Практикант - Сергей Дигол 6 стр.


— А? — чуть поворачивает голову она, недостаточно, чтобы взглянуть мне в глаза.

— Что у тебя с ним? — спрашиваю я, а она лишь хмыкает.

И закрывает за собой дверь: у Дианы явно устаревшая информация, по которой я — не аспирант, да и вообще неудачник, сотрудник издательства, одновременно лишившегося всех заказов.

Я смотрю на дверь перед собой — не слишком ли часто я пялюсь на закрытые по вине Дианы двери?

— Курица! — не ору, но достаточно громко, так, чтобы меня услышали по ту сторону двери, говорю я. — Курица облезлая! Выпустишь ты у меня монографию, в нашем издательстве!

Так и говорю — «в нашем», и иду прямо к выходу.

7

Большая досада — оказаться в центральном парке Кишинева в плохом настроении. Особенно когда за несколько дней до Пасхи дворники выметают последнюю пылинку, разве что не протирают спиртом булыжники прогулочных дорожек — их бы с их рвением в наш двор — и мне решительно нечего в отчаянии пнуть ногой.

А так хочется — я бы обрадовался любой встречной коробки обуви, даже заранее зная, что под ней, как в детстве, припрятан коварный кирпич.

Окурок! Мой взгляд фиксируется на нем, как внимание голодного хищника на одинокой жертве, и я даже не замечаю, что перехожу на крадущийся шаг, чтобы, когда он наконец окажется в метре от меня, приложиться как следует, так что подошва, как мне кажется, извлекает искры из брусчастки. Окурок ударяется в чьи–то туфли напротив, и я поднимаю глаза, чтобы увидеть растерянный взгляд. Точно такой же, как взгляд Казаку две недели назад.

— Как же так? — развел Казаку огромными руками. — Как же так, Демьян?

Два дня — как контрастный душ, выплеснувший на меня две неизвестные прежде эмоциональные крайности в поведении шефа. Точнее, теперь уже бывшего шефа, ведь на следующий после исторического (и истерического для него) собрания, я все–таки появился в издательстве. Около пяти вечера и только чтобы попрощаться.

— Что же ты будешь делать? — спросил Казаку, но меня не проведешь.

Я не собирался откровенничать о своей договоренности с Драгомиром, и мне в общем–то было плевать, даже если Казаку узнает. Задача–минимум — без напряжения получить на руки свою трудовую книжку, а потому я наврал, что ухожу из издательского дела насовсем, наврал про маминого брата, который еще в девяносто втором первым завез в Кишинев импортное пиво — про это я не врал, но об этом я Казаку и не сообщил, ограничившись лишь информацией о том, что дядя берет меня в свой торговый бизнес. Умолчал я о том, что пиво хорошо к рульке, а ложка к обеду, и что пока мой дядя праздновал успех, его успели обойти конкуренты, и что теперь он в Москве, но радости от этого немного — он всего лишь официант в ресторане. Что ж, во всяком случае, с пивом он так и не расстался.

К Казаку быстро вернулась уверенность, во всяком случае внешне. Да и внутренняя стойкость ему бы не помешала, хотя бы для того, чтобы спасти тонущий корабль издательства. Которому я только что нанес — пусть и не смертельную как Драгомир — пробоину. Казаку не пустился в уговоры, понимая, что глупо рисовать радужные перспективы после того, как накануне он одним своим состоянием продемонстрировал, что никаких перспектив нет. Он даже не потребовал от меня двухнедельной отработки, а молча полез в сейф — возможно, полагая, что его содержимое я вижу впервые — чтобы расписаться и поставить штамп в трудовой книжке, которую он и вручил мне.

— Надеюсь, мы еще поработаем вместе, — с усталой улыбкой пожал он мне руку и, ей–богу, у меня застрял комок в горле.

Из кабинета я сразу вышел во двор — трогательное прощание с Эдиком и Лилианом в тесной комнатке второго этажа в моих планах не значилось. Считанные секунды спустя я убедился, что поступил верно: за моей спиной хлопнула наружная дверь и во двор выскочил третий человек, присутствовавший при нашем с шефом прощании, но не сказавший ни слова.

Алина.

— А деньги? — улышал я за спиной ее срываемый гневом голос.

— Мадам, — развернувшись, одарил я ее улыбкой, не успев, однако, одарить и эффектной концовкой из анекдота про гусаров, которые деньги не берут.

