Сергей Есенин. Биография - Олег Лекманов 17 стр.


“Уже на обратном пути <с севера>, в поезде, Сергей Александрович сделал матери предложение, сказав громким шепотом:

– Я хочу на вас жениться.

Ответ: “Дайте мне подумать” – его немного рассердил. Решено было венчаться немедленно” (Т. Есенина)[525].

Впрочем, реальные события выглядят не менее увлекательными, чем домыслы: обряд совершается 30 июля 1917 года хоть и не на Соловках (“На Соловках набрели на часовенку, в которой шла служба, и там их обвенчали” – М. Свирская[526]), но тоже в неожиданном месте, в глуши – в церкви Кирика и Иулитты Вологодского уезда. А поездка на Соловки становится чем-то вроде свадебного путешествия.

Женитьба Есенина исполнена приключенческого духа: молодые, внезапно ““окрутившиеся” на лоне северного пейзажа” (В. Чернявский)[527], оказываются далеко от дома, без денег – и вот в Орел, к родителям Райх, летит телеграмма: “Выхожу замуж, вышли сто. Зинаида” (К. Есенин) [528]. На букет невесте денег все равно не хватает, но выход найден: Есенин тут же, на лужайке перед церковью, рвет охапку полевых цветов (Т. Есенина)[529]. Молодым надо показаться в Орле родителям жены – и эта поездка не обходится без веселых приключений: “В конце лета приехали трое в Орел, – вспоминает отец Райх. – <…> Зинаида с мужем и какой-то белобрысый паренек. Муж – высокий, темноволосый, солидный, серьезный. Ну, конечно, устроили небольшой пир. <…> Посидели, попили, поговорили. Ночь подошла. Молодым я комнату отвел. Гляжу, а Зинаида не к мужу, а к белобрысенькому подходит. Я ничего не понимаю. Она с ним вдвоем идет в отведенную комнату. Только тогда и сообразил, что муж-то – белобрысенький. А второй – это его приятель, мне еще его устраивать надо” (К. Есенин)[530].

После возвращения в Петроград приключения сменяются тихой семейной идиллией на фоне революции: Есенина, “тогда еще не избалованного чудесами, восхищала эта неприхотливая романтика и тешило право на простые слова: “У меня есть жена””. При этом в семейной повадке Есенина было нечто демонстративное: он с удовольствием играет в ““избяного хозяина” и главу своего очага”, распоряжается с нажимом (“Почему самовар не готов?”; “Ну, Зинаида, что ты его не кормишь?”; “Ну, налей ему еще!” – В. Чернявский[531]). “Я, брат, жену люблю”, – с гордостью заявляет он П. Орешину[532]. Однако покой и уют оказываются иллюзорными.

“Первые ссоры были навеяны поэзией, – передает Т. Есенина рассказы матери. – Однажды они выбросили в темное окно обручальные кольца (Блок – “Я бросил в ночь заветное кольцо”) и тут же помчались их искать (разумеется, мать рассказывала это с добавлением: “Какие же мы были дураки!”). Но по мере того как они ближе узнавали друг друга, они испытывали порой настоящие потрясения”[533].


Зинаида Райх с отцом Николаем Андреевичем. Орел. 1910-е


Однако вскоре странное, противоречивое чувство к Райх разбудило другого Есенина – мрачного, подозрительного, с тяжелым нравом. Со временем все больше давала о себе знать есенинская “темная кровь”: так и не развившаяся любовь подчас переходила в ненависть. Об одной из жестоких домашних сцен Райх позже расскажет дочери:

“Он поднялся ей навстречу. Чужое лицо – такого она еще не видела. На нее посыпались ужасные, оскорбительные слова – она не знала, что он способен их произносить. Она упала на пол – не в обморок, просто упала и разрыдалась. Он не подошел. Когда поднялась, он, держа в руках какую-то коробочку, крикнул: “Подарки от любовников принимаешь?!” Швырнул коробочку на стол. Она доплелась до стола, опустилась на стул и впала в оцепенение – не могла ни говорить, ни двигаться.

Они помирились в тот же вечер. Но они перешагнули какую-то грань, и восстановить прежнюю идиллию было уже невозможно” (Т. Есенина)[534].

