Всех новичков в мастерской немилосердно дразнили и заставляли держать себя почтительно; не сдюжил – доб ро пожаловать во двор, под насос. Кики повезло – его в первый день попросили спеть, и спел он с такой тонкостью и очарованием, что все дружно зааплодировали и закричали «бис!» – и с тех пор относились к нему с неизменным почтением.
Кики казалось, что не он, а кто-то другой жил той прежней, лондонской жизнью, где были бесконечная морось в Пентонвиле, мрачный дом номер 44 по Уортон-стрит и лаборатория в Бардж-Ярде.
Какими далекими казались ему теперь Милфорд, и дядя Джордж, и очаровательная Джорджи. Когда мама заводила о них речь – что случалось нередко, – он улыбался и пожимал плечами. Мама рассказывала, что дядя по-прежнему к нему ревнует, – стоит упомянуть имя племянника, и он принимает хмурый, недовольный вид. Что до Джорджи, она с безобразным небрежением относится к своему сыну. За все три месяца в Милфорде ни Эллен, ни Изабелла ни разу не видели, чтобы она зашла в детскую. Бедный малыш, жаловалась Эллен, бывало, брал ее за руку и просил с ним поиграть, потому что «мама совсем не хочет». А какая в доме роскошь! Эллен была уверена, что Джорджу она не по средствам. Пока они гостили у Джорджа, в Пемброке давали бал, так оказалось, что Джорджи одета роскошнее всех – а съехалось восемьсот человек! Мама ворчала неумолчно, критикуя всех и вся, и была невероятно похожа на ведьму, когда вздергивала свой острый подбородок, – а Кики рисовал в альбоме прекрасные женские головки, возникавшие в его воображении, и усыпал ковер белым пеплом сигары.
Почти все приятели Кики квартировали в пансионе «Корнель» рядом с театром «Одеон» – огромном обшарпанном доме, разделенном чуть не на восемьдесят квартир; когда мама уезжала в Версаль навестить тетю Луизу, Кики отправлялся к друзьям, и они кутили до самого утра.
Лучшими его друзьями стали Том Армстронг[66] – он был старше на два года и уже несколько лет занимался жи вописью, – и шотландец Ламонт[67], обладавший сухим чувством юмора, – в глазах у него то и дело мелькали насмешливые искорки. Был среди них и Роули[68] – гигант с могучим телом и нежным детским сердцем; видя, что обижают кого-то из его друзей, он впадал в необузданную ярость; были там Пойнтер[69], и Алеко Ионидис[70], и мрачный, сумасбродный Джимми Уистлер[71], который редко подстригал свои черные локоны и уже в те дни был страшным позером.
Тридцать с лишним лет спустя Кики опишет эти веселые беззаботные дни в Латинском квартале в своем романе «Трильби». Роули получит имя Таффи, Ламонт станет Лэрдом. Лучший друг Кики, Том Армстронг, в тексте не упомянут вовсе – когда книга вышла в свет, Том сделал вид, что страшно обиделся. Главный герой, Маленький Билли, наделен многими чертами чувствительной на туры Кики, однако портретным сходством с автором не обладает, внешне он списан с художника Фреда Уокера[72], который не был членом той парижской группы – Кики познакомился с ним в Лондоне много лет спустя. Знаменитая мастерская, которую в «Трильби» снимают на паях трое друзей, Таффи, Лэрд и Маленький Билли, существовала на самом деле и находилась в доме 53 по улице Нотр-Дам-де-Шан. Том Армстронг, Пойнтер, Ламонт и Кики сняли ее в первый день января 1857 года. Кики с Ламонтом с утра работали в мастерской у Глейра, а после обеда шли к себе – друзья уже стояли там за мольбертами. Армстронг и Ламонт ночевали прямо в студии, Кики же, разумеется, жил вместе с матерью в Пуасоньере.
Мадам Вино, консьержка, выведена в «Трильби» под именем мадам Винар. Кики никогда не прикладывал особых усилий к тому, чтобы скрыть реальные имена; в книге из нее получился чрезвычайно колоритный персонаж. Сама же очаровательная Трильби всегда считалась чистым плодом воображения Кики. Когда впоследствии Армстронга или Ламонта расспрашивали на этот счет, они не могли припомнить ни одной модели, подходившей под ее описание. Однако Феликс Мошелес[73], с которым Кики очень сдружился примерно через год после того, как покинул Латинский квартал, сохранил яркие воспоминания об очаровательной Кэрри из Мехелена, дочери табачника, – оба они с Кики были ее преданными рабами. Действительно, в ней, похоже, было много от Трильби. По всей видимости, образ ее крепко впечатался в подсознание Кики, и много лет спустя он извлек его обратно на свет, отполировал, приукрасил, вдохнул в него толику собственного своего шарма – так и родилась Трильби, веснушчатая великанша-ирландка со стянутыми в хвост волосами, в шинели, в мужских домашних туфлях на изящных ногах.
