...В следующую ночь он снова сидел у ограды собора Александра Невского и рассказывал свою историю желающим скоротать время нищим. Вина на этот раз не было – даже из картонного пакета. Но кто-то из знакомых прихожан оставил ему упаковку – шесть банок пива. Он расходовал это богатство экономно, но до рассвета не хватило, и он снова с грустью вспоминал тот стакан коньяку, что налил ему когда-то московский таксист.
Масло, запятая, холст
Ну, ребята, наливай. Чего там у нас сегодня? Смирнофф двадцать первый, мать бы его... А ведь хорошая же водка, натуральная, скажи? А что-то не то... Сладкая, что ли? Или вода у них тут такая? Всё натуральное, за фальсификацию тюрьма, а всё ненастоящее. Блябуду, ребята, а сейчас коленвал – помните коленвал? Ну при Черненке, кажется, появился или даже раньше – я этот гадский коленвал вспоминаю. Ведь чистый керосин был, изо рта дизельный выхлоп, а уже кажется, что тот керосин лучше шел, чем эта джинуин грэйн, задавись она конем. И салями ихнее драное, как бумага копченая... То ли было, сосисочек пластмассовых отваришь, пельменей из пачки, котлетку за двенадцать копеек из пекинской кулинарии... Кайф! Ладно. Я понимаю, что ностальгия. Но разве от понимания легче? Ну не лезет в меня их гросерия, и дринк не лезет... Ну-ну, давай-ка сюда, мало ли что не лезет. А воля советскому человеку зачем? Он сказал «Поехали!» и махнул рукой... Ухх! За их сухой закон! Сухой закон – основной закон социализма.
Я всё, как эту бутылку вижу, однофамильца ее вспоминаю и никак рассказать вам не соберусь. Был у нас один, кое-кто из питерских его тоже знал, Колька такой Смирнов, мазила-мученик. Не слыхали? Понятно, у вас же в Хохляндии свои были гении и звезды, Задуйкоза какой-нибудь или Поперденко, несли свет авангардизма над широким Днепром... Ну хорош, что мы, за многонациональное братство драться здесь будем? Слушайте лучше, интересная байка...
Вот. Значит, Колька Смирнов. Москвич он был, насколько я знаю, коренной. Вроде бы в пятидесятые, в самом начале, уезжал куда-то на несколько лет по распределению, да в эвакуацию с матерью где-то под Пермью припухал, а так – всю жизнь на Маросейке. Кончил он Полиграфический, художник печати, а по главной профессии был стиляга. У вас-то, я думаю, это всё по-другому выглядело, да? С одной стороны, беспросветней, наверное, с другой – не настолько сурово... А в столице это целый мир был, целая жизнь! Фарцовка! Пиджачки знаете как проверяли? Фирменный вот тут, под воротником, должен был быть подшит суконочкой такой специальной. И показывали, как сыщики: отворачивали вот так... А галстуки! А носочки безразмерные, первый раз увиденные, – чудо цивилизации... А ботинки на подклеенных тушинскими артельщиками тракторах... А самострок, подделки с лейблами! Я вчера в лавку пошел, штаны прикупить, разорвались джинсы-то, говно у них теперь... И вспомнил первые свои «ли» в сантиметр толщиной. Я их как раз у Кольки-то Смирнова и купил за триста пятьдесят рублей. Какой же это год был? Не помню... До фестиваля еще... Не поверите, вы ж молодые, – вся общага приходила молнию на ширинке смотреть! А я потом мать заставил в старые, из отцовского форменного синего шевиота, тоже молнию вставить вместо пуговиц. Советскую, конечно... А она у меня на плясках и накрылась! «Рок эраунд зэ» – а у меня яйцеклетка в семейных трусах наружу! Билл Хейли пел, его Хелеем тогда называли, многое через поляков шло. Да...
