, равенства и братства, а закончили ГУЛАГом, спецраспределителями и членовозами».