— Догадываюсь: сейчас ты чувствуешь себя Алисой, падающей в кроличью нору.
— Да, — сказала Алиса с наигранной скромностью, — можно и так сказать.
— Это как заноза в твоем уме, — произнес лысый черный здоровяк в зеркальных очках, сидящий в протертом кожаном кресле напротив. Алиса посмотрела вниз и увидела, к своему ужасу, что ее синее платье с буфами и белым передником и туфли на завязочках сделаны теперь из блестящей черной кожи.
— Что именно как заноза в моем уме? — спросила она. — И кто, позвольте спросить, я такая? И где, также позвольте спросить, я нахожусь? И как, позвольте спросить наконец, я сюда попала?
— Меня зовут Морфеус, — сказало огромное одетое в кожаную одежду существо. — А это, — добавило оно с драмой в голосе, — Матрица.
— А что такое, — спросила Алиса столь же драматично, — Матрица?
— Это, — ответил лысый верзила, — вопрос.
— Я знаю, что это вопрос, — почувствовала раздражение Алиса. — Я как раз задала его. Как я сюда попала?
— Ты никогда не бывала где-то еще.
Алиса вытянула шею, внимательно осмотрела комнату и обнаружила, что она ей не слишком знакома.
— Не комната, — сказало последнее прибавление к вечно расширяющемуся зоопарку воображения Алисы, — мир, реальность, все.
Алиса хмыкнула, скрестила маленькие ручки и уселась поглубже в кресло.
— Ты выглядишь, как маленькая девочка, которая ничему не удивляется, потому что ждешь, что вот-вот проснешься. Ирония в том, что ты недалека от истины.
Алиса, как и все начитанные девочки ее возраста, точно знала, что означает слово «ирония», и то, что как раз сейчас ей не удалось вызвать из памяти это знание, только усилило растущую в ней досаду.
— Позволь рассказать, почему ты здесь, — сказал Морфеус, имя которого, если Алису не подводила память, означало не то Бог Сновидений, не то Смерть От Скуки.
— Уж будьте любезны, — коротко сказала Алиса, чувствуя, что этот разговор можно было бы промотать на куда большей скорости.
— Ты здесь, потому что ты кое-что знаешь.
— А и правда-корявда, — попыталась внести в этот разговор хоть каплю веселья Алиса, поскольку ускорить его не было никакой возможности. — Да, правда-корявда, знаю! […]
— Да, но то, что ты знаешь, ты не можешь объяснить, — продолжил Морфеус. — Ты рабыня. Ты была рождена в неволе, в тюрьме, которую нельзя понюхать, ощутить на вкус или коснуться. В тюрьме для твоего разума.
«Шляпник, конечно, был сумасшедший, — подумала Алиса, ерзая на кресле, — но эта тварь дала бы ему фору».
— Но ты чувствуешь, — продолжал Морфеус в ответ на ее жест руками, — ты чувствуешь это всем своим…
— Послушайте, я прошу прощения, но не могли бы вы позволить мне быть столь непростительно грубой, чтобы прервать вас, — сказала Алиса, не в силах раздобыть в себе еще одну капельку терпения. — Я вижу, вы приготовили замечательную речь, но все же не будет ли для вас слишком мучительно перейти к чему-нибудь более содержательному?
Алиса, наклонив голову, наблюдала, как смуглый гигант перематывает документ у себя в уме, бормоча: «Эээ, да, конечно, давай посмотрим, эээ, что-то не так с миром… ты не знаешь, что… как заноза в уме…»
— Да! — воскликнула Алиса с веселым хлопком в ладоши. — Думаю, это как раз то место, когда я вошла. И почему же именно у меня в уме эта нехорошая заноза?
«…Сводит тебя с ума», — закончило бормотать забавное создание.
— Все еще заноза? — спросила Алиса. — Да, слегка сводит с ума. Так мы могли бы поднажать?
— Ты знаешь, о чем я говорю?
«О боже! — воскликнула про себя Алиса, — это существо хуже Гусеницы, когда дело доходит до сути!»
— Что ж, — сказала Алиса самым своим вежливым тоном, — возможно ли, что речь идет об этой штуке, Матрице, которую вы давным-давно упоминали?
— Хочешь ли ты знать, что это такое?
Внешне Алиса оставалась спокойной, но при этом едва сдерживала нарастающую волну раздражения.
— Да, м-р Морфеус, если для вас это не слишком затруднительно.
— Матрица везде, она вокруг нас, даже в этой комнате. Это мир, который натянут на твои глаза, чтобы не дать тебе узнать правду.
— Да, окей, хорошо, да.
— К сожалению, — сказал Морфеус, — никому нельзя объяснить, что такое Матрица.
