Но Сарайкин всё же вывернулся из-под карты и кинулся к своей «москвичке», валявшейся в другом углу, и как-то успел, пока Грушевский разворачивался всем cвоим спортивным торсом и разбитыми кулаками, и вытащил из кармана, и встал, широко расставив короткие ноги, и низко опустил лезвие. Он уже знал, как это делается.
Тут у Игоря в руках оказалась указка, бывший, думаю, кий из бильярдной Дома офицеров, как-то перекочевавший. А в руках у меня не было ничего. Но мы с Игорем были в классе самые высокие (Сарайкин поправлял: «Длинные») – и деваться было некуда.
Игорь достал-таки толстым концом палки его по руке, нож звякнул, на том все и кончилось. Как уж я успел до этого подвернуться – не знаю. Но правый рукав моей рубашки оказался разрезанным от манжета и до локтя.
А рубашка между тем только перед началом учебного года была перекрашена из белой, выданной отцу под парадный мундир, в коричневую. И в сочетании с коричневыми, добытыми в военторге брюками образовывала знаменитый эстрадный костюм вышеупомянутого певца (вот и закольцовочка!), что и требовалось. Мама всегда шла навстречу моим пижонским устремлениям.
И тогда я больше всего переживал из-за рубашки. Это уж потом, став наблюдателем и участником многих служебных романов, я оценил тот накал и, главное, чистоту страстей, которые пылали в нашем девятом классе под неостывшим степным сентябрьским солнцем.
Боже, как Тебе удалось посеять любовь среди людей? А Вовка перешел в вечернюю.
Все сюжеты – по крайней мере, лучшие, классические – закольцованы. Онегин, я тогда моложе и лучше, кажется, была. Штирлиц спит, через десять минут он проснется. Ты этого хотел, Жорж Данден. Мэри, где шипы, там и розы.
Сочинители по мере сил следуют за жизнью. Она всегда ведет счет и предъявляет его рано или поздно, иногда – уже на выходе, как в супермаркете: неоплаченное звенит, вы краснеете, объясняете кассирше, что задумались, а она, брезгливо глядя поверх вашей головы, проводит размагничивающим аппаратом по коду на этикетке и раскладывает по ячейкам кассы ваши суетливо извлеченные купюры. За всё надо платить.
Если бы в конце пятидесятых такое понятие существовало, она считалась бы секс-символом нашего класса. Не была ни особенно хороша, ни даже просто миловидна, скорее некрасива: ярко выраженные восточные черты, включая нос, излишество волос и веса. Училась плохо, что могло быть даже и привлекательно, но в ее случае отвращало: причина заключалась не в благородной лени, а в явной туповатости. Никакие материальные преимущества – что среди подростков важно, это народ весьма меркантильный, мы это забываем, взрослея, и романтизируем детство и молодость – так вот, ни магнитофона «Яуза» или хотя бы «Спалис», ни нейлоновых блузок и босоножек на пробке у нее не водилось.
Тем не менее была предметом страсти не только нашего, девятого, но и обоих десятых классов, не говоря уж о младших. Теперь, конечно, понимаю, что объяснялось это тем же, чем практически всегда объясняется такое влечение: страсть была взаимной. Мужчины (именно мужчин, а не мальчишек видела она вокруг, и на школьном дворе, и на танцплощадке в парке за Домом офицеров, и в четырнадцати-, и в тридцатилетних одинаково) были уже тогда главным, если не единственным ее интересом. Распознать это было нетрудно хотя бы по сиянию, возникавшему в ее темно-карих, с положенной по происхождению томной поволокой глазах, как только глаза эти обращались на любое существо иного пола. Я уже давно и твердо убежден – в этом и есть секрет всех, включая самых великих, звезд обоего пола от Мерилин Монро и Алена Делона до районных и дворовых чемпионш и чемпионов любви. Желание, особенно массовое, – всегда ответ.
Но тогда я еще плохо разбирался в сияниях, а красоту оценивал чисто геометрически. Так что явление оставалось для меня полностью загадочным, и, забегая вперед, скажу, что вообще с этого рода феноменом я начал разбираться, мягко говоря, поздновато, чем многое в своей биографии теперь и объясняю. Тоже был туповат, даром что отличник. А по жизни, как говорят теперь политики и эстрадные певцы, двоечник.
Но не обо мне речь.
Прошли годы (титры или закадровый голос). Раздался телефонный звонок. Видела тебя по телевизору, сказала она, сразу угадала, даже еще фамилию не сказали. Вот узнала номер, полдня до самолета, у тебя время есть?
Из двух часов полтора она говорила о детях, которые давно в Америке, внуках, которые забывают русский, и о том, что она им везет. Полчаса рассказывала, от чего повышается сахар, об артрите и удивительном человеке, который справляется с тем и другим с помощью космических полей, только к нему запись у них в Саратове за год.