Где теперь все эти стильные, центровые? Кто в абстракционисты, кто в лабухи... Ранний боп, Пэт Бун, Луи Прима и Келли Смит – всё было кучей... А теперь кто где. Кто в родную землю лег, скирявшись. Кто одумался и в большие начальники вышел, в заслуженные, джаз разрешенный играет, соцреализм недобитый добивает осторожненько. Кто в Мордовской республике, срочок-другой оттянув, на медсестре женился и в передовые шофера вышел... А кто, дожив до шестьдесят восьмого – семидесятого, подался на родину джинсов. Я-то, долбец, до последнего сидел, всё ждал чего-то, пока чуть дверь не захлопнулась...
Так. Давай-ка наливай, разволновался бедный старик. Заехал в мемуары. У всех? Ну, будем... Я тогда за дудку и взялся, Хоукинса пытался снимать, на танцах в цэдэса лабали. Пиджачок у меня был!.. Плечи, разрезик в глубоком тылу, в кармане платочек пришит... Весь барак мой измайловский сбегался смотреть, когда я, в сумерках уже, с альтом в чехле уходил нарядный. Эй, папина «победа», пацаны кричат, обезьяна стильная! А папаши-то моего последняя победа – в тридцать восьмом... Ну ладно. Хватит.
А Колька Смирнов, конечно, принялся тогда малевать, сначала, как все, беспредметицу, Поллок тогда как раз до нас дошел, потащили дурь всякую на холсты. Выставками еще, даже бульдозерными, не пахло, еще и в Манеже Никита не матюкался. А просто по мастерским, по квартирам ходили картинки смотреть. И я ходил, большой был любитель, хотя не понимал многого. Начали, понятное дело, и атташе, какие поумней, покупать потом кое-что, Костаки их привозил... Но Колька скоро и от экспрессионизма абстрактного отошел, очухался, хотя ценил абстракцию и понимал. Но рисовальщик он был хороший, форму здорово видел и, кроме того, всегда литературу в работу тащил, сюжет ему был нужен, смысл... А в «суровые» – была тогда такая школка, нефтяников писали с уголовными рожами, пейзажи вроде лагерных – тоже не подался. Не так видел...
И остался в стороне. Чего-то малевал у себя на Хмельницкого. Была у него там комната в коммуналке, метров сорок, мать умерла, и он этот сарай быстренько в помойку превратил. Тут и мастерская, тут и станок стоял, клетчатым платком покрытый. Всё как положено: подрамники лицом к стенкам, кисти вылезшие, оклады без икон, часы старые, трубки... «Грюндиг» недоломанный Паркера хрипит. Да, конечно, уже с бородой, на джинсах заплата кожаная между ног, свитер латышский на голое тело... Джаз, конечно, любил, на джемах мы и познакомились поближе...
А жил он хреново. Покупать его никто не покупал. Дипкорпус интересовался чем? Ну если уж фигуративная работа – так чтобы с милиционером, с пьяными, с лозунгами мудацкими. Коллекционеры за Фальком гонялись, скупали у дураков, а если молодых и брали, то беспредметников опять же... В общем, нечего было Кольке жрать. Это не то что потом стали нонконформисты наши жить – не хуже выездных, все в фирме да в долларах. А тогда еще ни горкома не было, ни Грузинской... Так что делал Коля Смирнов эскизы коробок для игрушечной фабрики. Сотни две с трудом выжимал и был тем очень счастлив. А в остальное время слонялся по Москве, на народ глазел, так просто по сторонам пялился... Называл это он «ездить по транспорту», какая-то шутка у него была с этим выражением, я уж не помню.
Наливай, наливай, ты меня не спрашивай, я всегда разделяю и поддерживаю. Ну, рванули? Ё хеллз, май рашен френдз... Тьфу, дрянь все-таки!
Да, так вот. Все шатался этот Смирнов по городу. Это у него после шмотья фирменного вторая была любовь: пейзаж московский, вообще город, городская жизнь. Такое, понимаете, противоречие: с одной стороны, низкопоклонство перед западными тряпками и мазней ихней обезьяньей – тогда в «Крокодиле» любили рисовать макаку с кистью, в берете, перед как бы абстрактной картиной, мол, так и обезьяна умеет. Да еще, помню, какая-то сука прямо в свою карикатуру вонючую любила настоящую репродукцию с какой-нибудь французской или американской работы вмонтировать. Этак, дескать, обезьяна может, а как Налбандян – не может.
