Практикант - Сергей Дигол 5 стр.


Благодушное веселье в глазах Алины обернулось безумной страстью; она ослабила свою власть совсем чуть–чуть: отвела глаза, пока я защелкивал дверь кабинета изнутри.

— Вот ему, а не монографию! — отсекает Казаку от Румынии Трансильванию — пронзенного насквозь города Бистрица шефу мало и теперь венгерскому правительству стоит подумать о предоставлении ему почетного гражданства.

— Старый мудак! — снова удивляет нас Казаку — не лексикой, этим нас не удивишь — а неожиданно богатым звуковым диапазоном голоса.

Меня, впрочем, на крик не возьмешь, особенно после того, что я знаю о крике Алины. Я снова бросаю на нее секундный взгляд, пока шеф вынимает из карты свой импровизированный кинжал — дешевую китайскую ручку, и вспоминаю, как зажимал Алине рот, пока она сидела на столе шефа.

Боже, какое это было удовольствие — заниматься с ней сексом прямо на работе, в ее с Казаку кабинете и слава другим китайцам, на этот раз производителям ножек для компьютерных мониторов, что монитор компьютера шефа не слетел, предательски хрустнув, со стола. Выдержал, наверное, пару сотен ударов голой спины Алины, лишь покрылся влажными следами, словно запотевшее окно.

Претензий я не имел — мои мучения были вознаграждены по достоинству. Все три месяца, пока Алину встречал вездесущий муж, не могли перевесить одного, четвертого месяца, пока он, по его же словам, озвученными Алиной, застрял, в связи с таможенными проблемами, в Польше, откуда завозил обувь, хотя сама Алина не сомневалась в истинной причине его задержки.

В аналогичной той, что свела нас на ее совместном с супругом ложе.

— Пусть развлекается! — смялась Алина, и снова набрасывалась на меня, как ненасытная, но признаюсь, весьма искусная хищница.

Рандеву на рабочем месте стал прощальным десертом в наших отношениях, хотя даже когда спустя двое суток Казаку продолжает бушевать в ходе все больше походившего на бесконтрольную истерику собрания, мне и уж тем более ей казалось, что секс на столе был лишь перчинкой, специей, освежающей слегка приевшееся блюдо.

— А все твой директор! — внезапно направляет в мою сторону ручку Казаку, да не просто, а останавливая шариковый конец в каких–то миллиметрах от моего глаза, как нож маньяка в голливудских фильмах.

Вообще–то мой директор — не кто иной, как он сам.

И все же он прав, ведь к директору института истории я имею отношение больше, чем кто–либо другой из присутствующих. За исключением, правда, самого Казаку, да и то теперь уже в прошлом. Значит, ничего удивительного в том, что одним взмахом китайской авторучки меня назначают чем–то вроде фигурки для проклятий вуду или, если говорят правду о методах психологических разгрузок в японских корпорациях — правдоподобным чучелом начальника, которого униженные подчиненные изо всех сил бутузят в специально отведенной комнате. После сцены, устроенной Казаку, нам впору самим заказать копию его необъятной фигуры, правда для этого понадобилась бы еще одна комната, а шефу теперь явно не до дополнительных расходов на аренду.

В финансовые тонкости меня посвятила Алина — тогда, в кабинете шефа, когда она поразительно быстро, пока я натягивал брюки, успела одеться сама, да еще лихо, одним росчерком помады, подрисовать себе губы, как какая–нибудь голливудская гримерша из рекламного ролика. Лишь после того, как снова выглядела на все сто, словно ничего и не было, она с неизбежным для этой конструкции грохотом открыла сейф.

— Неужели было так плохо? — показал я ей пять купюр по пятьдесят леев каждая, которые только что перебрались из сейфа посредством ее руки в мою.

— Дурак! — рассмеялась Алина и поправила локон за ухом, подтвердив, что секс на самом деле был весьма недурен.

— Кстати, твой директор, — сказала, становясь серьезной, она.

— Наш директор, — перебил я.

— Нет, твой. Я имею в виду этого Драгомира. Ты в курсе, что он открыл собственное издательство?

От неожиданности я плюхнулся в кресло. В самое, что ни на есть директорское, если на этот раз мы толкуем о нашем общем с Алиной директоре. В кресло, которое я нервно отпихивал своей оголенной ногой, когда приподнимал сидевшую на столе Алину, чтобы стянуть с нее джинсы.

— И что теперь? — задал, видимо, совершенно бесполезный вопрос я, хотя точно таким же вопросом должен был озадачить себя, узнав эту же новость, Казаку.