О муже или чем-нибудь подобном не упоминалось.
Глаза осветились дважды: когда процитировала какие-то вполне глупые слова младшего внука и когда рассказывала о связи космической энергии, которой владеет саратовский целитель (в миру – завхоз техникума), с закупоркой сосудов.
«А помнишь, – перебил я, – был твой день рождения, и мы там все, и Витька, и Игорь, все ребята, чуть не перегрызли друг друга из-за тебя? Помнишь? Ну, в девятом классе...»
Она, кажется, даже не расслышала. Старший внук связался с хулиганами, у них там плохой район. Зять прошел все тесты, и его берут на фирму. Артрит сейчас дает жить, но вообще это ужас.
«Возможно, – кощунственно подумал я, – лучше расплатиться горстью таблеток, как Мерилин, чем так». Впрочем, плату назначаем не мы.
Чувство, не находя выхода, убивает себя.
В моем подъезде среди бутылок и тряпок, оставленных бомжами, поселился пес. Это дворовая овчарка с очень грустным выражением лица. Лежа на первой площадке, пес внимательно смотрит в глаза каждому проходящему. Многие выносят еду на бумаге. Пес вежливо ест, но без охоты. Его не интересует материальное. Он ждет собаку моих соседей, в которую влюблен. Иногда он поднимается по лестнице и топчется у ее дверей, оставляя мокрые треугольные следы. Собака соседей, такая же беспородная, но очень милая, похожая на колли, подходит к двери изнутри. Во всех квартирах этажа слышно собачье дыхание и тихий стук когтей по полу.
Когда его дама с хозяином выходит на прогулку, для пса настает время счастья. Открывается заветная дверь, он встает и прислушивается. Точно – она! Лифт поехал... Пес бежит к выходу из подъезда и просачивается на улицу. Там он занимает удобное для наблюдения место у ближней помойки.
Выйдя из подъезда, хозяин возлюбленной отстегивает поводок, но в сторону пса смотрит неодобрительно. Его совершенно не радует перспектива пристраивания щенков. Пес притворяется – он сосредоточенно разрывает гору вокруг помойки, будто что-то там потерял. Собака тоже притворяется – будто ей необходимо именно за эту помойку.
Они встречаются.
– Ко мне, – сердито кричит хозяин, – быстро ко мне!
Вероятно, ей так же грустно, как и псу. Но что поделаешь... Ему хорошо: говорят, до того как влюбился, он сторожил стройку в соседнем дворе. Работа, независимое положение... А у нее есть хозяин, и собачье ее естество берет свое: она бежит на окрик, возвращается. Она не может без хозяина.
В конце концов ее перестали спускать с поводка. Пес полежал у подъезда еще пару дней, покрутился у помойки... И исчез.
Вчера, проходя мимо стройки, я его видел. Он носился вблизи своего рабочего места с какой-то, похожей на эрделя. Выражение лица было грустное, как всегда.
Я еще раз убедился, что нельзя бесконечно испытывать терпение любящего, подумал о взаимоотношениях нашего народа и власти, расстроился и закурил.
Итак, ковыляя по ледяным выбоинам... по сплошному горбатому льду... обходя въехавшие на тротуар грязные грузовики с незаглушенными двигателями, от которых идет ядовитый свинцовый дым... посреди рабочего дня в толпе женщин в шубах и бродяг в тряпье... идут двое.
Оба неприметны, тот тип внешности, о котором говорят «отвернулся и забыл». Некрупная, довольно складная женщина, то, что называется «всё на месте», но заметить это почти невозможно – до того скромно спрятано. Вроде бы как и все (Москва – образцовый город шуб), в шубке, но, возможно, и в пальто, вроде бы шатенка, хотя скорее брюнетка, но крашенная в блондинку, кажется, в ботинках, или, может, это сапоги такие. Носик ровный.
И он тоже: куртка, шапка вязаная черная, чемоданчик. В общем, лет сорока. Глаза карие, но, не исключено, это просто освещение, а на самом деле они серые.
Короче говоря, люди как люди.
Если пойти за ними следом, довольно скоро поймешь, что идут они просто так, без специальной цели. Идут себе и идут, преодолевая уличное безобразие, зимние препятствия, не быстро, но и не задерживаясь и, кажется, почти не разговаривая между собой.
Они идут, держась за руки. Если следовать за ними достаточно близко и сосредоточить взгляд, будешь видеть только это: небольшая женская ладонь, вложенная в большую мужскую. Руки без перчаток. Мужчина несет снятую перчатку, зажав ее вместе с ручкой чемодана, женщина, видимо, спрятала в сумку.