Чего у нас так обезьян не любят? Мы ж, материалисты, от них произошли... Потому, наверное, и не любят...
Значит, с одной стороны, был Смирнов низкопоклонником, а с другой – патриотом великой столицы социалистической родины.
Мы тогда, помню, высотками всё возмущались, сталинским ампиром. Понастроил усатый тортов и колоннад римских... А Кольке и это всё нравилось. Романтик он был. И с бабами тоже. Ну у каждого кто-нибудь подночевывал, многие и женились уже. Кто на актрисе какой-нибудь задрипанной, кто на манекенщице длиннобудылой, а кто и на дочке. И сам уж в высотку, а то и на дачку перебрался, и внучка´ профессору или генералу гэбэшному выстрогал... А в мастерских или у приятеля с лишним ключом, конечно, своим путем: колежанку там, или, к примеру, студенточку инязовскую, или просто шалавку, приехавшую откуда-нибудь из Симферополя столицу приступом брать... В общем, нормально, все люди. А Колька и тут с приветом, и с большим. То на такой, завоевательнице-то, жениться вздумал, чуть она у него его комнатищу не отсудила – не знаю даже, как он выгреб... Только развелся – опять башкой в приключения: нашел какую-то, вроде него самого, живопиську. Такая же, не продавала ни черта, только рассуждать умела о работе. Рассуждала, надо сказать, неглупо, да толку? Коля хоть от Бога глаз имел, способный был малый, действительно талантливый даже. А у нее, кроме навыка кое-какого, – ничего. А ведь Суриковский кончила... Хрен ее знает, не было в ней страсти – и всё.
Как водой писала. Бывал я у нее и в мастерской. Грамотный такой импрессионизм. А он и тогда никому на хер был не нужен. Властям это – авангард, а для приличных людей – старье... Времена ж были! Не верится, что не приснилось...
Как водой писала. Бывал я у нее и в мастерской. Грамотный такой импрессионизм. А он и тогда никому на хер был не нужен. Властям это – авангард, а для приличных людей – старье... Времена ж были! Не верится, что не приснилось...
Ага. О чем это я начал? Ты наливай, наливай, не обращай внимания. Пузырь-то большой, вечер длинный, от тиви ихнего я блюю... Ох, Господи!.. Хорошо. Нет, я уже есть не хочу. У тебя какие? А «Лаки» нет? Люблю их. Вроде «Дымка» нашего, но получше... А главное, страшна она была – ужас! Толстенная, нескладная, волосы жидкие, и одевалась – кошмар! В такие же свитера протертые. Латинский квартал довоенный. Как он, стиляга, это терпел? Черт его знает...
Хорошо хоть, что не съехались они с Колькой. У нее своя квартира была, где-то на Метростроевской, большая, отдельная, шикарная. Да еще мастерская рядом в подвале. Батя у нее был, ни мало ни много, академик живописи, всё суворовских чудо-богатырей писал, баталии метров шесть на три... Помер в сорок девятом, но оставил, конечно, порядочно, так что она, и не продавая свою херню, не бедствовала. И дача была, и «победа», хоть и развалюха, а машина. Так что Колька с нею даже ожил. Пожрать всегда было, да и выпить тоже.
А выпить, я вам скажу, он очень и очень любил. На чем мы с ним тогда именно и сошлись. Он ни с кем особенно не дружил, да и не знал его почти никто. Так, фамилию вроде слышали, вроде приличный художник, профессионал, и парень неплохой... А что он там делает, никто конкретно не интересовался. Раз фирма не покупает – значит, чего-то не то...
А я, мужики, хоть и не художник, мои картины вон в футлярах лежат, но в живописи уже разбирался. С художниками всю жизнь дружить – поднатаскаешься. Вы думаете, лабух – и всё? Неет... Вот завтра у евреев здешних свадьбу буду играть... И плевать...