Алиса воспользовалась возможностью, предоставленной драматической паузой Морфеуса, чтобы сделать глубокий вдох и медленно сосчитать до десяти.
— Вот с этого и можно было начать, не так ли? — сказала Алиса…
— Ты сама должна это увидеть.
«Длиннее всего те дороги, что ведут к началу», — подумала Алиса и отметила про себя, что это высказывание неплохо бы записать на тот случай, если оно мудрое.
Морфеус держал красную пилюлю в одной руке и синюю в другой.
— Позвольте догадаться, — сухо сказала Алиса. — Одна таблетка сделает меня больше, а другая меньше?
— Это твой последний шанс, — сказал Морфеус. — После этого пути назад не будет… Ты выбираешь синюю пилюлю, и истории конец. Ты проснешься в своей кроватке и будешь верить в то, во что веришь.
Алиса нетерпеливо заерзала крошечной ножкой.
— Ты принимаешь красную пилюлю и остаешься в Стране Чудес, а я покажу тебе глубока ли кроличья нора.
Алиса даже съежилась от того, что ее собственные приключения используются в качестве такой жалкой метафоры.
— Помни, — торжественно произнес Морфеус, — все, что я предлагаю, — это правда. Ничего больше.
Этого бедная Алиса уже не могла стерпеть.
— Мой дорогой м-р Морфеус, — сказала она, — пусть это останется между нами, но, боюсь, это именно вы, сэр, понятия не имеете, насколько глубока кроличья нора. Вы похожи на человека, который проехался из одного города в другой и решил, что достиг пределов мира. Я прошла целые миры и думаю, что мне еще только предстоит покинуть дом. Это вам, м-р Морфеус, следует проглотить вашу красную пилюлю, а потом еще одну, и еще, и еще. Путешествие в тысячу миль начинается с единственного шага, но не заканчивается им. Вы болтаетесь, вцепившись в корни, в самом начале норы, мой многословный друг, и я предлагаю вам разжать руки и самому узнать, насколько глубока кроличья нора.
Произнеся эту тираду, Алиса в первый раз заметила зеркало рядом со своим креслом. Он потянулась, чтобы дотронуться до него, и увидела, что пальцы исчезли за рябью зеркальной поверхности.
— Слава богу! — взвизгнула она и просочилась в зеркало, чтобы продолжить свое путешествие.
(15) Повышение в звании
Возможно, все драконы в нашей жизни — это принцессы, которые только и ждут, чтобы однажды увидеть нас прекрасными и храбрыми. (Райнер Мария Рильке)
Мы ожидаем бурю с юго-запада: наши кресла развернуты в ее сторону и мы устраиваемся поудобнее. В предыдущую нашу встречу мы вспоминали ее отца, и теперь продолжили с того же места, словно и не было перерыва в две недели.
— Моего отца беспокоило, что он не понимает тебя, — говорит Лиза, как только мы уселись и и речь зашла о нашем прошлом. — Думаю, он считал, что ты можешь оказать дурное влияние на меня и Мэгги. Он слегка потерялся после смерти моей матери. Ему всегда не хватало собранности, особенно в сравнении с ней, но я помню, что он казался взволнованным, когда речь заходила о тебе, о твоем участии в жизни его семьи, будто он мог призвать что-то, с чем не справился бы, как в «Ученике чародея». Интересно, сожалел ли он об этом?
— Нет, — говорю я.
— Нет что? Не сожалел?
— Я не принимал участия в жизни твоей семьи.
— Ну, я имею в виду через тексты или как-то так. Когда он работал над продолжением «Космического сознания» и наткнулся на твои книги.
Я замираю, как человек, который услышал щелчок и задумался, не наступил ли он на мину.
— Это не совсем то, что произошло, или этого не происходило до некоторых пор. — Я выжидаю момент, чтобы обдумать ситуацию. — Я думал, ты все знаешь. Сначала со мной связалась твоя мать. Твой отец узнал обо мне от нее.
— Моя мама? Нет, не думаю. Ты никогда даже не видел ее. Моя мама? Ни за что.
Я жду.
— Что, ты шутишь? Моя мать? Ты знал мою мать?
— Лично не знал. У нас был недолгая переписка, в которой речь шла, технически говоря, о ее отце.
— Лучше замолчи, — советует она.
Я-то молчу, это у нее рот не закрывается.
— Ни за что, — трясет она головой. — Нет, я очень в этом сомневаюсь.
Она долго смотрит на меня, потом встает и начинает шагать, то и дело останавливаясь. За ней темные тучи обещают бурю, но медлят с ее началом.
— Боже, Джед, о чем, черт возьми, ты говоришь? У тебя тайная история с моей семьей?
