Леля долго пристально всматривалась в свое лицо, и, как всегда бывает, ей начало казаться, что она перестает себя узнавать в отражении. Глаза стали темнее и больше и так пристально смотрели в ее глаза из глубины зеркала.
Офелия, о нимфа... в своих святых молитвах... что было на душе у человека, который это нацарапал? Отчаяние? Или это просто актерское шутовство?..
А вдруг я тоже стану когда-нибудь старой?..
Ей уже трудно было оторваться от зеркала, она говорила себе: пускай, ничего, ведь это в последний раз: теперь прощай, театр, прощайте, смешные мечты.
Она все не решалась встать и не отрывая глаз смотрела, не зная, что запоминает все на всю жизнь. Не зная, что через двадцать долгих лет она будет помнить и косую железную крышу, и облитые луной верхушки тополей, и белые горы облаков над крышами спящего города, и одинокого скрипача в оркестре, и зеркало с отражением своего лица, и все нацарапанные слова, и все свои мысли в этот вечер.
И, лежа в постели после тяжелой болезни, в разгаре новой войны, белой ночью, долгие часы глядя в потолок чужой комнаты с закопченными амурами по углам, все это вспоминать, помнить, заново видеть все - до пылинки, до крошечной золотой блестки с дырочкой посредине...
Репетиции "Баррикады" продолжались. Павлушин не обращал на Лелю никакого внимания, озабоченный больше всего тем, чтоб удался задуманный им главный эффект постановки - пушка, стреляющая на сцене с грохотом, дымом и искрами.
Каждый вечер Леля делала гримом себе круглые румяные щеки, надевала старый сарафан и выходила на сцену, играла рольки второй и третьей подружек купеческой дочки, а после спектакля торопливо стирала вазелином грим, бежала через площадь, в штаб, и садилась за машинку.
Она уже недурно печатала, и ее часто вызывали к военкому в кабинет, где она до утра выстукивала под его диктовку бумажки с надписью "секретно" или "оперативная".
Под утро в кабинете появлялся адъютант Невского Илюша Нисветаев с котелком и чайником, и они втроем "обедали", прежде чем разойтись спать.
Театр и его актеры все дальше уходили из ее жизни. Она становилась там совсем чужой, все знали, что она скоро уйдет, и окончательно перестали ею интересоваться.
Изредка она заходила к своим новым знакомым. Старая учительница радушно угощала ее жидким чаем и с удовольствием рассказывала о своей жизни, неизменно в самом жизнерадостном и легкомысленном тоне.
- ...Да, милая девочка, - говорила она, откинувшись на спинку кресла, усмехаясь и барабаня пальцами по столу. - Всего каких-нибудь сорок лет назад мы с Денисом были молоды, даже слишком, и мы поженились. И мы до сих пор не можем решить, правильно ли мы поступили. Дениса назначили учителем в казенное училище. Он ведь историк. Вы заметили, какой он скромный? Знаете почему? Всю жизнь ему приходится вращаться среди всяких великих полководцев, вождей, цезарей и фараонов. Он всегда говорит, что, если бы все эти великие люди получше знали историю, они вели бы себя поскромней.
- Наверное, это ужасно интересно - история, - вздыхала Леля. - Только я почти ничего не разбираю, даже какая там Ассирия, какой Вавилон.
