Филину стало страшно. Вот так — хуяк! — и прощай, музыка…
И вдруг где-то далеко-далеко, в каких-то потаённых закоулках шокированного сознания или хрен знает чего, чем там набита башка, но там, глубоко, где-то там, вдруг тихо-тихо, но уловимо зазвучала песенка.
«Василёк…мой любимый цветок…»
И отстранённо-нежный голос Натальи Ветлицкой. И пусть говорят о ней что угодно… Лишь бы голос звучал… Может и ещё что-нибудь споёт, если захочет. И Филин заорал от счастья! Всё равно никто его не слышал.
Ясный
И дату укажу: 1987 год.
На Сходненской улице, что в Тушине, в кирпичном немецком доме проживал единственный на всю Сходненскую улицу здравомыслящий. Звали его Шеф. Какое прозвище было зафиксировано у него в паспорте, и был ли сам паспорт — неизвестно.
Местные — от винного возле Балтики и до Западного моста — считали Шефа сумасшедшим. Правильнее было бы считать его не таким, как они сами. Но так уж повелось в этом заповеднике — от Балтики до Берингова пролива — считать непохожих на придурковатых энтузиастов граждан сумасшедшими. Традиция.
В прохладные месяцы Шеф одевался в солдатскую шинель без знаков различия, в залатанные джинсовые портки, в коричневый свитер с обвисшим горлом и в сильно захоженные китайские кеды. Когда теплело, из гардероба Шефа исключалась шинель, все остальное оставалось неизменным. Впрочем, он был опрятен. Носил круглые «ленноновские» очки, но прилагающихся к таким культовым окулярам длинных волос не имел. Шеф был лыс как полнолуние.
Возраста, судя по всему, не ощущал.
Квартира, где он обитал, была оформлена за ним по инвалидности. По психиатрической инвалидности, разумеется. Как всякий советский инвалид, Шеф получал пенсию, которую изводил на приобретение так называемых детских книжек и передовых большевистских газет. Чудовищная лавочка — магазин ужасов — под названием «Детская книга» находилась тут же, на первом этаже его краснокирпичного дома.
— Смотри, что сочиняют, гады! — вскрикивал Шеф при наших случайных встречах.
И цитировал:
«Как-то раз Самсон воробьев кормил:
Кинул им батон — десятерых убил».
— Скоро коммунизм, — констатировал Шеф, — вот такой!
Палец указывал на стишок в книжке.
Подборка подобных сочинений была у него обширная. Шеф и сам сочинял. В течение шести лет он ваял эпос про слесаря по фамилии Разводной. В 1981-м произведение задумывалось как пьеса, но к 1987-му трансформировалось в либретто для рок-оперы.
Местные знали об этом. И еще раз убеждались в сумасшествии лысого в очках. Себя-то они принимали за вполне нормальных.
Обернитесь — вокруг одни здравомыслящие!
Так и Шеф не страдал неадекватностью.
Напротив — Шеф был абсолютно здоровым, в смысле правильного восприятия окружающей действительности.
Шеф был ясен и однозначен.
Я запомнил его вот за что (история пусть тоже запомнит его за это же) — за переписку с редакциями главных рупоров коммунистической идеологии. Особенно ценимыми были газеты «Правда» и «Известия» — как представляющие наибольшую опасность для человеческого разума.
«Переписка» осуществлялась следующим образом. Шеф брал лист хорошей почтовой бумаги, припасенной для подобных эпистол, каллиграфическим почерком выводил на нем: «В ответ на вашу передовицу под заголовком «Социализм с человеческим лицом» от (дата выхода газеты), посылаю вам вот это…»
После чего отправлялся в сортир и подтирал этим листом задницу. Запечатывал отражение своей гражданской позиции в конверт и отсылал конверт адресату. Разумеется, как всякий порядочный дуэлянт, он указывал адрес отправителя.
Передовые органы реагировали. За Шефом являлись товарищи в белом, сопровождаемые товарищами в сером, и увозили спеленутого корреспондента в Ганнушкина.
Но карательная фармакология, добивающаяся от пациента ясности оставшихся мыслей и однозначности в бытовом поведении, в случае с Шефом была бессильна.
Он и без того был предельно ясен и однозначен. Жесткое психиатрическое вмешательство только оттачивало его неподражаемый авторский стиль.
В середине девяностых Шеф исчез.
Дом его снесли.
На том месте выстроили какую-то жевальню.
Я не знаю, что теперь с Шефом.