Феликс Мошелес не поведал, была ли Кэрри из Мехелена натурщицей, как и Трильби, курила ли она сигареты, обладала ли ангельским голосом, – но нам точно известно, что оба, Мошелес и Кики, тогда увлекались гипнотизмом – отсюда и возник образ гипнотизера Свенгали.
Впрочем, мы можем с большой долей вероятности пред положить, что ни Трильби, ни другие ей подобные никогда не переступали порога мастерской на улице Нотр-Дам-де-Шан: там царил мужской дух, сплошные клинки для фехтования и боксерские перчатки. Роули приезжал из своего жилища на северном берегу Сены и тренировался с гантелями – неслышно, на цыпочках, пока остальные работали, а часа в четыре-пять вечера краски, мольберты и кисти отставляли в сторону, и парочка друзей принималась боксировать или фехтовать, Кики же, как правило, подходил к прокатному пианино: играть он умел только одним пальцем, однако пел своим прелестным тенором, так похожим на отцовский, пока остальные не уставали от спортивных упражнений и не собирались вокруг него – послушать.
В мастерскую часто заглядывали другие приятели – покурить, выпить, посидеть на полу; когда Кики чувствовал, что пение его утомило, место его занимал кто-то другой, Кики же брал альбом и набрасывал портреты друзей с задранными вверх головами и раскрытыми ртами, а потом вздыхал тайком, дивясь популярности этих пустяков и расстраиваясь, что живописные его работы не пользуются и долей того успеха, которым пользуются его карикатуры.
Называла себя эта компания «Содружеством Приснодевы в Полях[74]» – Кики постоянно делал с них зарисовки пером и чернилами, которые прикреплял кнопками к стене рядом с клинками и боксерскими перчатками. Ламонт – или Тэмми, как его все называли, – представлен спящим в постели на целой груде подушек; Том Армстронг куда-то идет, опираясь на палку, согбенный и скрюченный, – он только что оправился от приступа ревматической лихорадки. Бородатый Пойнтер сидит за пианино, горланя: «Ah! Che la morte»[75] – из «Трубадура», а Алеко Ионидис старательно расписывает курительную трубку. Джимми Уистлер – сальные локоны и ядовитый язычок – цинично улыбается себе под нос, закинув ноги на каменную полку.
Себя Кики изобразил на табурете за мольбертом, хотя, по словам его друзей, позу эту он принимал очень редко; светло-каштановые волосы падают на лицо, вместо обычной сигары он курит трубку. Жили они весело, беспечно, праздно – и работали, судя по всему, очень мало. Иногда они готовили себе обед прямо в мастерской, что требовало немалых усилий, ведь нужно было пристроить на печурку сковороду с отбивными; купить отбивные, как правило, посылали Кики, и он постоянно что-нибудь забывал, или ронял на улице картошку, или разбивал бутылку вина.
Поэтому чаще обедали они в небольшом кафе на улице Вожирар, неподалеку от театра «Одеон», – владелец кафе ничего не имел против таких шумных посетителей. Они пили vin à seize[76] (по шестнадцать су за литр), пели, много смеялись и в конце концов, сильно за полночь, зевая, расходились по домам, беспричинно счастливые. В «Трильби» подробно описан восхитительный рождественский ужин в мастерской, причем почти без преувеличений: как они заказали из Англии корзину со всякими лакомствами и прибыла она только в девять вечера под Рождество, когда у них уже мутилось в глазах от голода. В тот вечер в мастерской яблоку было негде упасть, столько в нее набилось студентов, и Джиги был там, разумеется, тоже, в увольнении, – и, как всегда, сделался центром и душой праздника.
А какой это был праздник! Индейка, ветчина, колбаса, pâté de foie gras[77], всевозможное варенье, pâtisseries[78], а главным – и самым дорогим – лакомством стало настоящее английское пиво в бутылках. После ужина все демонстрировали свои таланты: Роули показывал упражнения с гантелями, Тэмми Ламонт отплясывал с саблями, а неукротимый Джиги станцевал канкан – и дом едва не рухнул от хохота. Шум стоял оглушающий, особенно когда они затеяли «петушиный бой»: явился sergent de ville[79] и принялся их отчитывать: мол, их слышно даже на другом берегу, они не дают людям спать. Городового уговорили пропустить стаканчик, налили покрепче – бедняга и глазом не успел моргнуть, как набрался не меньше остальных, уселся на пол и стал играть с Джиги в петушиный бой.