- Ах, до чего это забавно! - вдруг прорывался молчаливый Денис. Почему это людям не приходит в голову, что история это не только Ассирия и Вавилон! Что сегодняшний день - это такая же история. Даже день нашего богоспасаемого губернского града так же по-своему значителен и интересен, как день Помпеи... - Он зажмурился от удовольствия, посмеиваясь своим мыслям. - Имейте в виду, что вот эта комната и одежда, в которую мы одеты, эта утварь на столе и книги уже через сто лет будут весьма интересными памятниками старины. А через пятьсот им цены не будет - вот этой коробке спичек, пианино, печке с изразцами... Со всего этого снимали бы слепки, фотографии, сюда приводили бы экскурсии, и люди разговаривали бы вполголоса и ступали на цыпочках, осматривая вот эту картину Везувия и эти стулья... И знаете, что люди будущего говорили бы, проходя по этому музею? "В какой дикости и убожество жили эти бедные люди пятьсот лет назад, - говорили бы они. - Как безобразно и неудобно они одевались, бедные! Как грязно и некрасиво жили и как некрасивы были они сами, обезображенные непосильным трудом или еще более отвратительным бездельем! Подумайте же, какие они были все-таки молодцы, эти прошлые люди! Какие великие мысли, идеи они нам завещали, как они боролись, какие книги оставили, какую божественную музыку они сумели создать, карабкаясь в грязи и неустроенности своей жизни!.."
- ...И к тому же у него были светлые, кудрявые волосы. А уж говорить он всегда умел! - Старушка нежно погладила лысоватую голову мужа и повернулась опять к Леле. - Можно было в него не влюбиться?
- Ну никак!
- Никак! Вот видите!.. Можно еще чашечку? Рассказывайте теперь что-нибудь о себе. Что там происходит у вас в театре?
Леля вздыхала, прихлебывая чай.
- Что-то непонятное происходит. Или, может быть, я дура. В театре полно народу. В фойе разговоры только о наступлении белых, о французских танках "Рикардо" и как с ними трудно бороться. О том, что объявлена мобилизация бывших унтер-офицеров... Ну, словом, как всюду в городе. А потом открывается занавес, и публика зачем-то смотрит актеров, переодетых купцами и приказчиками. Смеется, даже волнуется: удастся ли бедной девушке счастливо выйти за честного приказчика? И так каждый день. А кому это нужно и какая от нас польза, - по-моему, никто даже и знать не желает. Да ну их совсем, я теперь об этом и думать больше не хочу...
- И действительно не думаете? - вкрадчиво спросила старушка.
- Немножко думаю. Не хочу, а думаю. Ладно, скоро премьера "Баррикады" - отбарабаню своего барабанщика - и крышка!.. Послезавтра опять на концерт в деревню, и то хорошо, а то на месте сидеть надоело.
- Вы, кажется, поете?
Леля отмахнулась.
- Да вы не думайте, что я как-нибудь пою. Просто как все поют. Русские песни, всякое, что где услышала. В рабочей студии нас учили пению, да не выучили, только разве ноты и как на голоса петь.
- Все-таки ноты вы знаете?
Леля подняла чайную ложечку и легонько ударила по стеклянной вазе, издавшей дребезжащий тонкий звук.
- Ля-бемоль!
Старушка выпрямилась и посмотрела на Лелю колючим, подозрительным взглядом. Потом молча подошла к пианино и тронула клавишу.
- Предположим. А это?
Леля, смеясь, правильно назвала ноту, потом вторую, третью.
- Забавно, - строго сказала старушка. За роялем она себя чувствовала учительницей. - А это? - Она взяла аккорд, и Леля, подумав, назвала все три ноты.
Старушка вытащила из груды нот одну тетрадь и поставила на пюпитр. Вскользь спросила:
- Вам кто-нибудь говорил, какой у вас слух?
- Говорили, что есть слух, - с удовольствием подтвердила Леля. - Будто хороший даже. А нет?
- Ничего себе хороший, - сказал Денис.
Жена его оборвала, как на уроке:
- Не мешай!.. Леля, вы знаете этот романс - "Для берегов отчизны дальной..."? Нет? Послушайте. Я люблю романсы для мужского голоса.
Она заиграла и запела тихим надтреснутым голосом. Только когда она замолчала и сняла руки с клавиатуры, Леля опомнилась, точно медленно возвращаясь к сознанию, и перевела дыхание.
- Ой, - сказала она и помотала головой, как после легкого головокружения. - Можно, я у вас слова спишу на бумажку? Как там начинается? - Речитативом она проговорила первые слова.