— Я думал, ты знала.
— Знала что? — спрашивает она настойчивым адвокатским тоном.
— После того, как вышла первая книга, твоя мать связалась со мной с кое-какими вопросами о своем отце.
Она смотрит на меня так пристально, как только она умеет.
Она смотрит на меня так пристально, как только она умеет.
— Ты со мной шутки шутишь? Ее отец погиб на войне, на испанской гражданской войне. Моя мать была похожа на самого израненного человека на свете, а ты похож… Я даже не знаю, что ты такое. Я не могу даже представить тебя и мою маму в одном… да хоть в чем.
— Мы никогда не встречались. Твоя мать написала мне письмо. У нее были вопросы, и она думала, что я мог бы помочь с ответами.
— Она думала, что у тебя могут быть ответы? И ты ответил?
— Да.
— На какие вопросы?
— У нее была пачка писем от ее отца, с войны. Ты знала о них?
— Нет.
— Это были письма, которые ее отец написал ей, пока был на войне. Они явно были очень важны для нее, но она никогда не понимала, о чем они на самом деле. Каким-то образом ей попалась «Прескверная штука», и возникла идея, что я мог бы быть полезен.
— И ты помог ей?
— Да.
— Боже, я никогда не знала ничего такого. Всегда думала, что это мой отец нашел тебя по поводу писем о философии и учебного курса на основе твоей книги, который он задумал сделать бесплатным, легкодоступным и вообще.
— Нет, это была твоя мать, на несколько лет раньше. Потом отец начал присылать мне письма по электронной почте, потом твоя мама умерла, но я не знал об этом. Все это случилось пятнадцать лет назад. Думаю, так все и было.
— Боже, я не могу это переварить. Знаешь, семья моей мамы была из испанской знати.
— Да, я догадался.
Майя запрыгивает на шезлонг и сворачивается в клубок у меня между ног. Я треплю ее за уши и наблюдаю, как Лиза пытается осмыслить эту новую главу в своей истории.
— Ее отец, — сказала она. — Я, очевидно, никогда не видела его, но он был из аристократии или что-то вроде этого, землевладелец. Она правда никогда не говорила о нем.Ей было вроде как два или три года, когда он умер, и ты, значит, говоришь, что он писал письма младенцу?
— Полагаю, да.
Она шагает, думает, переваривает, переспрашивает меня. Даже забавно за этим наблюдать.
— Ее семья перебралась в Америку после его смерти. Им пришлось бежать от Франко. Они потеряли все. Ты знаешь об этом?
— Не припомню.
— Правда? Я думала у тебя та еще память, стихи и все прочее. А что насчет писем? Их ты помнишь?
— Она мне их прислала.Они были на кастильском наречии, разумеется, и в довольно плохом состоянии физически, как ты можешь догадаться. У меня был человек, который прочитал их мне, и я ответил твоей матери на ее вопросы. Это не заняло много времени. Я написал ей письмо, она прислала короткое письмо с благодарностью, и все. Спустя несколько лет стали приходить письма от твоего отца, который, полагаю, узнал обо мне от нее».
— Эти письма все еще у тебя?
— Нет.
— Ты не оставил их?
— Я ничего не оставлял, — говорю я. — Ну, — добавляю, теребя нос Майи, — принадлежащего ей.
— А как моя мама могла найти твою книгу?
— Понятия не имею. Она попросила, вселенная ответила.
— И ты отправил ей обратно письма ее отца?
— Да.
— Я перебрала все ее вещи, но не видела их.
— Может, она развела небольшой огонь и бросила их туда?
— Зачем бы ей так поступать?
— Я просто предположил, но точно не знаю, что она могла с ними сделать.
— С чего бы тебе такое предположить?
— Горят хорошо.
— Ого. И ее устроили твои объяснения по поводу писем отца?
— Разумеется.
— Разумеется?
— Мои объяснения были очевидно верными. Возможно, она и сама все понимала, когда связалась со мной, но ей нужно было подтверждение. Это довольно очевидно.
— Что очевидно? Что ее отец не любил войну? Что он скучал по маленькой дочери?
Вдалеке вспыхивает молния. Гром скорее чувствуется, чем слышится.
— Эти письма были процессом духовного саморазрушения [autolysis] твоего деда. Не просто записи о его перерождении, но и средство перерождения. Каким-то образом твоя мама услышала о духовном саморазрушении — она использовала это понятие в своем письме, — нашла меня, спросила, и я ответил ей — да, ее отец проходил через тот же процесс, что описан в «Прескверной штуке». Процесс принял форму писем, адресованных маленькой дочери, но на самом деле там описывалось, как он разрушал собственное эго.
