Берега. Роман о семействе Дюморье - дю Мор'є Дафна 25 стр.


Все уставились на него в изумлении. Неужели этот бледный молодой человек со взлохмаченными волосами и широкими плечами – тот самый нежный, мечтательный Кики, который никогда никому не перечил и боялся сказать лишнее слово, чтобы кого-нибудь не расстроить?

– Дорогой мой, я, как ты понимаешь, не имею ни малейшего намерения вмешиваться в ваши семейные дела, – произнес Джордж Кларк, багровея лицом и вставая на ноги. – Разумеется, мать твоя будет советоваться со мной как со своим законным представителем. После твоего отца, как тебе, наверное, известно, остались многочисленные долги, и, пока они не будут погашены, вам обоим не удастся получить ни пенни. Полагаю, ты знаешь, что жить вам придется на ренту, которая перешла от моей матери к твоей – и которую, кстати, перестанут выплачивать после ее смерти. Так что мне лишь остается надеяться, что ты, ради себя самого, как можно скорее научишься зарабатывать живописью. Эллен, душенька, мне нужно успеть на поезд. Разумеется, вы с Изабеллой поживете в Милфорде, пока не примете окончательное решение относительно будущего. Мы с Джорджи, да и малыш Бобби тоже, будем очень рады таким гостям.

Он поцеловал сестру и племянницу, величественно кив нул племяннику и, плотно натянув на седую голову цилиндр, с большим достоинством вышел из комнаты. Ес ли не знать наверняка, что Джордж Ноэль Кларк родился в 1794 году, еще до того, как мать его обратила свой игривый взор на Известную Персону, можно было бы усмот реть в нем безошибочное семейное сходство… Возможно, капитан Кларк пребывал в том же приятном заблуждении, что и его сестра, и иногда позволял воображению слегка разыграться.

– Похоже, дядя так и не оправился от своего глупого припадка ревности в отношении тебя и Джорджины, – заметила Эллен, подняв на Кики глаза. – Он определенно дал понять, что тебя в Милфорд не приглашает.

Кики не ответил. Он погрузился в мечты. Только на сей раз он смотрел вперед, в будущее, а не вспять, в прошлое. Он даже забыл про отца, который никогда уже не зальется песней, а будет вечно лежать в неприметной могилке на кладбище Эбни-парк, в Сток-Ньюингтоне, куда его сегодня опустили.

Кики мечтал о том, что, возможно, уже через месяц, а может и раньше, он снова окажется в Париже, будет ходить по его мощеным тротуарам, вдыхать знакомый воздух. Через несколько дней пришло письмо от Джиги – в нем на удивление содержались его собственные соображения касательно Изабеллы и ее будущего.

Я только что получил твое письмо, – писал Джиги, – и совершенно излишне говорить, какое оно произвело на меня действие, хотя я и был отчасти готов к такому развитию событий.

Не суди меня строго, но я рад, что не оказался в самом средоточии горя, – и дело не в эгоизме, а в том, что мне всегда не хватало душевной отваги. У меня постоянно теплилась слабая надежда – так человек цепляется за соломинку, – что солнечная погода и твой заботливый уход вернут папе силы, даже если он и не поправится полностью. Я немедленно написал в монастырь, к настоятельнице, попросив сообщить о случившемся тетушке, сразу или осторожно, с подготовкой, – на ее усмотрение. Каковы твои планы, дорогой Кики? Я очень горюю и одновременно страшно рад, что скоро увижу вас вновь. Разумеется, главная наша забота сейчас – это будущее Изабеллы, хотя, полагаю, пока еще рано его обсуждать. Вряд ли мама захочет остаться в Лондоне, полном мрачных воспоминаний. Может, Версаль? Мама с Изабеллой прекрасно проживут здесь на ее ренту, а ты поедешь в Париж и сможешь там себя обеспечить.

Что касается меня – ни о чем не волнуйся. Нынче здесь, завтра там – такова солдатская жизнь. Не исключено, что меня отправят в Африку. Поскольку здесь я только и делаю, что множу свои долги, пожалуй, оно и к лучшему. Только не говори об этом маме – да и вообще, мы в любом случае повидаемся до моего отъезда. Если мама с Изабеллой все же поселятся в Версале, надеюсь, они будут жить на собственной квартире, а не у тетушки. Мне кажется, вместе они не уживутся, да и в любом случае не хочется, чтобы Изабелла попала в руки этим святым сестрам-иезуиткам. Если бы тетушка прожила здесь, в Шалони, еще месяц, она бы окончательно свела меня с ума, и хотя я крайне признателен ей за все, что она для меня сделала, долго терпеть эту лицемерную набожность просто невозможно.