В общем, я один знал, мужики, что художникто он настоящий, классный. Он всё мелочь тогда писал, фрагментики, а было уже видно... Зайдем на Смоленке в гастроном, возьмем «столицы» бутылочку, сырку хорошего швейцарского, хлеба рижского свеженького... И к ней, домой или в подвал. А у него в руке мешок из старой занавески, плоский, на веревках. Значит, сейчас новое будет показывать, чего там у себя на Маросейке наваял. Он почему-то любил показывать у нее, там у нее и хранил... Придем, кирнем хорошо – и ставит он работу. И мы с нею вдвоем сразу забалдеваем... Особенно помню крышу его одну. Жестяная такая крыша в самом низу холста, а над нею небо московское, сиреневое, и в небе зелено так, едва заметишь, проступает что-то. Страшное. А что – не поймешь.
Я уж потом понял, что это всё были этюды. А тогда просто удивлялся: с такой он точки писал, куда, конечно, никак залезть не мог, таких ни чердаков, ни окон не бывает. Значит, выдумывал всё! Но как... Ох, ребята, вы б видели как... Ох...
А она сдержанно одобряла, хотя, я видел, ведь тоже кайф ловит. Но сразу же с разбором лезла, ясно? Мол, тут то, тут се, тут такое влияние, тут такое... А он слушал и хоть и спорил страшно, но в конце концов соглашался всегда. И холст – мордой к стене...
Вот такие дела.
Потом как-то разошлись мы с ним. Я тогда уж в отказе был. Стали зарубежные товарищи поддерживать меня со страшной силой, из оркестра-то меня уже выхиляли. Днем дома сидел, занимался – я тогда-то как раз дудку не бросал и как музыкант вырос сильно, а вечером тормозит «фольксваген» какой-нибудь под окнами, и через десять минут я или просто капусту считаю, или магнитофончик прикидываю, кому толкнуть, или шубейку дубленую... Жил, словом. Ну и с ОВИРом воевал. Сами знаете...
К Кольке вовсе ходить перестал. Во-первых, не знал, не боится ли он с отказником общаться. Многие не хотели... Я так считал: если не боится, сам придет. Но он не приходил... Во-вторых, кто-то из ребят сказал, что стали они вместе со своей чучелой по-черному уже пить. А я как раз тогда завязал, некогда было, при деле: в приемную ходил, в общем, занят был, а когда занят, не киряется. В-третьих, вообще не до него мне было: уезжать он не собирался, всё мазал что-то и мазал, и интересы наши расходились и расходились...
Давай, давай! Слушай, а ведь мы этот баллонто почти усидели?! Не хватит, мужики...
Встретились мы со Смирновым этим после лет полутора как-то случайно. У общих знакомых, на каком-то дне рождения, что ли. Смотрю – ой-е-ей, лопнутый рот, что же это с Колькой стало?! Старый стал, башка плешивая, волосы – все ж таки по моде длинные, стилягу не переделаешь, – бахромой висят, борода клоками, да и серая... Скирялся мужик. Глаза провалились, морщины... Но это ладно. Тут другое: явилась с ним не халда его толстожопая, а, я вам скажу, некто! Красавицей, конечно, не назовешь, мне такие даже вообще не нравятся. Фигура никакая, ни плохая, ни хорошая, только что не толстая, рожица тоже – назавтра не узнаешь... Но глаза я заметил! Я думаю, их все заметили. Я, мужики, хоть и не художник, но цвет хорошо вижу и чувствую хорошо. Серьезно. Так вот: я таких глаз синих, чистый кобальт, вообще не видал. Ни до, ни после. И светятся, понял? Настоящий такой свет идет... Я сразу знаешь чего вспомнил? Прожектора, которыми раньше во время салютов римские цифры в небе писали. Даты. Столбы синего света. Точно такие глаза.
Больше о ней я и вспомнить ничего не могу.
Колька мне обрадовался страшно.
– Что ж ты, зараза, – говорит, – пропал? Если уже одной ногой там, на воле, так и кирнуть с другом не хочешь?
– На какой там воле, – отвечаю. – Мне как бы на северо-восток, в Потьму куда-нибудь не уехать вместо юго-запада. Анекдот знаешь?.. «Граждане, выезжающие в Израиль! Поезд на Воркуту отправляется...» Компрометировать не хочу.