Она смотрит на меня тем же тысячемильным взглядом, который я заприметил еще много лет назад. Я жду.
— Ты имеешь в виду, что мой дед был, ну, просветленным? Как ты?
— Зависит от того, как долго он прожил после того письма, что я видел, но я бы сказал да, он, вероятно, полностью завершил начальный процесс. Повысился в звании, в некотором роде.
— Я имею в виду — просветленный просветленный? В твоем смысле этого слова? Вроде как пробудившийся ото сна? Осознавший Истину и все такое?
— Да, с учетом того, что это на самом деле не имеет отношения к духовности. Это естественный жизненный процесс, и однажды начавшись, он не останавливается.
— Но почему? Из-за войны?
— Определенно это один из факторов. Экстремальные обстоятельства благоприятны для пробуждения. Война была чем-то вроде реальности в концентрированном виде, намного более интенсивной, чем, скажем, сидение в ашраме или вроде того.
— А какие там еще были факторы?
— Понятия не имею. О боже, это уже слишком.
Она пьет свое вино и садится. Она садится и снова встает. Она садится, положив руки на бедра, словно собирается наброситься на меня с бранью, потом опять начинает шагать. На ее фоне даже наша буря уже не так заметна.
— По большей части письма были очень бурными и явно не предназначались для ребенка, — продолжаю я, — и все же это действительно были письма к дочери. Похоже, что это была его реакция на ряд все более мощных откровений, которые снисходили на него слишком быстро, чтобы с ними справиться, и он был вынужден обратиться к их записыванию. Возможно, письма служили не только для размышлений, но и для переваривания вулканирующих эмоций. Может, он взрывался, чтобы выразить то, через что проходил, но не мог поделиться этим с однополчанами, и поэтому записывал то, что изливалось из него, едва скрывая это под видом писем к маленькой дочке.
— Но почему? Зачем скрывать это все? Почему просто не писать дневник?
— Процесс духовного саморазрушения, использование письма, чтобы сосредоточить и усилить силу нашего разума, чтобы переварить все более мощные и сложные эмоции, естественным образом усовершенствуется, если намеренно выполняется для кого-то определенного, но этот кто-то необязательно должен на самом деле это читать или отвечать. Наоборот, так даже лучше. Я делал это, словно писал книгу для воображаемых читателей. Я написал больше десятка черновиков и сжег их все. Мелвилл писал это как книгу с одним большим запутанным черновиком. Некоторые люди адресовались ко мне. Ребенок — настоящий или воображаемый, невидимый друг, идеализируемый наставник, кто-то из прошлого: это помогает почувствовать, что ты на самом деле чему-то учишь и чем-то делишься, и тогда процесс работает намного лучше, чем если бы я просто делал это для себя. Когда ты погружаешься в это, то чувствуешь, что так и должно быть.
— А этот опыт, у деда, был похож на твой? Не такой, как у меня?
— Да, опыт твоего деда был очень усилен обстоятельствами. Возможно, он пережил бурное пробуждение еще до того, как стал писать. Письмо было его попыткой найти смысл по ходу развертывания процесса.
— Звучит так, будто он был его жертвой.
— Так всегда и бывает.
Ее расхаживание противоречит тихому вечеру, огню и вину. Думали, будет буря, а она упорно не приходит. Если бы я мог сделать заставку, как на экране компьютера, то это была бы драма: цифровой Просперо, призывающий бурю.
— Так это просто совпадение, что я прошла через эту свою штуку и появился ты, а теперь мой дед, которого я никогда не видела, — и он каким-то образом… Нет,правда? Это все одно большое совпадение?
— Я не случайность, как ты предполагаешь, я не кто-то незакономерный или неправдоподобный. Я, скорее, паттерн.
— В смысле?
— Для меня, с моей перспективы, все является совпадением, все течет вместе. Это гармония, энергетическое равновесие, паттерн.
— Хорошо, хорошо, и это касается всего? Бог ты мой, а еще что есть?
— Присядь, пожалуйста.
— Что?
— Может, тебе будет удобнее присесть? — говорю я.
Она снова упирается в меня своим взглядом и не садится. Я все равно продолжаю.
— Ладно, у меня действительно слабая память, как мышца, которая больше не используется. Моя еще та память, как ты ее назвала, из тех времен, когда я был ребенком, и тогда она не была настолько странной. Поэзия теснит музыку в моей голове, и я оставляю ее. В основном, когда я был молод, но и позже тоже, как в последнем письме твоего деда, которое я запомнил, наверное, потому, что оно не было частью процесса, это было прощание с кем-то очень важным для него, в его мыслях, в его самые тяжелые времена.