Ну а ты, старина, – как ты собираешься собственными силами выживать в Париже? Уверен, что у тебя это получится, но как именно? Если хочешь зарабатывать продажей картин, нужно ведь, насколько мне известно, начинать определенным образом – писать маслом портреты или, скажем, рисовать миниатюры?

Кстати, тетушке в Версале всегда готовы давать кредит сколько угодно: ее тут прекрасно знают, вот только (это между нами) в будущем она, видимо, будет куда прижимистее, потому что все, что она делала для нас раньше, – уверяю тебя, буквально все, – делалось ради бедного нашего папы.

Мама сможет снять неплохую меблированную квартирку за четыре-пять сотен франков, с садиком для Изабеллы; жизнь здесь недорогая, однако, как бы все ни устроилось, умоляю тебя, проследи, чтобы они жили отдельно от тетушки. Я часто слышу, как тетушка судачит с матерью настоятельницей, и, хотя у меня нет никакого права на собственное мнение, мне невыносима мысль, что Изабелла станет католичкой и сделается похожей на святых сестер. Впрочем, я убежден: ты все устроишь так, как надо. Бедняга, какая на тебе лежит ответственность! Заботиться о матери и сестре – дай тебе Бог мужества это осилить! Я всегда считал, что ты лучше и умнее всех известных мне людей.

Эжен

P. S. Ради всего святого, не проговорись тетушке, что над папой перед смертью не совершили всех положенных обрядов; она этого не переживет.

Пишу на обычной бумаге – не с помощью крепа и траурной каемки скорблю я по своему отцу.

Если вспомнить, как преданно Луиза заботилась о Джиги с самого его детства, некоторые фразы из этого письма могут показаться чрезвычайно неблагодарными; однако не будем забывать, что ему едва исполнилось двадцать лет, чужую заботу о себе он принимал как должное, а кроме того, набожная старая дева шестидесяти одного года от роду – не самый идеальный товарищ для беззаботного, легкомысленного молодого кавалериста. Бедная Луиза, несомненно, была особой довольно ограниченной, а замкнутое, неестественное существование в версальском монастыре не способствовало расширению кругозора. В любом случае письмо Джиги только укрепило Кики во мнении, что Версаль – неподходящее место для его сестры, и он порешил, что Изабелла останется в Лондоне, по крайней мере пока. Мистер и миссис Уайтвик выразили горячее желание принять ее к себе в дом, так что этот вопрос оказался улажен.

Отказаться от найма дома на Уортон-стрит тоже удалось без проблем. Июль и август Эллен с Изабеллой провели в Милфорде, а Кики сел у Лондонского моста на пароход, направлявшийся в Булонь, о чем едва ли не постоянно мечтал все эти долгие шесть лет пентонвильского изгнания. Денег, выделенных ему матерью, должно было хватить до сентября, когда она тоже приедет в Париж; жить ему предстояло в старой отцовской квартире в Пуасоньере. Квартирка на третьем этаже, над дешевой шляпной мастерской, была маленькой и тесной, но Кики не гнался за удобствами, а радость от возвращения в Париж оказалась столь велика, что он, если бы понадобилось, готов был спать на каменной плите в парижском морге. Едва он сошел в Булони на берег, в ноздри ему хлынули запахи Франции – цикорий и сыр, белая пыль на брусчатке, табак и подгоревший хлеб; носильщик в застиранной синей блузе и фуражке, который вез на тележке его багаж, казался старым другом, едва ли не родственником. Кики хотелось пожать ему руку, расспросить о родне и детях – так взбудоражило его возвращение в родные края.

А потом закопченный, пропахший гарью поезд подошел к парижскому перрону, и вот он – давно знакомый шум, знакомая бестолковая толчея; все орут во весь голос, паровоз фыркает и выпускает пар, и все та же толстая торговка продает фрукты, которые никто не хочет покупать, – тут Кики едва не ударился в слезы. На мощеной площади у вокзала стояли фиакры, на каждой лошади надет уморительный chapeaux de paille[60] – можно подумать, толстухи-молочницы выстроились в ряд, – а раскормленные, краснощекие cochers[61] дремлют на козлах, заслонившись от солнца газетным листом. Кики оставил багаж в камере хранения – потом заберут – и прыгнул на углу улицы в омнибус.

Был как раз вечерний heur de l’apéritif[62], и все мелкие буржуа прогуливались по бульварам или сидели на террасах кафе. Кики казалось, что он всех их знает, всех их любит – вон того круглолицего père de famille[63], у которого на каждой коленке примостилось по отпрыску, а он кормит обоих несъедобными макаронами, и большегрудую мамашу, которая ведет с соседкой бесконечную беседу ни о чем, жестикулируя толстым пальцем. Худой священник в черной сутане украдкой поднял глаза от требника; бородатый патриарх от корки до корки читает вечернюю газету, кивая по ходу знакомым; группа весельчаков на углу спорит над разложенными костяшками домино – их или точно таких же Кики видел уже тысячу раз. Похожую пуб лику можно встретить на каждой улице, в каждом кафе, и Кики только оставалось гадать, как это он сумел так долго продержаться в Лондоне, оторванный от этой знакомой, созвучной ему атмосферы, почему он не заболел, не исчах, не бросился в Темзу.

