Пепел Клааса - Фрол Владимиров 16 стр.


Вопрос звучал жестоко, но Шварц был сыт по горло недомолвками и чудотворными намёками. Ему хотелось вывести наконец юного Рабенштейна на чистую воду, увидеть боль и страсть, которая движет любым смертным, будь он хоть самым великим астрологом и алхимиком на свете.

— Людей ужасает то, чего страшиться не стоит, — продолжал Рабенштейн столь же невозмутимо. — Всё живущее умирает. Есть время рождаться и время умирать. Только Агнесса влечет меня вниз, но если она устремится вверх, я с радостью последую за ней.

— Но разве наложить на себя руки — это не противно христианской вере и рыцарской чести? Ведь если опротивело жить, можно умереть в бою или предаться какому-нибудь рискованному предприятию.

— Честь и вера суть цепи, которыми мы прикованы к кораблю невежества. Нам предписано покидать мир сей так, а не иначе, и жить по воле господ наших душ. Однако у меня нет господина. Я не невольник, принуждённый до последнего вздоха орудовать веслом, чтобы потом мое тело расковали и выбросили за борт в пищу рыбам. Я вхожу и выхожу через ту дверь, которую открываю сам, причём открываю, когда мне хочется.

— Да от Вас пахнет костром, сударь!

— Жгущие людей на кострах суть рабы и темничные стражи.

— Но ежели вера для Вас — оковы, отчего Вы молились перед распятьем?

— Я не молился.

— Каялись?

— Нет.

— Что же Вы, спали там, что ли?

— Скорее, слушал.

— Что слушали?

— То, чего не слышишь ты, рыцарь Шварц!

— Никак голоса деревьев и цветов?

— Всё же я в тебе не ошибся, — обрадовался Бальтазар. — Ты ещё не слышишь, но уже готов услышать. Хорошо, пусть слово внешнее предшествует внутреннему.

— Вы о чем это, сударь?

Конрад не желал фамильярничать с сумасшедшим, который к тому же, распространял злейшую ересь. Если бы Бальтазар фон Рабенштейн внушил Конраду такое же доверие, как Дюрер, например, или Пиркгеймер, он мог бы приподнять завесу, скрывавшую от посторонних взоров его сокровенные думы о божественных предметах, однако Бальтазар производил впечатление бунтаря. Бунтари же заставляли Шварца думать не о духовном, а о мирском, где, как он знал по опыту, необходимы очень ясные границы. Граница дозволенного пролегала для Конрада там, где сомнение в догматах католической веры переходило в утверждение догматов веры некатолической. Бальтазар не просто рассуждал о вере, он предлагал какую-то иную веру, не магометанскую и не иудейскую. Какую-то свою. Правда, Конрад скорее изобразил удивление, нежели действительно испытал его. От Востока до Запада скитались тьмы еретиков всевозможных толков. Большинство из них, попадая в руки святейшей инквизиции, становились ревностными католиками, но были и такие, кто упорствовал до последнего вздоха. Они отвергали иконы, статуи, мощи, священство, монашество и даже Святое Причастие, но дерзали называть себя при этом христианами. Даже у московитов свои еретики были. Шварц видел нескольких, бежавших из Новгорода в Ригу от преследований. Они без разбору всем говорили о новой вере: немцу, московиту, ливу и даже жиду:

«Всё в человеке — как доброе, так и злое — от самого человека; а дьявол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло».

Шварц со многим соглашался.

«Ты думаешь, что молишься Богу, а на самом деле молишься воздуху, — проповедовал один новгородский толмач, знавший и по-латински и по-немецки. — Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели! Какой успех человеку морить себя голодом и не делать добрых дел? Угоднее Богу кормить голодного, чем иссушать свою собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены, избавлять от томления бедняков, чем томиться самому!»

В тот памятный день еретики проповедовали прямо на площади перед замком. Конрад поднялся в зал и увидел Плеттенберга. Магистр стоял у окна и слушал, скрестив руки на груди.