Мне и в самом деле было не до анекдотов и не до улыбок. Пока Алина прочесывала взглядом близлежащий асфальт в поиске камня потяжелее, я почти бегом добрался до ворот, отделяющих музейный двор от тротуара, напевая себе под нос и все равно слыша ее голос и слова, впервые в моем присутствии слетающие с ее уст: «сволочь», «козел вонючий» и даже «импотент». В горячке женщина не отличает правду от вымысла, убедился я, но не придал ее крику значение, ведь все это уже не имело ко мне никакого отношения.

Как больше не имел отношения к издательству я — бывший верстальщик и будущий главный верстальщик.

Мне не было жалко Алину — в конце концов, наш секс был во взаимное удовольствие, хотя из мести она, возможно, и стала бы уверять, что все дело лишь в новизне, обусловленной сменой партнера. Да и винить в недостаче уважающий себя бухгалтер может только себя, в крайнем случае — чтобы хоть как–то оправдаться перед работодателем — обнаглевшую налоговую инспекцию.

Алина — хороший бухгалтер, поэтому в сейфе Казаку всегда имеются неучтенные деньги, причем не только молдавскими фискальными органами. Оказавшись за воротами национального музея, я едва сдержался, чтобы не присвистнуть — Алина явно оторвала пятьсот лей от сердца, из средств, которые она крадет у Казаку, и ее отчаянные крики мне вслед — инстинктивная реакция собственника на убегающего грабителя. Мне оставалось лишь посмеяться над своим недавним страхом — получить от Алины камень в спину. В молчании моя бывшая подруга заинтересована куда больше меня, ведь список ее грехов перед Казаку не ограничивается потерей пятисот лей, ниточка от которых вполне может привести шефа к куда более серьезным финансовым подозрением, и отнюдь не на мой счет. Другое не менее тяжкое обвинение — наше с Алиной грехопадение прямо на столе Казаку, и снова бухгалтерше обеспечен более суровый вердикт: в конце концов, не моя обнаженная задница добрых полчаса елозила по столу, на котором он по–хозяйски раскидывает руки и, куда, страшно сказать, иногда кладет бутерброды.

Я оказался на тротуаре бульвара Штефана Великого, который показался мне шире и пустынней, чем обычно. Самое время вернуться домой и завалиться, наконец, с книгой на диван, если бы не одно обстоятельство: на следующее утро мне идти на новую работу. Вернее, как выразился Любомир Атанасович, на встречу для улаживания последних формальностей.

Надев с утра пиджак, висевший в шкафу с университетского выпускного вечера, я с трудом втискиваюсь в забитую маршрутку и чтобы отвлечься, думаю о том, что в институте истории встречу Диану, увижу ее растерянные глаза и представляю, как буду торжествующе ухмыляться сам.

К моему разочарованию, мои шаги, хотя и смягченные поистершейся красной дорожкой, отдаются в этот утренний час эхом в совершенно пустом, как сокровищница достижений отечественной истории, коридоре института, и я без раздумий направляюсь в кабинет директора и моего будущего работодателя.

— Демьян? — говорит мне обладатель растерянного взгляда, секундой ранее получивший окурком в носок своего ботинка. Взгляд мне сразу показался знакомым, но лишь этот голос выдергивает меня из омута собственных мыслей, в котором я чуть было не затонул, прогуливаясь по аллеям центрального парка.

Отец.

Он смотрит на меня впервые за две недели, что неудивительно: четырнадцать дней — тот самый срок, в течение которого мы не виделись. И ровно четырнадцать дней прошло с того дня, когда он не разбудил меня утром, а я погрешил на его равнодушие. На самом деле отец просто не пришел домой накануне. И вообще перестал приходить, избавив меня от необходимости подавать в розыск одним телефонным звонком, и тоже четырнадцать дней назад.

— Я в командировке, — мрачно прогудел он из трубки и иных доказательств отцовского вранья мне не требовалось: папу давно уже не отправляли ни в какие командировки.

Спустя пару дней, когда я совершенно запутался, пытаясь понять разницу между пустой квартирой с уединившимся у себя в комнате отцом и просто пустой квартирой, он снова позвонил. Он был явно смущен — не столько ощущением вины передо мной, сколько самим фактом разговора, словно на том конце кто–то молча испепелял его осуждающим взглядом.

— Мы обязательно встретимся, — уверял отец, неохотно, будто одновременно видел и другой недоверчивый взгляд — по мою сторону телефонного провода.

Поверить в обещание отца мне мешали основания для такой веры — их просто не было. Я даже не знал, в городе ли он: от мысли проведать его на работе я отказался как от заведомого унижения, а телефон с определителем номера тогда, в двухтысячном все еще был в новинку. Во всяком случае, для нашей семьи — так же, как мобильные телефоны, все чаще своими трелями оглашавшие кишиневские улицы.

