– Люда! – вскричала Лана. – Ты оставляла у меня пятьсот евро…
Последние слова ударились Людке в спину. Людка не обернулась, открыла входную дверь и испарилась вместе с деньгами. Как цыганка. Была и нет.
Ланочка зарыдала в голос. Кассир сочувственно смотрел на нее сквозь круглые очки Гарри Поттера.
– Вы давно знаете эту женщину? – спросил кассир.
– Сорок лет, – ответила Лана.
– Жесть, – отозвался кассир.
– А что делать?
– Ничего. Пипец.
Жесть и пипец. Эти слова перешли из молодежного сленга.
Слепая от слез Ланочка вернулась домой. Необходимо было выговориться. Она позвонила мне. Кому же еще?
Я выслушала и сказала:
– Я позвоню Людке. Я ее опозорю.
– Не надо, – испугалась Лана.
– Почему?
– Мы же не знаем, что ее заставило… А вдруг деньги нужны на внука…
– Могла бы и попросить. Зачем же грабить среди бела дня…
– Может быть, она не могла поступить иначе, – предположила Лана.
– Она просто сука, – объяснила я. – Пользуется тем, что у тебя мозги отлетели.
– А что делать?
– Набить ей рожу.
– А кто будет бить? Я? Ты?
– Никто не будет, – хмуро сказала я. – Мы ее просто забудем.
– Как тяжело…
Лана глухо замолчала, я догадалась, что она плачет.
– Не расстраивайся из-за денег.
– Я не из-за денег. Я из-за Люды. Какая жестокая жизнь. Она заставляет людей терять свое лицо.
– Нельзя потерять то, чего нет.
Я долго не могла заснуть. Не выдержала, позвонила Людке.
– Верни деньги, – приказала я.
– Какие деньги? – удивилась Людка.
– Ты знаешь какие…
– А зачем она туда полезла?
– Куда «туда»? – не поняла я.
– В тайник. Нечего было лезть…
Получалось: Лана сама виновата в том, что Людка ее обокрала.
– Тебе не стыдно? – просто спросила я.
Людка помолчала, потом сказала:
– Время гадское…
– Можно жить достойно в недостойные времена.
– Ко мне пришли, – сообщила Людка.
Кто к ней пришел в час ночи? Кот?
Я поняла, что деньги из Людки не выковырять. Даже если подать в суд, ничего невозможно доказать. Людка скажет, что у Ланочки глубокий склероз, а врачи подтвердят. Оставалось смириться и забыть. Утешало то, что Людка всегда была невезучей, тридцать три несчастья. Можно считать, что ей первый раз повезло.
Я заметила странную особенность: со мной происходило только то, что должно произойти. И никогда наоборот. Например, я провалилась в медицинский институт, куда очень хотела попасть. Со временем выяснилось, что этот провал – главная удача. Окончи я медицинский, работала бы врачом и никогда не стала бы писателем. Так, писала бы что-нибудь для себя и носила в душе глубокую неудовлетворенность, которая отражалась бы на лице и на характере. Далее, я вышла замуж за созерцательного Диму. Был бы Дима деятельным, я стала бы другой. Паслась бы, как корова на лугу. А зачем париться? Все равно все сделают за меня. И преподнесут. Но никто за меня ничего не делал. Все сама: и деньги, и блага, и даже имя. Значит, все мои поражения оказались победами. Кто-то сверху пристально следил за мной и отщелкивал, как таракана, на мою единственную дорогу.
Кто это? Ангел-хранитель? Или мой папа, который умер рано и знал меня только маленькой… А далее он следил за мной из своего зазеркалья, оберегал и направлял. Он меня любил, и я это чувствовала. И сейчас, когда я не могу найти решение какой-то проблемы, я ее бросаю. Я знаю, что пройдет день-другой – и нужное решение выплывет само собой. И я не сделаю ошибки.
«Наши мертвые нас не оставят в беде» – так пел гениальный Высоцкий. Гениальные люди обладают даром прозрения.
Может быть, так оно и есть.
Рука дающего да вознаграждена будет.
Мне предложили принять участие в рекламе и заплатили хорошие деньги. Сквознячок сработал.
В таких случаях надо жертвовать, или, как сейчас говорят, отстегивать процент от успеха. Отдать десятину, как учил Христос.
Я позвонила Ланочке и сообщила:
– Долг можешь не возвращать.
– Почему? – удивилась Лана.
– У меня появились деньги.
– Откуда?
– С неба упали. Ангел-хранитель постарался.
– Твой или мой?
Я задумалась. В самом деле, кто? Миша или папа?
– А может, они дружат? – предположила я.
Действительно, у нас тут своя компания, а у них – своя.
Муля, кого ты привез?
Папу я помню плохо. Он умер в тридцать семь лет, в середине жизни. На полдороге.