Но, говорят, что в редакции «Российской газеты» случается, чем-то пованивает…
Хеппиэнд
В день его освобождения начался ураган. Это так говорят, «в день освобождения», хотя освобождали в том лагере всегда с утра. Тем более в субботу. По приговору дата окончания срока приходилась на воскресенье. Но всех воскресных освобождали в субботу, по выходным спецчасть не работала, поэтому необходимые документы готовились в пятницу и с вечера передавались дежурному по колонии — ДПНК. Часам к семи утра отбывших срок арестантов вызывали на вахту и …
Погода испортилась с вечера. Сначала набежали пятнисто-черные тучи и замерли вдруг, заслонив жирные летние звезды. Посыпался мелкий дождь. И уже к рассвету — сумеречному из-за непогоды — прорвалась стихия. Ураганный ветер. Сорванной жестью шваркнуло по хребту кошку Копейку. Ледяная небесная вода. Мрак. Умирать неохота, не то что освобождаться.
Захар сидел в ленкомнате 10-го барака. Эти кафельные телевизионные закутки, где по вечерам и до глубокой ночи полсотни вынужденно воздержанных мужиков таращились на оголяющихся экранных телок, по привычке называли «ленкомнатами», хотя одемокраченные вертухаи обозвали их как-то иначе. Трудно запомнить — как.
Захар курил. Ночью почти не спал. И с пяти утра высадил уже сигарет восемь. Отчего-то ему не было радостно. Со второго этажа — из спального помещения — спускались к нему приятели и прочие, всякие — хлебнуть по кружке айвового самогона из голубого эмалированного ведра.
Причащающиеся совершали одну и ту же ритуальную процедуру: зачерпывали, вливали в себя, крякали и безразличными голосами говорили обычное: «Волюшки тебе золотой, Захар, фарта и масти!»
Вообще на освобождение принято заваривать ведро чифира, но Захар решил выставить ведро самогона, который Валерчик Минводский гнал всю ночь из айвовой браги в котельной на промзоне.
В телевизоре шепелявила Буланова.
Буря не унималась. Минуло восемь утра, девять, десять… Небо чуть просветлело. Летние непогоды коротки. И Захар увидел в окно, как от штаба к бараку, придерживая рукой кепку-пидорку, восьмериками оборачивая лужи, быстро семенил шнырь Фокус.
— Ты чё, Захар! — запищал (голос такой) Фокус, — Там в штабе на ушах все! Ты чё! Короче, поканали на волюшку, Захарик!
Захар расстегнул браслет, снял часы, усмехнулся и протянул их Валерчику Минводскому — вместе хавали пять лет.
— Держи, будешь расстояние до звонка замерять.
И пошел в сырость.
Буря чуть скисла. Ливень ослабел. Пока расписывался в бумагах «получено — сдано», пока выслушивал смешные и нелепые наставления от дежурного — «…стать полноценным гражданином нашего общества» — дождь стал просто моросящим. Бандитская погода.
На последней вахте в сотый раз назвал фамилию-имя-отчество, год рождения, место, статью, срок, начало срока, конец… В сотый, в тысячесотый раз.
— Когда обратно ждать? — пошутил прапор (морда фруктом киви) в амбразуре дежурки.
— Я больше не сяду.
— Ну-ну…
Маргошка дожидалась его с шести утра. Промокнуть почти не промокла — приятель Дыня подвез ее на старом 126-м «мерине» и сам ожидал тут же, в машине. Не промокла, только волосы немного. Но замерзла. Подрагивала — скорее, нервничая. Час, два, три… Никого. Звонила дежурному: что-то случилось? Дежурный успокоил: ждите, выйдет сейчас! Но сердце как-то тоскливо сжималось.
Протяжно загудел электрический засов, дверь откатилась вправо и — Захар!
Рванулась к нему, впилась губами куда-то возле уха, обхватила сколько было сил — дождалась! Ощупывала, нюхала, проклятый тюремный запах! и долго-долго не могла отпустить. Дыня так их и сфотографировал: на пороге лагерной вахты, в обнимку, сплетенные, Маргошка спиной — кудри чуть намокли, а у Захара отчего-то дико печальные глаза.
Оказывается, ему причитались какие-то деньги «на проезд до места жительства», как иногороднему. Нужно было свернуть в ряды приземистых, клочьями побеленных, проваливающихся амбаров — предлагерный хоздвор — и отыскать там кладовщицу по кличке Помидориха. Она ведала «проездом до места жительства». Она же шмонала женщин, приезжающих к мужьям, детям и братьям на длительные свидания. Лазила немытыми пальцами бесцеремонно. Коротконогая, длиннорукая, почти беззубая — лишь два передних резца черны от чифира — и косоглазая. Возраст, разумеется, неопределим.
— Считай денюжки-то! Вот, гляди, сто пятьдесят рублев.
Ровно на пачку приличных сигарет и зажигалку. А то ведь коробок спичек только в кармане.
— Считай денюжки-то! Вот, гляди, сто пятьдесят рублев.