— Теперь все, — села напротив меня, в свое, кстати, кресло, Алина. — Вернее, ничего. Заказы накрылись. Драгомир уже уведомил Казаку, что переводит все заказы в свое издательство. Вот так–то, аспирант!

Так и сказала — аспирант, словно я был засланным казачком или вообще имел хоть какое–то отношение к вероломству Драгомира. Если бы не Казаку, не быть бы мне аспирантом.

— Если бы не я! — кричит Казаку: не обо мне, конечно.

Его можно понять, ведь шефу казалось, что он нашел ее, пресловутую рыночную нишу, благодаря собственному преподавательскому окружению и связям (а больше взяткам) ответственным сотрудникам министерства. Он не учел одного — что всего этого хватает у Драгомира и еще неизвестно, чьи связи внушительнее.

Пока шеф бьется в агонии — а у него это выглядит как разбрасывание останков разодранной настенной карты под поедание уже порядком остывших гамбургеров, — я даже не веду бровью, хотя со стороны наверняка кажется, что я боюсь и вздохнуть. Но я‑то знаю то, что неизвестно даже Алине, моей романтической осведомительнице.

Я знаю, что больше не проработаю здесь и дня — решение, которое я принял, сидя в кресле шефа и глядя в бесконечные, как космическая чернота, глаза Алины. Мне стало так легко от этой мысли, что я запрыгнул прямо из кресла на стол, дополз до его противоположного края и сев напротив Алины, стал, улыбаясь, стаскивать с нее джемпер. Улыбаясь и дав себя раздеть, она выверенным движением расстегнула мой ремень.

— Ну ничего, — внезапно остывает шеф, а ему и вправду неплохо бы остудиться, пот так и струиться по его огромному лицу.

— Ничего, — повторяет он, — мы еще посмотрим.

Он садится напротив побледневшего Лилиана и достает из пакета последний дар «Макдональдса» — хрустящий пирожок с темно–красным, вероятно, вишневым джемом.

— Тут, — говорит Казаку, — один придурок нарисовался. Хочет издать книжку по пчеловодству тиражом, — он делает паузу, — пятьдесят тысяч.

Он добивается желанного эффекта — его парализованная публика из четырех человек оживает и моментально переключается на ставшую актуальной тему. Наш радостный гул действительно напоминает разбуженный пчелиный рой.

— Но тебе, — сбивает нарастающую эйфорию шеф, показав на меня пальцем, — в аспирантуре лучше пока не показываться. Пока я не улажу свои вопросы.

Казаку явно не понимает, что отнимает мое право на собственную жизнь. Еще не зная о моем решении уволиться, он объявляет собрание закрытым и распускает нас, как он думает, до завтра, когда, возможно, станет реальностью проект этого безвестного — тиражом в пятьдесят тысяч экземпляров в Молдавии издаются лишь программы телепередач, — пчеловода, в правдоподобности которого шеф пытался уверить не столько нас, сколько себя. Мне же ничего не остается, как ехать к себе: накануне вечером приехал муж Алины и сегодня утром, поделившись впечатлениями, она выглядит приятно помятой и удивленной: похоже, мужа и в самом деле весь месяц мучили польские таможенники, и, вернувшись на родину, он всю ночь отвечал им, избрав орудием мести тело собственной супруги.

Домой мне не хочется, хотя теперь у меня почти полная свобода действий в том, что касается осуществления вечной мечты — меня самого в совершенно пустой квартире, лежащего на диване, забаррикадированного стеной из книг. Мечта, казавшаяся далекой, но осуществимой в детстве и совершенно недоступной, когда по окончании вуза я целыми днями пролеживал перед телевизором на диване и искренне ненавидел все семьсот унаследованных от бабушки томов.

Теперь же, прикидываю я, книги могут стать для меня отвлекающей терапией, когда меня внезапно лишают двух сильнодействующих средств — вначале наверняка Алины, а через день и Дианы, которую если и есть шанс перехватить, то только в институте истории.

От самостоятельных визитов в общежитие мне быстро пришлось отказаться, после того как пару раз я тупо разглядывал ее запертую дверь. В комнате Диана жила одна, и это было бы замечательным преимуществом, если бы не одно «но»: ее невозможно было застать дома.

— Разве я должна оправдываться? — подняла она бровь, когда я попытался заговорить с ней на эту тему.

Я ничего не ответил, разглядывая собственные туфли и мысленно признавая ее правоту: она сама никогда не спрашивала о моей личной жизни — той, что проходила мимо нее. Соответственно, давала понять она, меня не касается все ее время, пока мы не вместе — время, из которого Диана решительно вычеркивала меня, признаться, даже чересчур демонстративно.