Первый день он потратил на посещение всех знакомых мест: многие из них за шесть лет успели перемениться. Пансион Фруссара, например, превратился в школу для девочек, а скоро его и вовсе собирались снести, чтобы построить новое здание, попросторнее. Месье Фруссар перебрался куда-то на юг. Кики написал ему, но ответа не получил. Застраивали и зачарованный садик рядом с их бывшим домом с зелеными ставнями на улице Пасси – Кики с трудом его узнал.

Перемены нагнали на него печаль; когда первое возбуждение утихло, нахлынуло одиночество. Жить одному в Париже – совсем не то же самое, что жить в собственном доме, с родней. Раньше в жизни существовал привычный распорядок: за стол садились в один и тот же час, рядом всегда были одноклассники, жизнь текла размеренно, но счастливо. Теперь же он был неприкаянным юношей, без денег, без профессии – и с легким уколом разочарования Кики понял, что не знает, что дальше с собой делать. Школьные друзья выросли и разъехались по всей стране; даже консьерж из квартиры на улице Бак успел умереть, а хозяин бакалейной лавки на углу не смог его вспомнить.

«Неужели только у меня одного такая долгая память?» – горько размышлял Кики; он прошел через Буа и вышел к Сен-Клу, и каждое дерево, каждая травинка напоминали о безвозвратно утраченном прошлом. Вот длинная аллея, где они с папой когда-то бегали наперегонки, – все тот же корень по-прежнему торчит из земли, за него недолго запнуться по неосторожности, как он запнулся, когда ему было восемь; возможно, теперь здесь бегают взапуски другие мальчики. Вот полянка, где они как-то устроили на мамин день рождения пикник, – Изабеллу тогда ужалила пчела. Он как живое видел ее пухлое детское личико, губки надуты – сейчас разревется; но Джиги перекувырнулся целых десять раз кряду, и она не заплакала, а рассмеялась. А потом Джиги стошнило вон за тем деревом; мама сказала, что он объелся сливовым пирогом, но Кики-то знал, что причина – эти кувырки, подарок сестренке. И он все шагал по знакомым дорожкам, худой и бледный молодой человек, руки засунуты в карманы, широкие плечи ссутулены, и все думал, что же сталось с тем, другим его «я», которое существовало когда-то; ему все казалось, что маленький Кики бежит рядом, точно мальчик-призрак.

Разумеется, он навестил тетю Луизу в Версале, она поплакала над ним, осыпала его поцелуями и сказала, что во многом он как две капли воды похож на своего папу; сама она постарела и выглядела довольно жалко; Кики впервые поразила мысль, как одиноко ей, должно быть, живется. Она сгорбилась, скрючилась от ревматизма, а парик теперь выглядел особенно ненатурально. Кики спросил ее совета касательно живописи: с чего лучше начать – он ведь знал, как талантливо она рисует цветы; Луиза посоветовала ему получить разрешение на копирование лучших картин в Лувре. После этого он приобрел огромное полотно, получил студенческий пропуск и устроился перед одной из самых сложных работ во всем Лувре – сонм ангелов возносит на небеса святого, – и, разумеется, копия вышла никуда не годная, ни на что не похожая, тем более что ему все время заглядывали через плечо и отпускали оскорбительные замечания.

Пав духом, Кики ушел из Лувра, отправился в кафе, выпил вина и выкурил множество сигарет; а потом он вернулся домой, в пустую квартирку в Пуасоньере, – и кто бы вы думали развалился там у него на постели, при сапогах, шпорах и всем прочем, как не неподражаемый Джиги, только что прибывший из Шалони en permission![64]

Кики тут же напрочь позабыл про живопись, и они рука об руку вышли из дому, роскошно пообедали на франк с носа, а потом, поразмыслив, отправились на галерку в Опера-Комик. Как замечательно было повидаться с братом и – право слово! – как он вырос, каким стал славным, милым, смазливым парнем, какой он неотразимый в военной форме, все девушки просто не сводят с него глаз! Джиги, как всегда, шутил и проказничал, Кики смеялся так, что бока заболели, однако выражался Джиги так сочно, а в разговор вставлял такие местные выражения, что Кики едва поспевал за ходом его мысли: говорили они, разумеется, по-французски.