Впервые именно с Райх Есенин открыл в себе зверя. “Я двух женщин бил, – говорил он несколько лет спустя Г. Бениславской, – Зинаиду и Изадору [535], и не мог иначе, для меня любовь – это страшное мучение, это так мучительно. Я тогда ничего не помню…”[536] Что за чувство поэт называет мучительной любовью? Голую ревность, приступы собственнического самодурства – и вместе с тем яростное раздражение от чрезмерной близости чужого, в сущности, человека. Все это Есенину еще предстоит с годами узнать в себе, а пока, на Литейном, темная сторона его натуры еще только едва угадывалась в первых “изломах и вспышках”[537].

Ритм семейной драмы – расставаний, чередующихся с попытками возобновления отношений, – прослеживается по плану (увы, так и не написанных) воспоминаний, набросанному Райх. Легко догадаться, что скрывается за скупой строкой:

“Москва – письмо, Москва с С<ергеем>”[538]: московской весной 1918 года супруги впервые расстались, и Райх уехала в Орел (там у нее и родилась дочь Татьяна). “Москва с Сергеем” означает конец прежних отношений (“С переездом в Москву кончились лучшие месяцы их жизни” – Т. Есенина[539]), о чем, по-видимому, могло бы поведать упомянутое письмо. На продолжение драмы в письмах указывает запись № 15: “Зима в Орле, письмо к С<ергею>”, а следующие – на ее кульминацию и исход: “Встреча в 1919 году, “друг”” (то есть уже только друг, больше не супруг); “Осень 1920 г<ода>, зима 1920 года (частые встречи). Параллели не скрещиваются”[540].

Инициатором разрыва станет, конечно, сам Есенин. Он будет скрываться от Райх, оскорблять ее явным пренебрежением и в конечном счете обратится к Мариенгофу с “дружеской” просьбой:

Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:

– Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?

– Чего болтаешь?

– А вот чего… Не могу я с Зинаидой жить… Вот тебе слово, не могу… Говорил ей – понимать не хочет… Не уйдет, и всё… ни за что не уйдет… Вбила себе в голову: “Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу…” Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина.

– Что ты, Сережа… Как можно! – Друг ты мне или не друг?.. Вот… А из петли меня вынуть не хочешь… Петля мне ее любовь…[541]


Зинаида Райх и ее дети от брака с Сергеем Есениным: Татьяна (справа) и Константин Фотография М. С. Наппельбаума. 1920-е


Гораздо милее станет ему Райх после ее второго замужества – тогда-то он и предастся “правде мечты”. В “Письме к женщине” (1924) поэт даст понять, что не он бросил жену, а она его:

что он любил и любит, а сам при этом “ни капельки не нужен ей”:

Как и в случае с Кашиной, Есенину понадобится миф об утраченном счастье, чтобы было о чем сожалеть, на что оглядываться в пронзительных элегиях и поэмах.

С 1918 года и до конца жизни он так и остался бездомным. “Я Есенина видел много раз, – писал В. Шкловский, – и всегда он был не у себя дома”[542]. “Он мог нестись, как метеор, сквозь квартиры, улицы, общественные места, – вспоминал С. Спасский. – И всегда за ним следовал хвост людей, увлеченных его движением”[543]. Обратного пути у Есенина уже не было.


Фанни Шерешевская, Анатолий Мариенгоф, Иван Грузинов (стоят, слева направо), Вадим Шершеневич и Сергей Есенин (сидят, слева направо) 1924 (?)


Глава седьмая Приключения имажиниста (1919–1922)

1

Почему Есенин стал имажинистом? Одни считали – случайно, сгоряча: “Есенин любил драки; и как в гимназии “греки” дрались с “персами”, так он охотно пошел к имажинистам, чтобы драться с футуристами” (И. Эренбург)[544]. Другие утверждали – по ошибке, запутавшись и растерявшись: “Загнанный отсутствием классовой установки, потерявший пути <…> попавший в антиобщественную, узкописательскую богемную среду <…> Есенин переживал новую тяжкую угарную болезнь, мучительнейший провал своей жизни…” (В. Киршон)[545]; “Он увидел и отметил себе гибель дедовской старины, но он слишком любил ее, он искал путь-дорогу к новому Китежу, но попал в чарусу. Она жадно и быстро поглотила его” (А. Воронский)[546]. По мнению третьих, Есенин просто стал жертвой обмана: “Он поверил в <…> серьезность и значительность” имажинизма “и дал себя затянуть в сектантство, кружковщину, кофейщину, короче, на “Зеленую улицу”, где семью цветами радуги расцветают Хлестаковы от Парнаса и чахнет истинный лиризм” (А. Ветлугин)[547]; “…Есенина затащили в имажинизм, как затаскивают в кабак. Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача” (В. Ходасевич)[548]. Из этих версий в итоге складывается миф о “страдательном” Есенине (“загнанный”, “дал себя затянуть”, “затащили”) и имажинистах – то ли хищниках, то ли паразитах (“поглотили”, “питались за счет его имени”). В известной статье Б. Лавренева “Казненный дегенератами” миф доведен до карикатуры: с одной стороны – “ситцевый деревенский мальчик”, заблудившийся в дебрях города, с другой – поймавшие его “литературные шантажисты”, “литературные сутенеры”, “палачи и убийцы”[549].