— Разве я должна оправдываться? — подняла она бровь, когда я попытался заговорить с ней на эту тему.

Я ничего не ответил, разглядывая собственные туфли и мысленно признавая ее правоту: она сама никогда не спрашивала о моей личной жизни — той, что проходила мимо нее. Соответственно, давала понять она, меня не касается все ее время, пока мы не вместе — время, из которого Диана решительно вычеркивала меня, признаться, даже чересчур демонстративно.

Неудивительно, что некоторые дни приобрели для меня четкую эротическую идентификацию, как колода развратных карт. Так, каждый четверг (из–за чего я стал наведываться в аспирантуру каждую неделю) представлялся мне крашеной блондинкой с ресницами–щетками Дианы и ее же слегка провисающими от тяжести грудями, а во вторник, среду и пятницу мне неизменно попадалась дама треф — Алина, с которой мы славно проводили время в ее квартире три раза в неделю в течение месяца — не слишком часто для поглощенных взаимной страстью, но и недостаточно редко для сохранения полной конспирации.

Теперь яркие пятна моего календаря должны были неизбежно потускнеть, стать серыми, как понедельник, суббота и воскресенье, когда на личном фронте объявлялось затишье. Перспектива запереться в квартире выглядела как никогда реальной, и я даже готов был пообещать себе, что на этот раз диван с телевизором капитулируют перед книгами. Тем более, что мне благоволила сама судьба — на день, когда Казаку порвал карту, прошло уже десять дней, как мы отцом остались вдвоем.

Вернее, я осуществил давнюю мечту — остался дома в полном одиночестве. Каждый раз, возвращаясь за полночь домой, я в лучшем случае заставал отца спящим, в худшем, я был бы вынужден наслаждаться его мрачным молчанием, если бы сам приходил раньше. Возможно, мы бы поужинали (разумеется, молча) вместе, после чего отец уединился бы с телевизором в большой комнате и не проронил бы и слова до утра: его «доброе утро» — железная фраза, единственная, которую от него стоит ожидать при любых обстоятельствах.

Молчаливая замкнутость, в которую он впадал при каждом удобном случае, стоило ему лишь переступить порог дома, и которую вопреки его воли могла развеять лишь мать, теперь лишилась последнего сдерживающего фактора: мама уехала к Петру. Теперь папа совершенно не отличался от бесконечно ссорящегося с родителями подростка, обиженно запирался в комнате, выдумав для себя предательство мамы, которая, по его, если называть вещи своими именами, навязчивым представлениям бросила его, а не помчалась на помощь старшему сыну, у которого через пару месяцев ожидалось пополнение в семье и жену которого уже трижды клали в больницу на сохранение.

Если бы отец не был равнодушен к алкоголю, он бы наверное, начал спиваться, а если бы не был трусом, полез бы в петлю. Единственное, что развеяло его ипохондрию — высланные Петром триста долларов, возобновившийся одновременно с новой, более высокооплачиваемой работой брата, денежный ручеек.

На следующий после собрания день я словно возвращаюсь на год назад, позволяю себе проснуться в пол–одиннадцатого. Вернее, просыпаюсь я в семь и от досады, что забыл отключить сигнал будильника, бью по нему так, что он летит под кровать. После чего беспрепятственно отдаюсь сладкому утреннему сну: отец не заходит ко мне в комнату и, похоже, даже не замечает моего отсутствия на кухне. До часу дня я не притрагиваюсь к трубке несколько раз настойчиво звонившего телефона и сам звонить никуда не собираюсь — прежде всего в издательство, откуда, конечно, эти звонки и были сделаны.

Зато ровно в час, приняв душ и надев собственноручно выглаженную розовую рубашку в голубую полоску, я выхожу из дому, чтобы неспешно добраться до института истории. В конце концов, сегодня четверг и даже если произойдет ожидаемое и меня вышибут из аспирантуры, как одну из оборвавшихся нитей, связывавших Казаку и Драгомира, я хотя бы смогу утешиться Дианой.

В коридоре института я первым делом сталкиваюсь с собственным научным руководителем. Балтага выглядит совершенно растрепанным — редкие седые волосы взъерошены, усы как–то странно съехали набок, свисая, как наполовину споротые погоны. Он словно подкарауливал меня, стоя у входа на этаж, чтобы вцепиться мне в плечо.