— Отчего Вы не велите схватить еретика? — поинтересовался Шварц.

— Он не нашей веры, — ответил магистр, не оборачиваясь. — Он греческого закона. А отчего Вы́ хотите схватить его, брат Шварц?

— Насколько я понимаю, он отвергает монашество, проповедует против почитания креста и вообще разрушает основания Церкви. Разве сего недостаточно для ареста? Что если восстанет чернь? Эдак каждый станет кроить веру и Церковь на свой манер.

Магистр подошёл к резному столику и взял старую истрёпанную книгу.

— Вы, брат Шварц, согласны с этим?

Фенрих взял фолиант и стал читать:

«Спаситель запретил своим апостолам всякое земное владение; но Его Божественное Слово сделалось посмеянием, когда император Константин, три века спустя после Рождества Иисуса Христа, дал папе целое государство… Богатство извратило и отравило Церковь Христову… Откуда происходит симония, высокомерие священников и их разврат? Причина всех зол заключается в этом яде?»

— Откуда это?

— Вы согласны с написанным, брат Шварц?

— Вы испытываете меня?

— Так Вы согласны?

— Нет.

— Почему?

— Потому что нищая Церковь пригодна лишь для святых. Куда же прикажете деваться всем остальным? Податься к жидам или магометанам? И как установить пределы требуемой бедности? Ведь если у папы не должно быть государства и имущества, тогда и у христиан вообще не должно быть ни того, ни другого. Тогда всем нам надо уподобиться святому Франциску — раздать имение и жить милостыней. Но святого Франциска защищала та же богатая Церковь и сонмы воинов, стерегущих христианский мир от магометан. А ежели все мы раздадим богатства, сбросим доспехи и пойдём подаяние просить, то закончим на невольничьем рынке у турок. Лишите Церковь и Орден богатств, и месяца не пройдет, как в этом замке будут орудовать московиты. И тогда нам с вами придётся разучить ту песенку святого Франциска, в коей он возносит хвалу Творцу за сестру нашу смерть. Властителям мудрствовать столь же опасно, как и черни, брат Плеттенберг.

— Без мудрствования и добро на худо бывает, — ответил магистр загадочно.

— Но без худа и добра не будет, — парировал Шварц.

— Вы не со мною спорите, ибо слова сии не мне принадлежат.

— Они в этой книге?

Конрад раскрыл фолиант на титульном листе и чуть не вскрикнул от изумления. Надпись гласила: «Проповеди священника Вифлеемской часовни, бакалавра свободных искусств Пражского университета Яна Гуса. Лето Господне 1412».

«Итак, — констатировал Шварц, — магистр Ливонского Ордена держит у себя проповеди злейшего еретика, осужденного Констанцским собором. Не к добру это. Не к добру».

— Нет, брат Шварц, — вывел собеседника из задумчивости Плеттенберг, — это будто бы сказал некий московитский монах, прозываемый Нилом Сорским. Слышал я, и он возвещает бедность Церкви. Подвизается где-то в лесных чащах, притом муж весьма учёный. Дорого бы я дал, чтобы поговорить с ним.

— О чем же, магистр?

— Думается мне, что ежели со всех концов мира христианского звучат голоса праведников, то может лучше открыть уши, нежели вырывать языки?

— Заткнутых ушей столько, что ими всегда можно завалить те немногие языки, о которых Вы говорите. Однако, ежели мы предадимся фантазии и вообразим себе некий народ, живущий в нищете, терпящий оскорбления и поношения от язычников, магометан и жидов, желающий во всём уподобиться Христу, то скажите: долго ли просуществует он на лице земли?

— Полагаю, что недолго.