Это был 1945 год. Он умер в январе, а в мае кончилась война. За пять месяцев до победы. Но что ему победа… У него был рак пищевода, он умер от голода, в страшных мучениях.
Тогда не было обезболивающих лекарств. А может, и были, но страна пережила тяжелую войну, потери – миллионы. Кому было дело до одного умирающего, поседевшего от страданий…
Мама с двумя детьми (я и сестра) были в это время в эвакуации.
Но… начну сначала.
Начало – тридцатые годы. Мой папа, студент политехнического института, поехал на практику в Донецкие шахты. С ним в одной группе учился Ботвинник – в дальнейшем великий гроссмейстер. Они были чем-то похожи с папой: невысокий рост, приятные лица. Видимо, в те времена было неважно с питанием и молодежь плохо росла.
Студенты прибыли на практику. И тут, в Горловке, папа увидел мою маму. Ее звали Наталья, сокращенно Тася.
Тася стояла шестнадцатилетняя, босая, в сарафане, вся с ног до головы осыпанная ярким солнцем.
Где она стояла? Скорее всего, в степи. Только земля, небо и Тася.
Папа обомлел. Он привык к интеллектуальным еврейским девушкам в темных глухих одеяниях, а тут – сама жизнь, сама весна.
Папа быстро выяснил: кто такая и где живет. И пришел к Тасе в гости, хотя его никто не приглашал.
Тася слегка удивилась, но не выгонять же человека…
Меж тем Тася торопилась на свидание. У нее был дружок по имени Пантелей, сокращенно Панько, – два метра роста, все зубы золотые, поскольку свои зубы ему выбили в постоянных драках.
Местные парни часто дрались за неимением других развлечений. Организм требовал эмоциональной встряски.
Тася убежала на свидание, а Муля остался сидеть. Ждал, когда она вернется.
Она вернулась поздно. Надо было ложиться спать.
Муля попрощался и ушел.
Он приходил каждый день. Иногда он заставал Тасю, но чаще нет. Ничего страшного. Муля садился на стул возле двери и ждал.
Мать Таси (моя бабка Ульяна), тогда еще не старая, сорокалетняя, громко удивлялась: «Чого вин сыдыть? Приходэ и сыдыть».
Сколько это продолжалось – месяц, два?
Лето катилось к осени. Практика подошла к концу.
Перед самым отъездом Муля заявился к Тасе, держа в руках два железнодорожных билета. Он сказал:
– Тася! Поедем со мной в Ленинград.
Тася удивилась и вскинула глаза на Мулю, чуть ли не в первый раз. Она увидела, что он симпатичный, хоть и мелковат. Совсем другой, чем Панько. Со своими зубами и с другим выражением лица, совершенно не годящимся для драк и матерных разборок. Но главное, что сообразила Тася, – в Горловке, в этом захолустье, нечего ловить. Что здесь за жизнь? Шахты, тяжелый рабский труд, водка, драки, надвигающийся голод. А Ленинград – столица, там жил царь, там красивые дома, муж – будущий инженер. Надо соглашаться.
Даже если бы Муля был кривой на один глаз и глухой на оба уха, надо соглашаться, потому что впереди – новая жизнь. А Муля – не кривой и не глухой, а очень даже ничего. Можно привыкнуть. Немножко лопоухий, но это не мешает. Даже мило.
– Ни якого приданого мы нэмаемо, – честно предупредила Ульяна. – У нас нэчого нэма.
Это соответствовало действительности. Семья жила бедно. Но даже если бы и были какие-то запасы, Ульяна не дала. Она была не в состоянии расстаться ни с копейкой, ни с куском хлеба. Зажимистость, идущая от нищеты.
Тем не менее приданое справили. Украли из клуба плакат. На красном кумаче белой масляной краской было написано: «Да здравствует 1 Мая!» Из плаката сшили нижнюю рубашку и трусы. Впоследствии от частых стирок белая краска сошла, но следы остались, так что на маме всегда что-то да здравствовало.
Семья Мули жила в центре Ленинграда, на Старо-Невском проспекте. У них была квартира внутри квартиры. Входишь в коммуналку с темным бескрайним коридором, в самом начале коридора дверь вправо и влево.
В левой стороне, в маленькой комнатке, проживал слесарь дядя Коля, который останавливал нас, детей, и провозглашал: «Евреи – подонки общества».
Что такое подонки, мы не понимали и, что такое евреи, тоже слабо разбирались, поэтому мы светло смотрели на дядю Колю. От него всегда изрядно воняло, и мы торопились проскользнуть мимо.
А дверь вправо вела в покои Мулиной семьи.
Главная комната, в которой стоял обеденный стол, – сто метров. И две комнаты по бокам – спальни. Большая – пятьдесят метров. И маленькая – пятнадцать. Общая площадь – сто шестьдесят пять метров. Плюс коммунальная кухня в конце коридора.