Джиги почти полностью забыл английский язык и сделался настоящим troupier[65]. Кики опасался, что мама станет теперь стыдиться его больше прежнего. Хорошо все-таки, что он не приехал на похороны, он бы ведь наверняка оставил дома форму, если это у них разрешается, надел бы фрак и цилиндр и стал бы с виду – а что может быть ужаснее – чистым приказчиком или там гробовщиком, совсем не похожим на джентльмена.

Бедный, беззаботный, бесшабашный Джиги; трудно быть капралом во французской армии и полностью смыть с себя запах соломы, конюшни, плаца. Но в любом случае с ним было исключительно весело, а за шесть лет накопилось много всякого, что хотелось обсудить и припомнить.

Кики сказал, что в любой момент запросто получит разрешение приехать из Шалони в Париж, и раз Кики теперь будет здесь жить, а через месяц и мама приедет тоже, видеться они будут часто и все пойдет по-прежнему.

Прогостив три дня, Джиги уехал назад в Шалонь, а Ки ки начисто забыл про свое одиночество, он был бодр, весел и готов всерьез взяться за занятия живописью. Именно в этот подходящий момент он встретился с человеком, с которым когда-то был знаком в лондонском Университетском колледже; тот приехал в Париж с той же мыслью – изучать живопись; приятель отвел Кики в мастерскую Глейра на улице Нотр-Дам-де-Потирон-Сен-Мишель. Кики поступил в мастерскую учеником, одним из тридцати-сорока; он платил десять франков в месяц одному из старших студентов за право находиться в мастерской и пользоваться услугами модели; к этому добавлялась необременительная сумма в тридцать-сорок франков на «угощение» – пирожные и ромовый пунш, которые студенты покупали в складчину.

Сам месье Глейр появлялся в мастерской раз в неделю и проводил с каждым учеником по нескольку минут, с самыми многообещающими – минут десять-двенадцать; эти пятничные утра были самым знаменательным моментом недели, все студенты делались сами не свои от волнения, все надеялись, что великий человек похвалит их работу.

Сам Глейр был учеником Делароша, и обучение в мастерской было устроено по классическому образцу – особое значение придавалось линии и форме; цвет считался не столь важным, как точность рисунка. Кики учился с отменным прилежанием – приходил, как правило, первым, а уходил последним, и когда в конце сентября мать его приехала из Англии, то обнаружила, что сын полностью поглощен своим новым занятием, а комнаты все увешаны торсами и обнаженной натурой во всех мыслимых положениях.

Кики отпустил усики и отрастил волосы, исхудал и побледнел сильнее прежнего, да и курил куда больше, чем следовало, – тонкие черные сигары, с которых на его бархатную куртку падал белый пепел.

У него появилось множество приятелей самых разных национальностей – все относились к нему очень свойски и дружелюбно, звали его Кики, просили спеть, набросать карикатуру, побоксировать с ними или поплавать в Сене. Эллен удивилась чрезвычайно, обнаружив его в окружении множества молодых людей, ведь в Лондоне он не отличался особой общительностью. То, что он пользуется такой популярностью, безусловно, льстило ее материнской гордости, а кроме того, он выглядел на редкость счаст ливым и довольным – куда подевалось тревожное, отрешенное выражение, которое не сходило с его лица в Пентонвиле и доводило ее до отчаяния. Было совершенно ясно: Кики наконец-то нашел свое призвание; оставалось лишь сожалеть о том, что столько денег было потрачено втуне на занятия химией.

Каждое утро после завтрака Кики уходил в мастерскую и работал до полудня. Студенты у Глейра были чрезвычайно разномастные – от шестидесятилетних седобородых старцев, которые всю жизнь с завидным тщанием и точностью копировали старых мастеров, но дальше так и не продвинулись, до восемнадцатилетних сорвиголов, которые являлись с единственной целью – подурачиться с красками. Впрочем, многие относились к делу серьезно, занимались с усердием и впоследствии прославились как во Франции, так и в Англии. В двенадцать устраивали перерыв на ромовый пунш с пирожными – это было время для взаимных подшучиваний, возни и смеха. Шум, видимо, поднимался оглушительный, как правило, кто-то с кем-то сцеплялся, остальные присоединялись к потасовке, в воздухе летали краски, кисти, мольберты, ломались стулья, а заветной целью был «трон», на котором восседали модели, – его-то и нужно было отбить потом и кровью.

Всех новичков в мастерской немилосердно дразнили и заставляли держать себя почтительно; не сдюжил – доб ро пожаловать во двор, под насос. Кики повезло – его в первый день попросили спеть, и спел он с такой тонкостью и очарованием, что все дружно зааплодировали и закричали «бис!» – и с тех пор относились к нему с неизменным почтением.

Кики казалось, что не он, а кто-то другой жил той прежней, лондонской жизнью, где были бесконечная морось в Пентонвиле, мрачный дом номер 44 по Уортон-стрит и лаборатория в Бардж-Ярде.

Назад Дальше