Закончилась вечеринка только в восемь утра; Кики так вымотался, что уснул на Марсовом поле по дороге домой – потерял галстук и воротничок и помял шляпу.
Ему еще повезло, что на Рождество мама уехала в Версаль к тете Луизе! Вряд ли бы она пришла в восторг, открыв дверь своему смирному, послушному Кики и обнаружив раскрасневшегося, растрепанного молодца, который едва держится на ногах. Но для него это была едва ли не лучшая ночь его жизни, и, падая лицом в подушку, он все еще напевал:
14
Всю зиму и весну Кики трудился в мастерской у Глейра, однако в итоге обнаружил, что преуспел не так сильно, как ему бы хотелось.
Жить в Париже было приятно – слишком приятно для сосредоточенной работы: долгие веселые дневные и вечерние часы, которые он проводил с друзьями в общей их мастерской, не способствовали серьезной учебе. Слишком много они пели и забавлялись, слишком часто фехтовали, боксировали или попросту болтали о пустяках. Кики понимал, что, если он хочет чего-то добиться, пора кончать с этим беспечным, праздным образом жизни. Не так уж редко он встречал в Латинском квартале людей, которые начинали с самыми серьезными намерениями, как и он сам, но и спустя пять лет топтались на том же месте – по той простой причине, что втянулись в здешний образ жизни. Волосы они отращивали длиннее, чем следовало, мытьем и чисткой ногтей особо не утруждались, а бархатные куртки у них были потертые и замызганные. Они обычно собирались компаниями человек по пять, в ка фе проводили больше времени, чем в мастерских, постоянно рассуждали об Искусстве с большой буквы, вот только работ их никто не видел, за вычетом небрежных набросков на салфетках.
Недолго было превратиться в типичного представителя парижской богемы, поэтому в конце апреля Кики собрал волю в кулак и решил изменить свою жизнь.
Кто-то рассказал ему об академии в Антверпене, которой в то время руководил Де Кейзер[81], а живопись там преподавал ван Лериус[82], хорошо известный английским и американским любителям искусства. Учили в академии серьезно, методично; в отличие от мастерской Глейра, цвету придавалось больше значения, чем форме. Кики успел подустать от методов Глейра, а академия Де Кейзера показалась ему с чужих слов самым подходящим местом. Он обсудил эту идею с матерью, которая не стала противиться его желанию сменить место жительства. В Антверпене жизнь не дороже, чем в Париже, – возможно, даже дешевле, – да и для нее там найдется много интересного: картины, здания, церкви. Несчастный Луи-Матюрен успел несколько раз там побывать по делам в старые времена и всегда отзывался о городе с похвалой. Эллен предложила, чтобы для начала Кики отправился туда один, посмотрел, понравится ли ему город, захочется ли там жить, она же тем временем съездит в Англию и поживет в Милфорде – обсудит с Джорджем денежные дела и навестит Изабеллу.
Собственно, она может провести там месяца три; в Мил форде летом так прелестно! Итак, в начале мая Кики отправился в Антверпен и поступил в академию. Работал он здесь куда усерднее, чем в Париже, – вставал рано утром и рисовал с шести до восьми. Потом завтракал булочкой и чашкой кофе и с девяти до полудня опять вставал к мольберту. Дешевый обед в дешевом ресторанчике – и снова за дело, до конца дня: как правило, он копировал в галерее старых мастеров.
Вечером он шел прогуляться по набережным и крепостным валам, курил одну за другой тонкие черные сигары, а потом ложился в постель и читал, пока не заснет.
Поначалу он скучал по друзьям с улицы Нотр-Дам-де-Шан и мучился одиночеством, однако вскоре крепко сдружился с одним из студентов, который, кстати говоря, тоже был бывшим учеником Глейра. Звали его Феликс Мошелес. Он был наполовину немец, наполовину русский – истинный космополит, художник, а кроме того, отличный музыкант. Непокорные черные кудри он, как правило, под вязывал плетеной тесемкой, ходил в просторной рабочей блузе, использовал в работе все цвета радуги, а на обороте холста писал какие-то странные слова. Внешность его сразу же очаровала впечатлительного Кики, с карандаша которого всегда готова была спорхнуть карикатура, и по ходу первого их разговора Мошелес заметил одобрительное выражение в глазах нового знакомца и углядел, что тот что-то чертит на обороте конверта. Он выхватил конверт и обнаружил собственный портрет, неимоверно утрированный и ужасно смешной, – с того момента и началась их дружба.