- Это вам высоковато, - сказала старушка и взяла два аккорда вступления в другой тональности. - Начинайте так. Ну!
Леля вполголоса запела, потом, позабыв слова, допела до конца без слов, без аккомпанемента и виновато сказала:
- Ну вот, я говорила, что слова не запомнила.
- Не запомнила, вы только подумайте! - сурово хмуря брови, качал головой Денис Кириллович.
Старая учительница сухо обратилась к Леле:
- Милая, вы что, дурочка или как? У вас незаурядный голос. Необработанный, но удивительного тембра. Теплого, волнующего... ну удивительного... И абсолютный слух. И вы это не понимаете?
- Правда? - Леля слегка покраснела и почувствовала себя очень неловко. - Я очень рада.
- Радоваться тут совершенно нечему. Абсолютно! - еще строже сказала учительница. - Не говорите мне пошлостей! У вас есть талант, а это значит, что вас ожидает тяжелая жизнь. Вам придется работать ровно в пять раз больше, чем любой посредственной певичке. С вас это спросится. Вечно вам будет чего-то не хватать, вы вечно будете рваться к еще лучшему и вечно будете недовольны собой и тем, что вы сделали, в то время как те, которые сделают в десять раз меньше вашего, будут ходить, выпятив грудь, сияя, очень довольные собой... А сейчас поменьше воображайте и давайте условимся, когда вы будете приходить ко мне на уроки?
Леля слушала улыбаясь, не очень-то убежденная, что всему надо верить, но сердце билось радостно и чуть замирало, как от хорошей музыки.
- А если я все-таки не буду петь? Не буду учиться? Разве это не может быть?
- А если я все-таки не буду петь? Не буду учиться? Разве это не может быть?
- Замолчите, мне противно вас слушать! - Старушка громко постучала косточками пальцев по звонкой крышке пианино. - Да! Вы можете украсть у людей свой голос. Спрятать его и никому не показывать, как делали богатые купцы с картинами больших мастеров. Но вы этого не смеете сделать. И поэтому скажите, в какие часы вам удобнее будет ко мне приходить...
Разговоров об ее голосе больше не было в этот вечер. Денис Кириллович, придя в приподнятое состояние духа, пошел во второй раз ставить самовар, и они втроем долго еще разговаривали о музыке, о прошлой жизни, о "принципе" жизни обоих стариков.
- Да, моя милая, у нас всегда был принцип: все, что можно, делать самим. Огород! Денис умеет столярничать, клеить обои, паять кастрюли. Везувий сам он написал маслом! Я всегда шила сама, и все его рубашки, и вот эти салфеточки - все, все вышито моими руками. Это был наш принцип. - Она выговаривала "принцип", со старомодным ударением на последнем слоге. И Леля почтительно разглядывала косомордых петушков и кривые крестики на рубашке Дениса, сидя в хлипких скрипучих креслицах его изделия, и ей хотелось не то смеяться, не то погладить его лысоватую, некогда такую кудрявую голову...
Выездной концерт в деревне шел к концу. Он начался часа три тому назад, когда на улице светило яркое солнце и мучная пыль танцевала в лучах солнечных прожекторов, светивших сквозь щели в темную глубину хлебного амбара, переполненного ребятишками, мужиками и бабами. Теперь уже вечерело, и дождик шуршал по соломенной крыше, а актеров все еще никак не соглашались отпустить.
Леле пришлось петь без конца и опять повторять сначала, но теперь она наконец освободилась, вышла и стала под навесом. В первый раз в жизни она видела дождь в деревне.
Соломенная крыша шуршала под дождем, тяжелые капли громко барабанили по широким листьям лопухов. Черный квадрат двери в сарай был заштрихован косыми полосками. Все запахи точно оживали под дождем. Сильно стали пахнуть огуречные листья на грядах, прибитая уличная пыль, даже растрескавшиеся сухие доске крыльца.