Еще меньше поводов для доверия было у мамы — она, словно почувствовав неладное, в эти две недели звонила через день, и мне каждый раз приходилось проявлять талант выдумщика — что ж, хоть на что–то сгодилось мое историческое образование. По моей версии, отец трижды засиживался в министерстве до полуночи из–за внеплановой антикоррупционной проверки («нет–нет, мама, все хорошо, ну какой из него взяточник!»), один раз пил пиво в компании старого институтского приятеля, приехавшего на родину погостить («то ли из Израиля, то ли из Германии, точно не помню»), а еще трижды, воспользовавшись подсказкой отца, я отправлял его в командировки, для достоверности — в районную сельскую глушь, но мамин голос с каждым новым разговором словно медленно угасал, искреннее беспокойство сменялось в нем равнодушным презрением, и мне казалось, что мама считает меня соучастником чего–то непотребного.

Спустя две недели мне точно есть, о чем поговорить с отцом, и все равно наша встреча становится неожиданностью.

— Ты чего здесь? — спрашивает он и опускает глаза — взглянуть на окурок, отлетевший от его ботинка.

— А ты? — скорее обороняюсь, чем нападаю я и смотрю мимо него.

Папа, как заправский телохранитель, чуть поднимает плечо, но не в силах помешать мне. Я перерос его на семь сантиметров, и он может даже подпрыгивать передо мной, я все равно буду, пока он не в прыжке, видеть ее. Женщину, которая стоит метрах в десяти, у холодильника мороженщицы, держит в каждой руке по порции эскимо и растерянно смотрит на меня. Я автоматически отмечаю про себя, что мать куда как красивее и даже, возможно, моложе, но поворачиваюсь спиной и бросаю отцу через плечо:

— Я подожду.

— Две секунды, — совсем тихо отзывается он, и я слышу за собой быстрые удаляющиеся шаги.

Я отправляюсь в противоположную сторону, в медленное путешествие по парковой дорожке и, чтобы отвлечься, рассматриваю ветви каштанов. Они и вправду помогают забыться — листья кишиневских каштанов, вылезающие из почек, как ребенок из утробы, подставляющие себя солнцу с таким же доверием, с каким новорожденные вверяют себя рукам акушерок. Отец нагоняет меня, когда я прихожу к выводу, что за свой короткий век ничего хорошего, кроме этого самого солнца, листья каштанов, прежде чем сорваться в свой гибельный полет, увидеть не успевают. Совсем как люди.

— Почему не на работе? — энергично обнимает меня за плечи отец. Оглянувшись назад, я понимаю причину его веселой уверенности: женщина, уступающая моей матери в красоте и молодости, исчезла, испарилась как видение.

— На работе? — переспрашиваю я отца и прищуриваюсь на него так, чтобы было понятно: он сказал глупость.

— На какой именно работе, пап? — допытываюсь я.

Мы все так же неспешно вышагиваем по брусчатке, которую отец теперь рассматривает, поджав губы.

— На работе, — неуверенно говорит он, — на которой ты работаешь. В издательстве. Редактором, так? — он умоляюще смотрит на меня.

— Пап, — решительно останавливаюсь я, вынуждая его сделать то же самое, — я работаю дизайнером–верстальщиком.

— Да–да, — поспешно перебивает он меня, — я и хотел ска…

— Только я уже не работаю дизайнером–верстальщиком, — в свою очередь перебивая его, повышаю голос я.

Сбрасываю его руку со своего плеча — так нас, совершенно непохожих друг на друга ближайших родственников, в два счета примут за гомиков, чего я смертельно боюсь лет с пятнадцати, и сажусь на скамейку. Немного постояв в нерешительности, отец садится рядом.

— Что случилось, Демьян? — сухо, но и без притворного интереса спрашивает он.

Что случилось? Ты спрашиваешь, что случилось, отец? С каких пор ты озабочен моими проблемами? Разве тебя когда–нибудь это было интересно? Кто мои друзья? Счастлив ли я с женщинами, с которыми сплю? Нравится ли мне моя работа, или я уже остался без нее? Разве я когда–нибудь интересовал тебя, папа, спрашиваю я — мысленно, конечно — и получается, что тупиковые вопросы я если и ставлю, то вновь перед самим собой.