— То-то и оно. Кто же пожелает рожать детей, обрекая их на страдание? А дети, кои родятся в нищете и презрении, унаследуют ли праведное житие родителей своих? Нет! Они, возмужав, станут стяжать богатства земные так, как не стяжают их даже разбойники и пираты. Нет страшнее твари, чем презираемый всеми бедняк, который избрал нищету и уничижение не добровольно, но был принуждён к тому силой или обстоятельствами.

— И потому Вы против церкви святых?

— Церковь может быть пристанищем святых лишь до тех пор, покуда в ней достаточно грешников. Богу — Божье, а кесарю — кесарево, не так ли?

— Ну что ж, тогда перейдем к делам кесаревым. — Плеттеберг закрыл окно и повернулся к Шварцу. Взгляд его был, как обычно, холоден и ясен. Если бы Конрад обладал природной наблюдательностью, то от него не ускользнул бы тот мощный душевный порыв, который Вольтер фон Плеттенберг до того мгновения облекал в спокойную рассудительность — от того и смотрел в окно, чтобы легче было скрыть чувства — а теперь и совершенно обуздал железной волей своей. Будь Шварц чуть проницательней, он догадался бы, насколько сокровенной была мысль, обнаруженная пред ним. Но и тогда он не сумел бы предугадать великой перемены, к которой приведут Лифляндию соображения магистра относительно вопросов веры. Никто не мог предположить, что через двадцать лет Вольтер фон Плеттенберг допустит в Лифляндии вероисповедание, с будущим основателем которого Конраду суждено будет встретиться в придорожной корчме. Хотя, слушая смутные намёки Бальтазара на счет Мартина, Конрад ощущал необъяснимое волнение.

Но тогда он, привыкший к военному образу мыслей, царившему в рижском, да и во всех орденских за́мках, принял слова фон Плеттенберга за отвлеченные рассуждения.

Конрад стоял пред магистром, ожидая указаний.

— Московиты вновь грабят пограничные сёла, — ответил Плеттенберг на невысказанный вопрос Шварца. — Соберите отряд и отплатите им. Нагнать Вы их уже не успеете, а потому посчитайте, сколько наших деревень они разорили и сожгите втрое больше. Не щадите никого. Предайте огню всё.

К разговору о церкви святых магистр и знаменосец Ордена никогда не возвращались, но Шварцу постоянно вспоминались слова: «Может лучше открыть уши, чем вырывать языки?»


— Открой же уши, рыцарь Шварц, и послушай, — сказал Бальтазар.

Конрад вздрогнул от неожиданности, но, мгновенно овладев собой, бросил пренебрежительно:

— Еретики, которых знавал я до сих пор, радели о христианской вере, хоть и делали это на свой манер. Ты же, как кажется, проповедуешь вообще иного бога. Может ты язычник?

— Я не проповедую никакого Бога, рыцарь. Ещё не настало время проповедовать Бога. Я расскажу тебе об ангелах и растениях.

— Что значит «не настало время»? О Боге проповедуется испокон веков.

— Было бы дерзостью назвать речью лепет младенца. Ещё не появился язык, на котором можно говорить о Боге, и уши, способные о Нём слушать.

«Может лучше открыть уши, чем вырывать языки?» — вновь вспомнилось Шварцу.

— Поэтому я не стану говорить о том, что мне неведомо, — продолжал Бальтазар, — а перейду к ангелам, деревьям и цветам.