В городе дождь - это лужи, калоши, промокшая кофточка, подъезд, куда вбегаешь, чтоб спрятаться, думала она, а здесь в дождь происходит что-то очень важное: деревья, ласточки, с писком ныряющие в воздухе, трава и утки, крякающие в лужах, - все сейчас заняты каким-то общим и важным делом жадно пьют, омываются под дождем, набираются сил...
Кто-то подошел сбоку и тоже стал рядом с ней под навес, немного погодя Леля услышала, как он чиркает спичкой, закуривая. Потом ей показалось, что она слышит легкий смешок, она обернулась и, от изумления не сразу узнавая, поняла, что рядом стоит Колзаков. Он, радуясь ее удивлению, искоса посмотрел на нее, улыбаясь все шире, и наконец рассмеялся вслух.
- Как вы сюда попали? Ведь вы же на фронте!.. Вы что, вернулись?
- Да нет, так, убежал! - смеясь, ответил Колзаков.
- Вот так герой! Испугались, что ли?
- А что там хорошего-то? Шум, стрельба, убьют еще! А тут вон как. Утки крякают!
Хмелея от радости, они болтали чепуху, потому что слова не имели никакого значения - так было радостно смотреть, говорить, смеяться.
Шлепая по лужам, Колзаков побежал куда-то за дом и вернулся, ведя в поводу коня. Расстегнув хлястик своей длинной кавалерийской шинели, он накинул ее себе на плечи и сразу, одним толчком, очутился в седле. Леля еще не успела решить, садиться ей или нет, как он подхватил ее одной рукой и усадил боком впереди себя на лошадь. Шинели хватило, чтобы накрыть их обоих. Правой рукой он подобрал повод, а левой слегка придерживал Лелю. Ей показалось очень высоко и страшно, когда спина лошади вдруг закачалась и заходила под ней.
Ровной рысью они проехали мимо длинного ряда хат, затянутых пеленой дождя, выехали на зеленый просторный выгон, и тут Колзаков, толкнув шпорами, пустил коня в галоп.
Леля вскрикнула, ей казалось, что ей ни за что не усидеть, но Колзаков только смеялся, и скоро она заметила, что теперь сделалось даже удобнее, и успокоилась.
Ветерок посвистывал в ушах, и сердце начало весело замирать от все убыстряющейся скачки. Под шинелью было тепло и сухо, только мокрое лицо горело на ветру...
Колзаков потихоньку шпорит лошадь, ветер с дождем кидается в лицо, копыта, точно в барабанном галопе, глухо и мягко отбивают такт, поскрипывает пахнущее кожей седло, и вокруг ничего не видно, все застлано дождем, и кажется, несешься как птица по какой-то пустыне, где и земли под тобой нет, только влажная муть опутывает со всех сторон.
"Ну как?" - кричит ей Колзаков, и она, не оборачиваясь, кричит в ответ: "Хорошо!" И ей, правда, хорошо. Она сейчас ни о чем не думает, только вбирает неизведанное, новое. Скачка, простор, пустыня, и сквозь все это вдруг проступает торжествующая, мчащаяся мелодия из "Розамунды", которую она слышала на днях у старой учительницы. Слышала единственный раз и позабыла эту мелодию, а сейчас та вдруг вернулась и ожила в ней, запела, переполненная радостью, молодая, точно ликующий, пьянящий зов издалека, и в самом разгаре она с каким-то досадным, тупым недоумением вдруг начинает понимать, что рука Колзакова с ее талии подвинулась вверх и мягко легла ей на грудь и теперь крепко сжимает, и все-таки все сейчас так хорошо и мысли так далеко, что она, стараясь понять, что это значит, оборачивается с непростительно глупой, рассеянной улыбкой. И он, понимающе-снисходительно улыбаясь в ответ, сдерживает коня, властно поворачивает Лелю к себе лицом и с уверенной неторопливостью целует ее прямо в губы, раз и другой, прежде чем она, дура такая, наконец опомнившись, отшатывается, закрываясь ладонью.