– Какой, к херам собачьим, компрометировать! – кричит. А сам уже поддал и тут же сломался. Глаза разъехались, орет на всю комнату. Ну я повел его на кухню покурить, потрепаться. Водички холодной попили...
– Какой там компрометировать, – говорит он. – Плевал я на них! Я, милый ты мой, картину заканчиваю – это раз. И когда я эту картину закончу, мне полностью на все положить будет. Для нее через двадцать лет отдельный музей где-нибудь построят. Ты завтра ко мне приходи, на Маросейку, прямо с утра, покажу – сам все поймешь... А кроме того, я теперь вообще ничего не боюсь. Потому что если бы меня, как только картину закончу, кто-нибудь не то что в тюрьму посадил, а просто убил, я бы только спасибо сказал... Лажа мне, старый.
Смотрю, у него уже и слезы текут, и сопли. И, главное, вижу, что это не только от поддатости, а действительно херово парню. Пошел я в комнату – там гуляют себе, кто-то, конечно, к его девке, к фарам ее, клеится, но она сидит себе скромненько, киряет чего-то, покуривает и молча улыбается – ну я взял нам с ним бутылку и на кухню вернулся.
Врезали сразу по полстакана, он даже протрезвел немного.
– Ты видел, с кем я пришел? – спрашивает. – Ну вот. Ты понимаешь, что я ее люблю?
– Понимаю, – говорю. И осторожно так пошутил: – Ты ж без любви не можешь. Ты и лимиту свою, аферистку, любил, и ту, с Метростроевской... Ты их всех любишь. А они – тебя...
Он только глянул на меня жалобно, и я сразу заткнулся.
– Ты ж ее видел, – говорит. – Я от нее отвернуться не могу. Всё время прямо в лицо мне смотрит. Спиной сажусь – не помогает. С ума схожу, понимаешь?.. А с Натальей дело плохо...
Это ту его, халду, Натальей звали. Причем именно Натальей, а не Наташей или Наташкой – она сама так представлялась, и он ее всегда так называл, и за глаза тоже.
– С Натальей плохо, – качает головой, а сам себе еще полстакана наливает. Но я отобрал. – Плохо... Совсем она, бедный человек, спилась, работает с трудом и не хочет работать. Представляешь? Наталья ж раньше пахала больше меня!.. Да и не может она теперь работать. Болеть стала. Почки, еще там всякое... А помнишь, какая была? Тебя могла запросто перепить. Помнишь?
– Ну помню, – говорю. А я уже понял, что дела его действительно плохие. Парень он хороший и бросить эту бабу в такой ситуации действительно не сможет. И скиряются они оба вконец, и помрет он, может, еще раньше нее. И картину свою, про которую опять что-то начал бормотать, не закончит... И с прожектористкой своей не поживет, не порадуется... В общем, действительно лажа чуваку наступила, полный конец. Жалко.
А он все бормочет, совсем уже плохой:
– ...Но я всё же решу эту проблему... У меня есть проблема правого края, но я ее, кажется, решу... Я ее, бля, решу, и всё будет хорошо... Всё будет хорошо...
В общем, засыпает.
Вызвал я тихонько его глазастую любовь из комнаты, свели мы его на улицу, поймал я такси. Повезли его на Маросейку. Он в машине и вовсе вырубился, она тоже сидит молча, его держит, чтобы мордой не приложился, я курю – расстроился чего-то, сам не пойму чего, хотя, в общем-то, ясно, из-за чего: жалко мужика. Дружили всё же...
Так. Лей, лей, что оставлять? Да посмотри в рефрижераторе, там, кажется, еще есть «тюборга» банок десять. Дерьмо, конечно, по сравнению с «Жигулями», а все-таки не на сухую сидеть. Ну, привет...
Привезли мы его. Только в комнату зашли – он давай выступать. Прежде всего поплелся в коридор, на Метростроевскую звонить, – это у него, я помню, всегда было, обязательность. Если прийти не может, всегда позвонит, даже поддатый... Долго они по телефону отношения выясняли. Кто пьянее, да кто умнее, да кто первый пить начал, и кто сильнее виноват... Она трубку бросала, он перезванивал... Еле я его из коридора утащил.