Так вот, однажды некие ангелы, обитавшие в иных мирах и лишь слышавшие о мире сем, решили узнать, как живёт род человеческий. Они взяли с собой дары, дабы порадовать достойных а, в особенности же, печальных. Близилось Рождество, в городах, за́мках и монастырях царила радость. Ангелы долго кружили над землей, решая, куда бы им спуститься и, в конце концов, устремились к Эрфурту. Они весьма удивились праздничной суматохе и беззаботному веселью, переполнявшему городские улицы. Им довелось слышать о Земле много печального. Каково же было их изумление, когда они увидели добродушных бюргеров и хохочущих детишек. Они уже приготовились рассеять над городской площадью свои дары, как вдруг заметили плачущего мальчишку возле лавки. Одет он был в ветхое рубище, из-за уха текла кровь. В дверях стоял толстый мясник и грозил выпороть воришку, если тот не уберётся с глаз его немедленно. «Наверное, счастье не обитает среди бедняков», — решили ангелы и отправились посмотреть, как живут богачи. Они заглянули в окно к бургомистру и застали его хмурым и злым, ибо он получил дурные вести от своих гонцов. Священники тоже не были счастливы, потому что вечно не хватало денег на роскошные наряды и им изрядно докучали еретики. Рыцари завидовали князьям, а князья были недовольны Императором, который в свою очередь гневался на князей, дворян, духовенство и горожан. Крестьяне были недовольны жизнью, потому что их обирали и рыцари, и горожане, и князья. Благочестивые люди не были счастливы, ибо страшились Божьего суда, скорбели из-за нерадивых священников и порочной жизни своих ближних. Радость и веселье оказались на поверку лишь карнавальной маской, которую люди одевают на краткий миг, чтобы позабыть свои печали, составляющие большую часть жизни.

И тогда ангелы решили, что нельзя разбрасывать на площади небесные дары, ибо люди только передерутся из-за них, и ещё большее горе станет их уделом вместо предлежащей радости. Да и подарки были такого свойства, что требовали весьма деликатного с собою обращения. Ладони ангельские полнились небесными семенами, кои, будучи посеяны в землю, вырастали в диковинные деревья и кусты. Они могли разговаривать, музицировать, источать различные ароматы и сияние, бутоны отделялись от стеблей и порхали подобно бабочкам, а некоторые из них достигали таких размеров, что самый рослый человек мог раскачиваться в их чашечках как в огромном гамаке. Ангелы не хотели возвращаться в иные миры со своими дарами, но и на Земле не видели ни одного человека, кто сумел бы порадоваться волшебному саду, не помышляя о корысти. Крестьяне и горожане распродали бы диковинный сад, сгубили бы его ради наживы, а рыцари, духовенство, князья и Император заперли бы его в своих монастырях и за́мках. Но сад был живым, его нельзя превратить в цепную зверушку.

Ангелы поразмыслили и решили, что рассеют семена в самом глухом месте, куда не заходят ни купцы, ни рыцари, ни монахи, ни даже разбойники, а только лишь несчастные, которых ничего в жизни больше не радует. Так они и сделали. В одно мгновение хмурая скала превратилась в сияющую обитель радости и удовольствия.

Небесные вестники уже собирались было взмыть ввысь и покинуть сей грешный мир, но тут им пришла мысль, что сияние, исходящее от волшебного сада, может привлечь незваных гостей. И тогда они окружили сад высокой стеной. Прошло несколько лет. Вдали от алчных взоров сад разросся, и вскоре ему стало тесно в кольце стен. В обычном лесу сильные растения отнимают свет у слабых и те оказываются обречёнными на мучительную смерть в тени своих могущественных соседей. Но в сем саду всё было иначе, ибо диковинные растения, его населявшие, отличались райским нравом. Каждый куст, травинка и дерево старались отдать всё самое лучшее собратьям, предпочитая зачахнуть, нежели видеть, как страдает ближний. А поскольку каждый хотел пожертвовать собой и никто не соглашался воспользоваться чьей бы то ни было жертвой, все они в равной мере испытывали недостаток света, воды и пищи, кою растения обыкновенно получают из земли. В конце концов им стало ясно, что они зачахнут, если не предпримут некоего отважного действия, которое бы однако устроило всех. Растения решили не дожидаться изнурительного конца, но попробовать пробиться сквозь стену. «Будь что будет, — думали они. — Если какой лихой человек и увидит в ночи наше сияние, то лучше уж погибнуть свободными, чем видеть, как терзается ближний». Так они и поступили. Несколько вьющихся цветов стали искать слабое место в ограде. Много дней ушло на это, а когда они обнаружили крошечную щёлочку между камнями, то силы их были уже на исходе. Тогда все прочие деревья и кусты освободили для них место, чтобы солнечные лучи доставались героям, вступившим в неравный бой с каменной стеной. Нежные ростки схлестнулись с камнем в упорной борьбе. Но любовь собратьев давала вьюнкам силы. Дюйм за дюймом камень сдавался под натиском растительной плоти. Зелёные усики проникали в мельчайшие трещинки, раздвигали булыжники и раскалывали их. И вот, в один прекрасный день вьющийся цветок почувствовал воздух. Впервые за долгие месяцы. Ликованию не было предела, но вскоре оно сменилось печалью и даже отчаянием. Растения обнаружили, что они не смогут вырваться на свободу через узкую брешь, а чтобы сломать стену, у них не хватит сил, как они ни старайся. Глубокая скорбь охватила сад. Спасения было ждать неоткуда.