Что он и делает и бесцеремонно, как учительница, тянущая провинившегося ученика в кабинет директора школы. Не убирая руки с моего плеча, он ведет меня в кабинет Драгомира. Там он садится на стул сбоку от стола директора, который, оторвавшись от вороха бумаг, поднимает на меня раздраженный взгляд.

— Демьян, так дальше продолжаться не может, — говорит, вопреки моим ожиданиям, не директор, а Балтага.

— Так невозможно работать, — говорит он и косится на Драгомира, явно ожидая слов поддержки или хотя бы одобрительного кивка. — За более чем полгода вашего пребывания в аспирантуре вы не выполнили ни одного задания из годового плана отдела. Наши сотрудники на одном энтузиазме работают, — его голос начинает дрожать, — тратят собственные деньги на поездки по республике, собирают этнографические данные…

— Господин профессор, — подает, наконец, голос Драгомир, — спасибо, достаточно, все, надеюсь, понятно, — он бросает на меня колючий взгляд из–под очков.

Растерянно глядя то на директора, то на меня, Балтага еще открывает рот, словно не может удержать запланированных к произнесению слов.

— У вас, — ручкой показывает на часы на стене Драгомир, — заседание отдела начинается. Оставьте нас вдвоем, господин профессор.

Балтага демонстрирует высший пилотаж приспособленчества — исчезает из кабинета незаметно, словно надев шапку–невидимку, и мы с Драгомиром несколько мгновений пялимся на бумаги на столе.

— Тут вот какое дело, — тяжело поднимается Драгомир: переход к более неформальной интонации — обычная форма сообщения начальником неприятной для подчиненного новости.

Драгомир медленно расхаживает по кабинету и так же неспешно излагает свою версию разрыва с издательством Казаку. Меня такие подробности не очень интересуют, потому что я жду решающего вердикта, который со спокойной душой позволит мне дожидаться Диану, теперь уже в качестве бывшего аспиранта. Запоминаю я лишь одно, что–то о некорретном, как выразился Драгомир, начислении гонораров авторам учебников — еще одна стандартное оправдание. Делая вид, что я его внимательно слушаю, я даже понимающе киваю Драгомиру, а сам думаю, что это, наверное, рекорд — лишиться двух начальников за два дня. Дальнейшие размышления наверняка вызвали бы ироническую ухмылку на моем лице и как следствие, вопросительное выражение на лице Драгомира, но углубляться в собственные мысли мне не пришлось.

Я просыпаюсь от одной фразы Драгомира, да что просыпаюсь — подпрыгиваю на стуле, и это совсем не преувеличение!

Через десять минут, обменявшись с Любомиром Атанасовичем — меньшего, чем упоминания по имени–отчеству он теперь не заслуживает — крепким рукопожатием, я выхожу из его кабинета и неспешно иду по длинной красной ковровой дорожки. Мне и впрямь впору считать себя триумфатором, не хватает лишь лаврового венка на шее да ликующих шеренг вдоль всего коридора. Наверное, в моей походке есть что–то хозяйское, во всяком случае, я про себя отмечаю, что истершаяся ковровая дорожка постелена явно в советские времена и ее неплохо бы поменять на новую.

Что ж, некоторые основания уверенно вышагивать по коридору института истории у меня есть, ведь все его научные сотрудники теперь оказываются в полной зависимости — если, конечно, изъявят желание опубликовать свои труды — от нового издательства Любомира Атанасовича. В котором пару минут назад появился главный верстальщик, в моем, представьте себе, лице.

В конце коридора я вижу Диану и уже поднимаю руку, чтобы окликнуть ее, но через мгновение моя рука безвольно опускается вниз, а сам я останавливаюсь и едва удерживаю себя, чтобы не опереться о стену. Диану же мое состояние, похоже, не волнует: она как ни в чем не бывало, повернувшись ко мне спиной, несколько раз целует человека, которого я вспоминаю лишь после того, как они весело прощаются, и он исчезает в проеме, ведущем на лестницу.

Это Дан Сокиркэ — известный прохвост, которого ненавидит весь институт истории. Смуглый тридцатилетний коллега Дианы по отделу новой истории, которому завидуют пахнущие плесенью историки–старики за его умение выбивать из примаров (глава городской администрации — прим. автора) в Молдавии деньги на скучные описания истории возглавляемых ими сел.

Диана отрывает дверь в свой отдел, но до этого проходит мимо меня как человек, не обладающий даром медиума — мимо призрака. Словно я — пустое место.

— Диана! — только и говорю я.

— А? — чуть поворачивает голову она, недостаточно, чтобы взглянуть мне в глаза.

Назад Дальше