Вслух же я рассказываю о том, как напялив свой единственный пиджак, две недели назад («на следующий день, после того, как ты, папа, впервые не пришел домой ночевать», одновременно думаю я) я заявился к директору института истории, который встретил меня весьма благожелательно и даже заверил с порога, что далеко ездить не придется, ведь здание для своего издательства он снял недалеко, в каких–то двух кварталах от института, во дворе за венгерским посольством. Рассказываю отцу и сам вспоминаю, как Драгомир достал из стола какую–то древнюю измятую брошюру и, раскрыв ее, положил на стол передо мной, поинтересовавшись, смогу ли я верстать монографии в таком виде; как я, должно быть, не без удивления поднял на него глаза и ответил, что если бы успели к этому времени напечатать его монографию, над которой мы с ним корпели вечерами, он бы таких вопросов не задавал, просто положил бы две раскрытые книги на стол, и не передо мной, а перед собой; как он сказал — обязательно выйдет, имея в виду свою монографию; обязательно выйдет, сказал он, только в нашем издательстве, имея в виду издательство свое; как мы пожали друг другу руки; как он сказал, в добрый час и когда я застыл в дверях, ожидая последней формальности, он вопросительно взглянул на меня, а потом словно спохватился и сказал, ах, да, шестьсот леев.

Шестьсот леев в месяц, говорю я отцу, представляешь папа, шестьсот гребаных леев, причем сказал Драгомир это таким тоном, словно отдавал контрольный пакет акций в своем гребаном издательстве.

Ну и как тебе это, папаша, издевательски — хотя над кем тут издеваться — спрашиваю я, на этот раз снова себе и про себя. Хотя мог бы и вслух — отец, кажется, и не рассчитывает на ответ, уставившись в сторону, то ли на каштаны, то ли различимую между ними парочку на скамейке. А может, его внимание привлекла облезлая серая белка, спускающаяся по стволу и застывшая на полпути?

— Так ты сейчас без работы, что ли? — доходит, наконец, до него.

— После зарплаты в тысячу лей чистыми идти на шестьсот без вычета налогов? — спрашиваю я отца, хотя неплохо было бы спросить об этом себя, причем две недели назад. Тогда наша сегодняшняя встреча была бы практически исключена — просто из–за моей загруженности версткой книги по пчеловодству.

— Знаешь что? — поворачивается ко мне отец, насупившись так, что у него почти смыкаются брови — кажется, я знаю, как тебе помочь.

8

— Печать, нанесенная золотой или серебряной краской, называется термопечатью. Видите, как блестит? — спрашивает меня она, легонько ковыряя ногтем и в самом деле золотистую букву. Ярко–красным ногтем, и мой взгляд — ничего не могу с собой поделать — скользит по ее фигуре, стоит лишь ей отойти на пару шагов.

Ее зовут Наташей, и она работает дизайнером. Вернее, работала, потому что в связи с переходом на другую работу — так казенно, в стиле официального сообщения об отставке, когда впавшего в немилость чиновника с треском вышибают с лакомого местечка, — она больше не работает дизайнером. Во всяком случае, здесь, на огромном заводе в километре от кишиневского аэропорта и, судя по всему, прямо по курсу невидимой воздушной трассы: к периодическому свистящему гулу и гигантской, приглушающей свет за окном, тени, я успел привыкнуть за первые полчаса моего пребывания здесь. Которые были посвящены экскурсии по моему новому месту работы в сопровождении Наташи.

Я не охотник до сплетен, но мне, черт возьми, работать на ее месте, поэтому я и спрашиваю о причине ее увольнения.

— В связи с переходом на другую работу, — прохладно улыбается она и бросает колпачок в коробку.

Да–да, колпачок, который, как я уже знал, называется термоусадочным и изготавливается из поливинилхлорида, а я‑то, срывая его собрата с горлышка винной бутылки, и не подозревал, что это настолько технологичная, судя по названию, штука. И уж тем более не предполагал, что буду устраиваться дизайнером колпачков: раскрашивать компьютерный макет, который потом еще раз раскрасят, на этот раз пленку — краской, завернут пленку в цилиндр, склеят швы и — пожалуйста, готов колпачок. Всего какой–то колпачок, в длину пальца, а поди ж ты: целый завод отгрохали.

— На котором выпускают до двадцати миллионов колпачков в месяц, — пытается широким жестом изобразить масштабность производства Наташа.

Уж не знаю, откуда в ее голосе нотки гордости: увольняясь, она вряд ли унесет с собой пакет акций компании. Хотя, возможно, еще лет пять на каждом застолье она будет раньше мужчин тянуться к бутылке, притягивая к себе недоуменные взгляды. Повертев в руках бутылку, она будет нахмуренно рассматривать горлышко, тереть ногтем краску на колпачке, чтобы, скептически поджав губы, сказать:

— Вот бездельники, при мне так не халтурили!

Назад Дальше