Они идут, держась за руки. Если следовать за ними достаточно близко и сосредоточить взгляд, будешь видеть только это: небольшая женская ладонь, вложенная в большую мужскую. Руки без перчаток. Мужчина несет снятую перчатку, зажав ее вместе с ручкой чемодана, женщина, видимо, спрятала в сумку.
Идут, держась за руки. И, если присмотреться еще внимательней, можно заметить, что ее пальцы чуть шевелятся в мужской руке, а большой палец, живущий свободно, неохваченный, слегка поглаживает тыльную сторону мужской ладони, вот эту самую перемычку между его большим и указательным.
Да, так можно идти, подумаете вы через некоторое время. Вот когда так, создавая ощущение, будто ты держишь маленькую птицу, в твоей ладони шевелится небольшая женская ладонь, и палец женский поглаживает перемычку между твоими большим и указательным, идти можно. Черт с ними, с выбоинами и льдом, плевать на выборы и курс. Надо же, совершенно такие же люди, как мы...
Но им повезло.
Любовь всегда несчастная. Счастливой может быть семья, дружба, целая жизнь. Но любовь – состояние болезненное, какое уж тут счастье... Преодолевая заложенный нашей животной природой эгоизм, иногда пересиливая инстинкт самосохранения, противоестественным образом предпочитая себе самим иное существо, мы погружаемся в это безумие, безумие в строгом смысле слова. Ум подсказывает: очнись! Присмотрись повнимательнее, ничего там нет, кроме собственной твоей лихорадки, галлюцинаций, жажды увидеть. Не делай глупостей, не ныряй вниз головой на мелком месте, хрустнут шейные позвонки и всплывешь, сломанный, вниз лицом – нет, не хотим слушать рассудка. А он продолжает бубнить: угомонись, вспомни, что кончается всё, кончится и это, а назад не отыграешь, всё будет порушено, а на руинах построенный замок окажется раскрашенной под камень фанерной будкой, и легкий ветерок времени поколышет его раз-другой, да и завалит, – нет, прём, словно слепые.
Так любят, когда действительно любят. Так любят женщину или мужчину, ребенка, родину, идею и свои воспоминания молодости. За такую любовь идут на всё и всем жертвуют – в том числе и самим объектом любви. Возлюбленного изводят ревностью и желают ему одного – либо со мной, либо в гроб. Ребенка балуют, ненавидят его друзей и жену и превращают его в кисель.
За родину бьются, пока не превращают ее в изрытую воронками пустыню. За идею и ее неизменность борются, пока она не умирает сама собой. Молодость пытаются вернуть любыми средствами, а добиваются ценой инфаркта только одного – становятся посмешищем.
Это всем известно.
Поэтому мудрые отказываются от любви. Любовь есть желание соединиться, преодолеть свою частичность и, слившись с любимыми, стать целым. Но, как всякое желание, оно неисполнимо до конца. А неисполненное желание есть несчастье.
И постигший жизнь отказывается от желаний. И от любви, конечно, в том числе. Некоторые позволяют себе любить только ближнего вообще и Бога – тоже вообще. Но и тут полное соединение весьма трудно и, скорее всего, недостижимо, так что и от этого желания надо отказаться. Надо отказаться от щемящего, причиняющего боль стремления к счастью.
Тогда-то оно и наступает, полное счастье. В его честь оркестр играет марш Шопена, а немногочисленные друзья плачут от умиления: счастье наконец достигнуто наиболее достойным из них.
...Хочется оставаться несчастным как можно дольше.
Как-то странно нас создал Творец: нам желанно всё то, что греховно. И рожденных под звездами Овна тянет, тянет ужасный Стрелец...
В кафе «Театральное» они сидели за соседним столиком. Первые наши байкеры, советские ангелы ада, оставившие у входа свои «явы», «паннонии» и «уралы» ради сиреневого симферопольского портвейна и рубленых бифштексов с жареным луком. Кстати, вполне в те времена доброкачественных, но и недешевых – рубль тридцать, если не рубль пятьдесят... Я ужинал со стипендии в элегантном одиночестве – сто армянского «старлея» (три звездочки), огурцы-помидоры, упомянутый бифштекс, центровое место... Они рассчитались на минуту раньше и вышли, я следом.
Мизансцена такая: угол дома; предводитель мотоциклистов в клеенчатой, как бы кожаной куртке – вполоборота ко мне; его дама – единственная в компании – тоже вполоборота, но другим профилем; малый держит свою возлюбленную за горло и лупит затылком о вышеотмеченный угол.