Ровно на пачку приличных сигарет и зажигалку. А то ведь коробок спичек только в кармане.
— А вещи тута твои…
— Какие еще вещи? — удивился Захар.
— В которых прибыл. Вот, в мяшочке. Все записано. — Помидориха потянула из большой кучи серый брезентовый мешок с деревянной биркой. — Брать будешь?
— Нет.
— Точна?
— Нет.
— Ну-ну…
И так, тварина, захохотала, зашлась в крякающем кашле, что Захару стало не по себе. Он выскочил из амбара и вдохнул холодной влаги, июньской холодной воздушной влаги. «Не сглазила бы, падаль», — мелькнуло в голове. Но воля перекрыла впечатлениями.
Только теперь он заметил, что цвета окружающего мира стали более яркими, отчетливыми, впивающимися в глаза. Появился объем. Ведь в зоне тоже были деревья, но тусклые отчего-то, плоские…
Лагерные шмотки он сжег на обочине. Как и положено. Хотя в приметы, как бы сказать … «У моих врагов тоже 13-е число», — говорил Захар. Но сжег. Переоделся в то, что привезла Маргошка. Туфли чуть-чуть поджимали. Ноги разбились в казенных безразмерных башмаках. Но виду не подал, не хотел расстраивать. Знал, что выбирала, думала, как он будет выглядеть.
Трасса.
Гаишники.
Отдал сто пятьдесят рублей за превышение.
В карманах пусто.
Лето.
Город.
Распрощались с Дыней. Друзьями они и не были. Так просто, выручил. И его как-нибудь выручат.
Ему было очень неудобно спрашивать у Маргошки деньги. Ведь унижение — брать деньги у женщин. Но он должен был отправить в зону — Валерчику Минводскому — бандероль с чаем и сигаретами. И если бы он не сделал этого, то ничего страшного не произошло бы. Просто Валерчику стало бы очень неловко за друга, который откинулся и пропал, и забыл… И лагерные зубоскалы скалились бы издевательски: «Шо, кинул тя братан!»
У Маргошки оставались последние двадцать баксов. Билеты «до места жительства» были куплены ею еще в Москве. Два билета. В двухместное купе. Ей хотелось вдвоем, чтоб никого больше, никаких харь.
«И будем слушать SUPERMAX».
Это был ее день. Не его.
Она все понимала. Все.
«Тебе же надо что-нибудь Валерчику отправить».
Кроме них в обменнике никого не было. Обменный пункт — ниша с бронированной дверью в торце жилого дома. Рядом, в этом же доме, гастрономчик. Внутри обменника, как в стакане, перегородка — за перегородкой тетка с жирными губищами в крошках от марципана. Полускушанный марципан лежал под ее сардельчатыми пальцами. Обломанный ноготь на левом безымянном.
Захар с любопытством и удивлением наблюдал за процедурой обмена денег. Когда он был на свободе в последний раз, за обмен рублей на доллары суды еще отгружали длительные срока, согласно ст.88 УК РСФСР.
Обменник — конура, натурально. За теткой — тоже дверь. Но изнутри замка нет. Клепки. Опасаются владельцы, чтоб не заставили тетеньку дверь открыть… Пуленепробиваемое стекло. Значит, и она, марципанша, заперта снаружи. Все в этой стране заперты снаружи. Интересно, как же она ссать-то выходит? Горшок что-ли на работу берет?
— Деушка, ваш паспорт.
— Пожалуйста.
— Пщитайте. Все верно?
С Маргошкой они не расписаны. У нее другая фамилия. И Захар стоит, чуть отвернувшись, будто сам по себе, очереди ждет.
— Сколько мнять будьте, млдой чловек?
— Десять тысяч. Обменяете? — быстро сообразил Захар. Маргошка к тому времени уже вышла за дверь.
— Рбли на доллры?
— Нет, доллары на рубли.
— Пжалуй… — тетка уронила взгляд в кассовый ящик, невидимый посетителям, — пжалуй, обмняю. Двайте деньги.
— Сейчас. Одну минуту. Они в машине. У приятеля. Нигде суммы нет… А с вами повезло! Я мигом. Никому не меняйте, ладно. А то вдруг не хватит.
— Хватит, хватит!
Маргошка стояла возле телефонной будки и нервно пыталась прикурить длинную тонкую сигаретку. Зажигалка, черт бы ее…
— Ну чего ты? Пойдем!
— Слушай, — глаза Захара замаслились. Она хорошо знала это масло и вздрогнула. — Иди на ту сторону и лови тачку. Быстро! Поймаешь — держи, я сейчас.