Многочисленная семья обедала за столом, когда раскрылась дверь и на пороге появилась сладкая парочка: Муля и Тася.
Тася – выше на полголовы. Гойка (не еврейка), это очевидно. Не голубых кровей, это тоже очевидно.
– Муля! – в тихом ужасе произнесла Мулина мама. – Кого ты привез?
Муля смутился и тоже посмотрел на Тасю: кого он привез?
Под ленинградским небом Тася действительно выглядела иначе, чем в степи под солнцем. Муля понял, что погорячился.
Вечером им постелили в пятнадцатиметровой спальне.
Вся семья пребывала в тихой оппозиции. Для Мули уже была приготовлена невеста, и не одна, а несколько, настоящие еврейские девушки: Роза, Фира и Белла. При чем тут Тася? За такие поступки лишают наследства. Муля чувствовал себя виноватым. Он почитал свою родню и не любил их огорчать.
Оставшись ночью наедине, он тихо обратился к молодой жене:
– Тася, я хочу с тобой поговорить.
– Говори. – Тася удивилась.
У них в Горловке, когда хотели говорить, сразу и говорили, не предупреждая и не договариваясь.
– Понимаешь… – Муля мялся. – Я должен идти в армию…
– И чего?
– Ты останешься здесь, одна, среди чужих людей…
– И чего?
– Может, ты поедешь на это время к себе домой? А я вернусь из армии и приеду за тобой.
– Ни, – сразу отрубила Тася.
– Почему?
– А с какими такими очами я возвернусь домой? Что люди скажут?
В Горловке была своя мораль, которая не допускала, чтобы девкой попользовались и выкинули обратно.
– Ни, – подытожила Тася.
Муля понял, что из-под Таси ему не вырваться. Он влип, завяз. Но в глубине души, в самой ее сердцевине, Муля был рад этому плену, потому что он желал Тасю, молодую и дикую, пахнущую полынью. А унылые правильные Роза и Фира наводили на него тоску. При этом у них обязательно что-то болело.
Муля вернулся из армии.
Он окончил политехнический институт. Работал в Ленэнерго. Получил от работы комнату на Лесном проспекте. Это была по тем временам окраина (как сейчас говорят, спальный район). Однако своя площадь, никто не вмешивается. Можно любить друг друга в любое время и ругаться тоже в любое время, что они и делали. И родили двоих детей подряд. Сначала мою сестру Ленку, потом через год меня. Тася еще не успела очухаться от первой беременности, а тут все по новой. Делать аборт боялась и старалась избавиться от меня собственными средствами: поднимала тяжести, садилась в кипяток, прыгала со шкафа. Но – тщетно. Я сидела внутри камеры, упираясь в стены руками и ногами. И меня невозможно было выставить за дверь. Я должна была родиться, и я родилась сразу с густой челкой, похожая на китайчонка. Веселая.
Когда я смотрю на свои детские фотографии – всегда в зрачках лампочка. Во мне с самого начала зажгли огонек, и он горел. И горит до сих пор, хотя, конечно, коптит изрядно.
Тася и Муля жили страстно, ругались и мирились, а порой даже дрались. Инициатором драки, как это ни странно, выступал Муля. Он просто не знал, как с Тасей совладать. Тася не понимала человеческого языка. Обычная логика была ей скучна и длительна. В Муле вскипала ярость, а это признак слабости. Муля был слабее Таси. Он это понимал, и она понимала.
В периоды затишья Тася вышивала. До сих пор сохранились ее скатерти с тончайшей вышивкой: белым по белому. Тася выдергивала из скатерти нитки и этими нитками вышивала цветы и колосья, заплетенные в венки. Казалось, что узор самостоятельно выступает из ткани. Было трудно себе представить, что эта красота сделана человеческими руками. Откуда у Таси из глубокого захолустья взялся этот дар? И этот вкус?
Тася вышивала занавески на окна, подушки на диван. Их жилье приобретало уют и неповторимость.
На праздники Тася дарила подушки еврейским родственникам. Там они не приживались на кожаных диванах.
«Невские» жалели Мулю, рассматривали его брак как мезальянс. Тасю они презирали, она это знала, а если не знала, то догадывалась и воспринимала спокойно. Соглашалась. Да, она не благородная, в отличие от «невских». Она должна у них учиться и до них дотягиваться. Хотя никакого особенного благородства у «невских» не было, обычная семья, переехавшая в Ленинград из белорусского местечка Заборье. Та же самая Горловка, с той разницей, что в Заборье не дрались и не выбивали друг другу зубы. Они молились своему богу и не работали по субботам. А в остальном та же нищета и желание из нее выбраться. Все люди всех национальностей хотят любви и богатства и боятся тюрьмы и смерти. Хотят и боятся одного и того же.