Лицо Колзакова, вдруг ставшее серьезным, кажется ей нестерпимо противным, хотя больше всего она ненавидит себя - за эту непростительную улыбку. Она ненавидит и себя и его...
Выгнув спину, рванувшись несколько раз, она сползла с седла и чуть не попала под копыта лошади, которую он едва успел придержать. Она спрыгнула на землю, поскользнулась и села в грязь прямо посреди дороги.
Вытирая испачканную по локоть руку, встала. Колзаков, стиснув зубы, молча смотрел на нее сверху.
Все, все теперь испорчено, говорила себе Леля, и пусть. Все. И не надо больше ничего.
Скользя по грязи, она дошла до заросшей мокрой травкой обочины и пошла к городу. Идти, наверное, не меньше часа. Ну и тем лучше. Пусть.
Колзаков шагом тронул лошадь и поехал рядом. Немного погодя он шутливо громко вздохнул и, как уговаривают маленьких помириться, сказал:
- Ну ладно уж. Садитесь в седло, доедем как-нибудь миром!..
Вода уже начинала чавкать в ее худых туфлях, и платье на плечах потемнело от воды. Она не пропускала ни одного его слова, утешаясь мстительным удовольствием - не отвечать.
- Грязища же! Ну что мокнуть зря!
Она не отвечала, не оборачивалась.
Тогда он спрыгнул на землю и накинул ей на плечи свою шинель.
- Кончим это дело. Садитесь, а я пешком поведу коня в поводу!
Дернув плечами, она сбросила с себя шинель, так что он едва успел подхватить ее. Минут десять они оба шлепали рядом по грязи.
- Ну вот что, - вдруг решительно сказал Колзаков. - Кончим эти представления, все равно никто не смотрит. Говорю в последний раз садитесь, довезу до города в два счета. Желаете, позади себя посажу, сами держитесь... А нет, я ускачу сию минуту. Тогда топайте как хотите по грязи до ночи.
По его голосу Леля слышала, что он вот-вот готов взорваться. Вдруг он еще схватит и усадит ее в седло насильно. Она ускорила шаг и слышала у себя за спиной ироническое хмыканье, за которым чувствовалась острая обида.
- По-онятно!.. Артистки!.. Ах, ужасы, такой серый солдат докоснулся до барышни! Сделал навек ей потрясение жизни!
Презрительно скривив губы, глядя прямо перед собой, Леля четко проговорила:
- Дуррак!
- Правильно! - повеселевшим от злости голосом воскликнул Колзаков, останавливаясь.
Вскочив в седло, он разбирал повод, поправлял шинель и, криво усмехаясь, все время разговаривал с конем:
- Дураки мы с тобой, Мишка... Слыхал? Махнем-ка в город да посушимся. С умными равняться не станем. Мордами не вышли! А тут сама интеллигенция и образованность! А ты даже ихнее презрение хорошо не можешь понимать по своей серости. Ну, тронулись! Счастливо оставаться!..
Пригибаясь к седлу, он пустил коня сразу в карьер. Комья грязи брызнули из-под копыт. Леля видела, как всадник на всем скаку огибал поворот дороги, слышала топот копыт по деревянному настилу моста через балку.
За маленькой дубовой рощицей его мутный силуэт совсем расплылся в струях дождя.
Как-то сразу стало одиноко и неуютно. Дождливые серые сумерки на безлюдной дороге. Может быть, если бы он еще раз попросил, она согласилась бы сесть? Пожалуй, если бы только она заранее знала, что он действительно ускачет...
Она перешла через балку и долгое время спустя обогнула поворот. И опять шла и шла, скользя и шлепая по лужам, уже не разбирая, где посуше. За первыми деревьями рощи она сразу увидела Колзакова. Он сидел под деревом и курил, поджидая ее.