Карикатуры, разумеется, считались лишь развлечением, серьезной работой оставалась масляная живопись. Кики, не отличавшийся особым терпением, затеял писать портрет в натуральную величину – крестьянка с ребенком на руках, – в котором угадывался определенный талант. В молодом человеке тут же вспыхнуло желание создавать шедевры – крупные полотна, и он немало огорчился, когда оказалось, что обучение у него продвигается не так споро, как у некоторых других студентов – например, у юнца по имени Альма-Тадема[83] и еще у одного, которого звали Хейерманс[84].
Однако Кики не сомневался: нужно работать с прилежанием – и усилия будут вознаграждены; поэтому он вставал все раньше, а ложился все позже и совсем перестал себя щадить.
Он побледнел и исхудал несказанно, ел мало и очень много курил. Жил он в одиночестве, в душной комнатушке над рынком, и, разумеется, совсем о себе не заботился: питался чем попало и когда попало, в постель ложился очень поздно, сильно за полночь, да и тут ему не давали заснуть церковные часы, которые отбивали каждую четверть. Лето выдалось необычайно жаркое – вдобавок к тому, что август в Антверпене и всегда неприятный месяц.
Устрой он себе отпуск или окажись рядом мать – возможно, и не разразилась бы трагедия всей его жизни. Он бы не переутомился и избегнул удара, который обрушился на него с устрашающей внезапностью.
Сам Кики не понимал, как сильно он измотан, не чувствовал, что перенапрягается сверх меры, и в то августовское утро, как обычно, отправился в академию. Он был совершенно счастлив.
Заботы его не тяготили, денег мать прислала достаточно – можно ни в чем себе не отказывать; рядом множество замечательных друзей, он занят любимым делом.
Кики чувствовал неколебимую уверенность в собственных силах – так тридцатью годами раньше чувствовал себя его отец, обдумывая очередное изобретение. Кики так же верил в себя и в благое содействие высшей силы, которая не именует себя Богом, но есть единение истины и справедливости. Как и Луи-Матюрен, Кики был неверующим. Церковь – красивое здание, там интересно, как интересно в музее, но молиться? Это не для него.
Он в принципе не понимал, что такое молитва. Ему чу дилось нечто унизительное и противное разуму в том, чтобы вставать на колени и просить об одолжении. Если о чем и позволено молиться, так это о даровании мужества или о смирении, ибо такая молитва обращена внутрь и является призывом к самому себе.
В детстве тетя Луиза пыталась приучить его читать благодарственную молитву перед едой, а он упрямился: разве с его стороны хорошо благодарить за хлеб насущный, ведь вокруг столько мальчиков, которым вообще нечего есть? Хочешь сделать угодное Богу – отдай половину обеда голодному, но для этого, признавал Кики, он слишком эгоистичен.
Единственный грех – жестокость, величайшие добродетели – доброта и честность. Вот с таким незамысловатым кредо готов он был и жить, и умереть.
Человеку, столь далекому от веры, во дни невзгод нужны незаурядное мужество, сила и воля – а Кики ничем из этого не обладал; он был нервным, чувствительным и совсем незрелым. И когда его настиг удар, он оказался полностью безоружен.
В то утро он сидел вместе с другими студентами, рисуя старика-натурщика. И вдруг почувствовал, что ему никак не сфокусировать взгляд: голова старика внезапно сделалась размером с булавочную головку. Кики закрыл левый глаз ладонью, и голова вновь приобрела нормальный размер, однако, закрыв правый и глянув левым на натурщика, он не увидел вообще ничего, даже своих однокашников, работавших по обе стороны от него.
Пять минут он сидел тихо, хотя его мутило. На лбу выступила испарина, ладони взмокли. Слабость, не покидавшая его в последние недели, головная боль, настигавшая по ночам и прогонявшая сон, – теперь он понял, что они означали и к чему привели. Он слепнет. Левый глаз уже полностью отказал.
Видимо, он сильно побледнел и сделался на вид совсем потерянным, потому что ван Лериус, их преподаватель, подошел к нему и спросил, в чем дело, уж не заболел ли он.
Кики пробормотал какое-то извинение, собрал вещи, встал и вышел из мастерской. Он много часов ходил по набережной в жаркой духоте, никого и ничего не видя, уставив глаза перед собой; в голове крутилась единственная мысль: «Я слепну. Я никогда больше не смогу писать». Только к пяти вечера он вернулся домой, вымотанный и окончательно павший духом. Он еще раньше договорился с Мошелесом и парочкой товарищей, что встретится с ними в кафе, однако душевных сил идти туда у него не было. Он сел на кровать и уставился на голую стену. Потом решил, что пойдет к ван Лериусу и спросит у него совета; отбросив сигару, он встал, снова вышел и отправился к учителю по домашнему адресу.