На самом же деле в повороте Есенина к имажинизму не было ни легкомыслия, ни легковерия; никто “парнишку” никуда не затаскивал – выбор нового “ордена” (или “банды”) был сознательным шагом, результатом точного расчета и верной интуиции. Проницательнее многих современников оказался С. Городецкий, угадавший есенинский замысел – использовать имажинизм как трамплин, чтобы уйти “из деревенщины в мировую славу”: “Это была его революция, его освобождение. Его кафе было для него символом Европы” [550].

После провала левоэсеровского восстания, летом и осенью 1918 года, Есенин активно ищет новые пути к славе. Для начала он готов заключить союз с большевистской властью и даже, реализовав формулу: “Мать моя Родина. Я – большевик”, – записаться в партию[551]. “Понимал ли Есенин, что для пророка того, что “больше революции”, вступление в РКП было бы “огромным понижением”, – вопрошает В. Ходасевич, – что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя РСФСР?”[552] Нет, на “роль рядового устроителя РСФСР” Есенин, конечно, никогда бы не согласился: он был готов сотрудничать с властями, но только на правах литературного вождя – чтобы еще на ступень приблизиться к вершине. К своей цели “созидатель Инонии” был готов идти разными путями. В октябре 1918 года он инициирует заявление об “образовании крестьянской секции при московском Пролеткульте”. Если бы эта задумка удалась, лозунги программного стихотворения “О Русь, взмахни крылами…”, той же осенью торжественно прочитанного Есениным на открытии памятника Кольцову, могли бы получить организационную основу и стать реальным руководством к действию:


Л. Каменев и С. Есенин на открытии памятника А. И. Кольцову

Кадр кинохроники. Москва. 3 ноября 1918


Но ничего из этого не вышло, как и из других попыток сближения с большевиками, предпринятых на рубеже 1918–1919 годов. В ЦК Всероссийского Совета Пролеткульта по поводу заявления крестьянских поэтов приняли решение: “Вопрос оставлен открытым”[553] – чтобы уже больше к нему не возвращаться. В дальнейшем одним из решающих моментов в отношении Есенина с “верхами” стала резолюция члена редколлегии “Правды”, будущего главы Госиздата Н. Л. Мещерякова на оригинале поэмы “Небесный барабанщик”, предназначавшейся для публикации в главной партийной газете: “Нескладная чепуха. Не пойдет. Н. М.”. Узнав о таком вердикте, Есенин, по воспоминаниям Г. Устинова, “окончательно бросил мысль о вступлении в партию. Его самолюбие было ранено…”[554].


С. Есенин на открытии памятника А. И. Кольцову

Кадр кинохроники. Москва. 3 ноября 1918


Власти ясно дали понять, что хотели бы видеть в поэте не литературного вождя, а служащего, “рядового устроителя”. В ответ поэт демонстративно отказался играть по их правилам, о чем со всей определенностью заявил в “Ключах Марии” (видимо, уже в 1919 году): “Мы должны кричать, что все эти пролеткульты есть те же самые по старому образцу розги человеческого творчества”; “нам <…> противны занесенные руки марксистской опеки в идеологии сущности искусств”[555].

Впрочем, уже осенью 1918 года Есенин не слишком надеялся на верхи, гораздо больше – на свои организаторские способности. Понятно, на кого прежде всего он мог опереться в литературной борьбе – на своих соратников, крестьянских поэтов. И в сентябре-октябре Есенин сколачивает из младших “скифов”, с примкнувшим к ним Андреем Белым, независимую артель (Московскую трудовую артель художников слова) и устраивает при ней издательство. Но почти сразу же выяснилось: настоящей боевой группы из единомышленников-“скифов” не получается. Среди всех членов артели деловой хваткой и смекалкой выделялся лишь сам Есенин, что он немедленно и доказал:

“Все запасы бумаги в Москве были конфискованы и находились на строжайшем учете и контроле. Есенин все же бумагу добыл. <…> Он надевал свою длиннополую поддевку, причесывал волосы на крестьянский манер и отправлялся к дежурному члену Президиума Московского Совета. Стоя перед ним без шапки, он кланялся и, старательно окая, просил “Христа ради” сделать “божескую милость” и дать бумаги для “крестьянских” стихов. Конечно, отказать такому просителю, от которого трудно было оторвать восхищенный взор, было немыслимо.