Опустив голову и ни о чем не спрашивая, Маргошка послушно побрела на другую сторону улицы. Захар проводил ее взглядом, дождался, пока остановились вишневые «Жигули» с шашечками на крыше, и только тогда заскочил за угол, к продуктовому лабазу — дверь рядом с обменником, поделены углом здания. В закрома магазина разгружались лотки с кривыми ватрушками.
— Мужик! — это водила хлебовозки — Срочно бензина капни! Жена платье залила! Я тебе на поллитру дам!
— Ладно… давай тару…
Пластиковый пузырь валялся тут же, возле урны.
— Плещи!
— А на поллитруху, э!
— Ща, родной, ща… Ща принесу.
Минут семь ушло на все. Удачное стечение.
Тетенька в обменнике дожевывала марципан. Кружка чая, из нее — ниточка с бумажкой. Посетителей нет. Трудное время. Захар действовал стремительно. Через передаточную ячейку (удобная упругая пластиковая бутылка!) он мгновенно, обильным бутылочным плевком, окатил обменщицу бензином. Запах — не ошибешься! И достал коробок со спичками. Одну — к чиркалю.
— Сожгу, сука! Бабки! Быстро! Сюда! Бабки!
По законам подконтрольного художественного творчества Захар должен был свалиться, сраженный выстрелами бдительного сержанта милиции, вызванного героической тетенькой, спасшей (фото в газете) развивающийся местный капитализм. Туфля — под туфлей тревожная кнопка.
И предчувствие…
И это — «я больше не сяду».
Сплюнь — все равно не поможет.
Сядет!
В другой раз.
За другое.
А пока — тетенька с хрустящей жопкой марципана во рту, точными движениями, будто тщательно репетировала ограбление, просунула в ячейку пухлую пачку рублей, один к пятидесяти тогда было — и сквозь марципан прошамкала:
— Не ширкай спишку, хлопец, у меня фнушики… Фот — деньги. Шабирай.
Деньги — под брючный ремень и рубашку навыпуск.
Он махал Маргошке через дорогу, чтоб садилась в вишневую семерку с шашечками. Она как будто успокоилась. Ничего не поняла. Запах только… А Захар смеялся: «Погнали, шеф! На почтамт. Бандероль братану отсылать будем» и Маргошке:
— Потом поедим где-нибудь. Есть хочется!
— Угу, — отвечала Маргошка.
Четьи минеи
И вот она — голая сущность девственного христианства. Я не сразу её распознал, легкомысленно игнорируя религиозную страсть. Но всякому заблуждению суждено столкнуться с реальностью.
Сначала я думал, что этот человек просто запутался, растерялся и обозлился. Но двух недель вполне хватило для того, чтобы рассмотреть главное: лицо истинного христианина в православной его интерпретации.
Он появился в дверях камеры обутый в яловые офицерские сапоги и в пошедшем мохнатыми клочьями тулупе поверх застиранной тельняшки. В руках он держал гигантского размера сумку, именуемую в народе «мечта оккупанта».
Затем он принялся заносить нажитые за пять тюремных месяцев вещи. Их было слишком много даже для фанатика нестяжательства: кульки и кулёчки, вёдра, бачки, из которых торчали религиозно — пропагандистские брошюры, картонные короба набитые явным хламом, бутылки с освящённой водицей, табуреточки, полочки, холодильник и неработающий телевизор.
Вещевладелец назывался Георгием.
Мгновенно декорировав стены репродукциями русских икон, Георгий принялся отыскивать во мне единомышленника: «Скоро великий пост и…».
Я ответил, что меня мало интересуют подробности давнишнего убийства на Ближнем Востоке. И хотя я сочувствую потерпевшему — всё же он был тяжело болен рассудком — но тем не менее никак не способствую эпидемиологическому распространению этой духовной инфекции.
Разумеется, новый сокамерник посчитал своим апостольским долгом привить мне хоть что-то от своего навязчивого невроза.
О, это была истинно православная особь!
Починив телевизор ударом кулака по кинескопу, одержимый приступил к комментариям.
«Жиды Россию захватили! Кругом евреи…». Не оригинально. Но: «Прошу прощения, ваш Христос тоже в некотором роде не у тамбовской Марфы из под мышки вылез, и не на Ленинградском шоссе проповедовал».
«Он — сын божий!». Неубедительно. Но: «Почему же сын божий именно в Палестине объявился? Почему не в Пыталовском районе, например?».
«Чтобы мы, православные, жидов убивали за то, что они его казнили!».
Контуры проступили. Правда, я потерял интерес к этому идиотическому диспуту, но Георгий вполне удовлетворялся короткими монологами.
«Хорошо день начался! В Иерусалиме араб жидов расстрелял! Восемь трупов, четырнадцать при смерти».
«Мужик один двух девочек зарезал: кара божья. Если в душах этих девочек покопаться, то сразу станет ясно: правильно их убили».