Я, совершенно не учтя еще троих angels of Hell, вполне способных раскатать меня в пергамент, кладу руку на клеенчатое плечо, отдираю рыцаря от дамы, разворачиваю к себе в фас и говорю – мол, ты чего, мужик, ты че... И получаю, естественно, с правой с оттягом точно в левый угол подбородка (до сих пор костная мозоль прощупывается) и, главное, прикусываю ... ... ... язык! Больно чудовищно! Имея уже соответствующий опыт и озверев от боли, притягиваю поближе оппонента за псевдокожаные грудки, резко поднимаю согнутую в колене ногу – и попадаю точно в цель в соответствии с рекомендациями «Гавриилиады». Малый закатывает глаза и валится на землю. Тут же появляется старшина и, лениво заломив мне руку, ведет в «червонец» (десятое отделение милиции, как раз в центре города моей юности). Позади везут за рога свой транспорт друзья побежденного, идет его дама, уже поправившая прическу и вполне вроде целая, а милицейский «газон» с бесчувственным телом объезжает дальней дорогой, но прибывает все равно раньше нас.
Так что, когда со мною беседует дежурный лейтенант, тело уже лежит на жесткой деревянной скамье, которые в отечественных казенных домах с гоголевских времен, и тяжело дышит, не открывая глаз и пуская мелкие пузыри слюны. Друзья его сидят в коридоре, и я знаю, что они дождутся моего выхода...
– Вылетишь из университета, – говорит лейтенант, переписывая данные из моего студенческого, – служить пойдешь, жизнь узнаешь... Гнищенко! Слышь, Гнищенко, у пострадавшего данные возьми...
Старшина отечески склоняется над телом, но тут тело, на свое несчастье и к моему спасению, приходит в себя. Что-то привычное пробуждается в нем, оно смотрит на милиционера с естественной ненавистью и говорит неожиданно внятно:
– Мусор! – И пытается плюнуть в официальное при исполнении лицо.
Меня после этого, понятное дело, отпустили, уничтожив протокол. Мотоциклиста оставили для выяснения отношений с властью. Дружков его тоже заодно придержали. «А то они тебя достанут», – сказал лейтенант.
Как несправедлива всё же жизнь. И как из этих несправедливостей складывается одна большая, Его, справедливость, которая нам-то, конечно, кажется несправедливостью...
Великий пролетарский писатель Максим Горький всем лучшим в себе был обязан книгам. Он был, следовательно, им обязан: босячеством, неприемом в Академию (история вроде «Метрополя» – одного не приняли, двое вышли), своевременной «Матерью», свинцовыми мерзостями русской жизни, островом Капри, действительно великим романом о Самгине, домом Рябушинского у Никитских ворот, сказкой, в которой любовь побеждает смерть, слезливостью, чахоткой, Марией Андреевой (вместе со всей странной историей Саввы Морозова), речью на съезде писателей, поездкой на Беломорканал, любовью (бесплодной) к Бабелю и легендой о врачах-отравителях.
Кроме того, видимо, книгам он был обязан и заметкой о джазе под названием «Музыка толстых».
Всем лучшим в себе я обязан джазу: олимпиадой искусств, проводившейся Астраханским облоно в пятьдесят девятом году, на которой инструментальный ансамбль (бас-балалайка, поскольку контрабаса не нашли, малый барабан из военного оркестра, аккордеон Weltmeister 3/4, семиструнная гитара) под моим руководством исполнил в джазовой аранжировке «Песню о Ленинграде» (солировал я, голос только что сломался), за что была вручена грамота, а на обратном пути в общем вагоне до станции Капустин Яр выпита всем коллективом бутылка ликера «Кофейный»;
...пластинкой “In memoriam Glen Miller” в белом конверте, окончательно и навеки сделавшей меня подверженным джазу, как бывают люди подвержены простуде; я слушал и слушал эту пластинку у единственного в Днепропетровске (известного, по крайней мере, мне) владельца стереорадиолы «Симфония», на столе лежали открытки с портретами гениев – Пэт Бун, Бинг Кросби, Каунт Бэйси, Пегги Ли, Стэн Кентон – все подряд, хозяин был серьезный собиратель, а я всё слушал и слушал, хотя диск был уже слегка запиленный, а впереди была сессия и можно было слететь со стипендии;
...возвращением с фестиваля в Донецке, когда мы устроили джем-сейшн в нашем купе, и великий басист (очень болен сейчас, увы) играл на коробке спичек, а первоклассный тенор вместо саксофона совершенно по-школьному обернул бумагой расческу;
...и еще фестивалем в Горьком, было это двадцать восемь лет назад, там я познакомился со многими, с кем дружу до сих пор;
...я был просто очень большим любителем этой музыки, джаз-фаном, посетителем «Синей птицы», «Аэлиты», «Печоры» и днепропетровского кафе «Мрiя», обязательным гостем, переезжающим с одного провинциального джаз-фестиваля (их много тогда разрешили в шестидесятые) на другой, автором восторженных заметок в комсомольской печати об этих же фестивалях и кафе;