И бумагу мы получили”[556].

Характерна реакция Андрея Белого на ловкость Есенина (“Что-то Есенин мне по линии своего литер<атурного> повед<ения> не очень нравится: уж очень практичен он…”[557]), а Есенина – на житейскую неприкаянность мэтра. Из мемуаров Л. Повицкого:


…Андрей Белый, восторженно закатывая глаза, взволнованно заявил:

– А я буду переносить бумагу из склада в типографию!

Есенин тихонько <…> шепнул:

– Вот комедиант… И глазами и словами играет, как на сцене…[558]


Ясно: Андрей Белый был учителем, замечательным собеседником, в артели же – лишь свадебным генералом, но никак не союзником Есенина в войне за литературное первенство.

С остальными артельщиками дело обстояло не лучше. От Орешина, видимо, не было особого толка (Л. Повицкий так и не смог вспомнить, что ему поручили на первом собрании группы[559]), Клычков же и вовсе оказался под подозрением в растрате: “Есенин взволнованно и резко обвинял во всем Клычкова, утверждая, что тот, будучи “казначеем”, пропил или растратил весь <…> основной фонд. Клычков не признавал за собой вины и приводил какие-то путаные объяснения”[560]. Так издательство прекратило свое существование, а группа распалась.


Демонстрация в честь первой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции

Фотография П. А. Оцупа. Москва. 1918


Итак, решающим доводом против “крестьянской купницы” была ее неспособность к решительным, эффективным действиям на литературном фронте. Весьма симптоматичным представляется следующий эпизод, случившийся в литературном кафе “Домино” 14 декабря 1918 года. “Я пришел в кафе рано, в девятом часу, и, к удивлению своему, никого там не застал, – записывает в дневнике Т. Мачтет. – Еще накануне мы знали, что на 30 <декабря> назначен вечер народной поэзии с Есениным и Клычковым <…>. На дворе бушевала метель, публика не собралась к 10-ти часам вечера <…>. Есенин, точно предчувствуя, что кафе пустеет, пришел <чуть> не перед самым закрытием его и с удивлением остановился у двери. <…> “Что же, станете читать?” – спросил я на всякий случай. “Куда тут читать?” – удивился поэт <…>. медленно продвигаясь сквозь ряды пустеющих столиков <…>. В конце концов мы махнули на все рукой и я даже не объявил, что вечер с Есениным откладывается на неопределенное время”[561]. Пустой зал, несостоявшийся вечер и поэт, на минуту возникший из метели, – таков последний акт скифского спектакля.

Но декорации резко изменятся, когда два месяца спустя, 19 февраля 1919 года, на сцену “Домино” выйдут новые друзья Есенина – имажинисты, только что составившие свой манифест. О характере этих изменений свидетельствует дневниковая запись того же Мачтета: “…на эстраде совершается великое событие. <…> Публики масса. <…> По-видимому, происходит смотр их силам. Победители футуризма смелы, решительны и нахальны”. “В зале стоит хохот”[562] – и публика смеется не над имажинистами, а вместе с ними.

2

Следствием договора с большевистскими властями был бы тупик “социального заказа”; следствием союза с “мужиковствующими” – тупик мелочного литературного сектантства. Необходим был прорыв – неожиданный и рискованный ход в большой игре. И вот в ноябре 1918 года проходят первые переговоры Есенина с А. Мариенгофом, В. Шершеневичем и Р. Ивневым; 30 января 1919 года эта четверка, а также художники Б. Эрдман и Г. Якулов подписывают “Декларацию имажинизма”; 10 февраля ее публикует газета “Советская страна”. Так, объявив себя имажинистом, Есенин совершил, может быть, решающий поступок в своей поэтической карьере.

Не стоит слишком доверять названию группы (от фр.: image): имажинистов объединяла не столько вера в образ, сколько “религия “рекламизма””[563]. Во главе группы стояли “ловкие и хлесткие ребята”[564] – помимо Есенина, Шершеневича и Мариенгофа еще и А. Кусиков, вскоре заменивший переметчивого Ивнева. Связавший их договор должен был увеличить шансы каждого в погоне за личной славой.

Назад Дальше