Но однажды ночью некий студент, коему опротивела жизнь настолько, что он скрылся от людей в лесной чаще, заметил в глубине леса странное сияние. Он пошёл навстречу свету, радовавшему его взгляд и волновавшему сердце. Каково же было его изумление, когда он обнаружил дивной красоты цветок, переливающийся всеми оттенками радуги. Цветок пробивался сквозь отвесную каменную стену. Зачарованный, студент стоял до самого утра, боясь пошевелится, чтобы не спугнуть дивное видение. С первым проблеском зари он услышал как бы голос, обращённый к нему из недр сада. Голос заключал в себе зов и мольбу. Сперва студент не мог разобрать ни слова. Но вскоре он сообразил, что язык цветов нужно слушать как музыку. Он отдался во власть волшебных звуков, и голоса из сада поведали ему грустную историю о том, как ангелы хотели подарить радость Земле. Студент взобрался на стену и чуть не умер от восторга: разноцветные деревья и кусты, цветы и травы источали неземной аромат, они двигались, словно в хороводе, не сходя со своего места. Студент прыгнул со стены внутрь сада, и его подхватил огромный цветок. Обрадованный тем, что нашёлся на земле человек, способный ценить волшебство, сад возликовал. Цветы подбрасывали студента в воздух, травы ловили его, расстилаясь мягким ковром, а деревья нежно накрывали счастливца мощными кронами.

Человеку и саду было хорошо вместе. Они нашли друг друга и теперь наслаждались обретённым счастьем. Но счастье недолговечно на сей земле. И вот настал миг, когда более невозможно было откладывать разрушение стены. Студент не хотел рушить ограду своими руками. Он знал людей и вполне представлял себе, что они сделают с садом, если обнаружат его. Он решил построить новую ограду, внутри которой было бы больше места. Днём и ночью работал студент, не покладая рук. Он почти не спал, но не чувствовал усталости. Сад питал его чудными плодами, поил душистым нектаром. Когда новая ограда была закончена, студент без труда разломал прежнюю. Растения вырвались на простор словно лавина. Несколько лет провели они счастливо и беззаботно, вместе радуясь белизне зимы и многоцветью лета. Однако сад опять разросся, он не мог перестать расти, ибо это было для него равносильно смерти. Новая ограда стала мала, как платье для выросшего ребёнка. И снова студент перенёс стену. Так повторялось несколько раз, пока сад не занял всю вершину горы. Теперь человек и сад увидели, что больше расширять ограду нельзя, потому как вершину горы все равнё будет видно. Никому не под силу воздвигнуть столь высокие стены. Оставалось одно: сломать выстроенную с таким трудом ограду и позволить миру ворваться в этот заповедный уголок. Студент обошёл каждое дерево, попрощался с каждой травинкой. Они не сказали друг другу ни слова, потому что успели сродниться так, что им не нужно было никаких звуков и знаков, чтобы понимать друг друга.

Назад Дальше