Самым ярким представителем семьи был старший брат Мули – Женя. Его настоящее имя – Хаим, но, когда он пошел получать паспорт, то мужик, работающий в паспортном столе, посоветовал:
– Поменяй имя. Потом мне спасибо скажешь.
– Как поменять? – не понял брат.
– Запишу тебя Евгений, хочешь?
– Почему Евгений?
– А какая тебе разница…
Хаим стал Евгением. Его дочери – Евгеньевны. Это было большое облегчение в антисемитской стране.
Дядя Женя оказался самым способным, самым ярким из четырех братьев, самым честолюбивым. Стал делать карьеру. И сделал. Получил должность директора завода металлоизделий. Должность давала большие возможности и широкое поле для приложения сил. Дядя Женя был хорошим директором. Не просто хорошим – выдающимся. Он любил людей. Всех. И всяких. Рабочие его боготворили.
Много позже, лет через тридцать, когда его хоронили, к раскрытому гробу протолкался рабочий и встал на колени.
Я думала, такое бывает только в литературе.
Дядя Женя был благодетель в прямом смысле этого слова: он любил делать благо. Это была его потребность.
В семье его тоже боготворили. Жене – лучший кусок. Женя отдыхает – все ходят на цыпочках. О Жене говорят с придыханием. Культ личности. (Надо добавить, прекрасной личности.)
А Муля – труба пониже и дым пожиже. Видимо, все запасы рода ушли на Женю, а Муле так… что осталось.
Муля – инженер в Ленэнерго. Мне очень нравилось сочетание мягких согласных, перемежающихся гласным «е». Как красиво и нежно это звучит: ин-же-нер-лен-э-нер-го. Этих инженеров в Ленэнерго – толпа. Но Тася гордилась. Она могла сравнивать Мулю только с Панько. Панько к тому времени уже сидел в тюрьме, у него была своя толпа.
Муля играл на скрипочке. Любил смотреть на огонь, задумавшись. Фанатично любил своих двух девочек: меня и сестру. Сестру он любил больше. Я росла дикая, наглая, своенравная, вылитая Тася.
А моя сестра – слепок с Мули. И смотрела так же: покорно и трогательно.
Вся эта жизнь была опущена в тридцать восьмой год – год рождения Высоцкого. «В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брели в этапы длинные. Их брали в ночь зачатия, а многих даже ранее, а вот живет же братия – моя честна компания».
Шли посадки и чистки. Мулю выгнали из партии за то, что он скрыл лавку своего отца. У отца в Заборье когда-то была лавка с нехитрым товаром: подковы, гвозди, молотки, топоры, грабли, лопаты. Муля утаил эту подробность. Его не посадили, но отобрали партийный билет.
Он вернулся с работы, сдерживая слезы, а дома разрыдался в полную силу.
Тася стояла и скептически смотрела на мужа.
– Ребенок бы умер, ты бы так не кричал, – заметила она.
– Перестань! – завопил Муля. Он не понимал, как можно допускать эти слова к губам.
Ребенок, безусловно, важнее партийного билета, однако детей можно нарожать целую дюжину, а партийный билет уже не вернуть. Партия… Это аналог религии. Сталин – богочеловек. Да что там – сам бог.
– Твой Сталин – говно, – спокойно объявляла Тася. – Ленин – да, а Сталин – говно.
У Мули перехватывало дыхание. Полный дом стукачей. Стены имеют уши. Их уничтожат.
– Тася… – шипел Муля. – Нас посадят, и дети сиротами останутся.
Тася беспечно махала рукой. Кому мы нужны?
Она была права в какой-то степени. Мулю и Тасю не тронули по одной простой причине: они были слишком мелкие гвоздики в государственной машине. Маленькие люди, ничего не значащие. Невозможно же было пересажать всю страну. Сажали тех, кто как-то возвышался, высовывался. А Муля и Тася – трава на лугу, две маленькие травинки. На них можно наступить, а можно пройти мимо.
Муля отделался партийным билетом и стаканом слез. Тася вообще не заметила. Вышивала.
Двое детей – большая нагрузка.
Взяли домработницу Настю. Ее привела соседка Шурка Александрова. Они с Настей были из одной деревни.
Когда я слышу: «Русские – великая нация», мне хочется спросить: «А китайцы не великая?» Но, когда я вспоминаю Настю, я соглашаюсь. Я глубоко киваю головой: да. Русские – великая нация, если она породила такую Настю.
В наш дом она пришла тридцатилетней и жила у нас до своих восьмидесяти, но я не заметила, чтобы она менялась. Всегда одинаковая, маленькая, нос картошкой, глазки – голубые и мелкие, как незабудки. Скорее всего, она была некрасивая, но мне казалась слепящей красавицей. От ее красоты жгло глаза.