Когда я был произведением искусства - Эрик-Эмманюэль Шмитт 13 стр.


— Я обнаружил одного из моих похитителей.

Зевс-Питер-Лама, бросив на меня суровый взгляд, едва процедил сквозь зубы:

— Успокойся. Потом расскажешь.

— Похищение организовал один из ваших слуг.

Зевс расхохотался, но смех его был натужным, а в глазах заблестели злые огоньки.

— Не мели чепухи! Ты же сам говорил, что похитители все время были в масках.

— Да, но однажды в душе я заметил лицо одного из них. Он здесь, на вилле. Один из ваших слуг.

— Это невозможно.

— Вы сможете получить обратно ваши двадцать пять миллионов.

— Замолчи, говорю же тебе, это невозможно.

Прошипев, он ущипнул меня за руку. Я с изумлением уставился на него.

— Не понимаю вас. У вас крадут деньги, а вы даже не реагируете? Надо срочно отдать приказ никого не выпускать из поместья, соберите всех слуг, и я покажу вам злоумышленника.

Он посмотрел на меня, словно видел перед собой назойливую муху, которую так и хочется прихлопнуть.

— Ты прав. Я отдам распоряжения.

Он подошел к интерфону, что стоял на его столе, сказал в него пару слов, которые я не расслышал, затем, резко развернувшись, извинился перед великаном за то, что беседа была нарушена. Мужчина пальцем ткнул в меня.

— Он какой-то беспокойный. Он все время такой?

— Нет-нет, только сегодня. Что-то его расстроило. Обычно он ведет себя очень спокойно.

— Вот как? Хорошо. Потому что я не хочу видеть у себя дома вещь, которая постоянно вертится у меня перед глазами. За такую цену я требую предмет, не доставляющий мне хлопот.

— Не беспокойтесь.

Зевс-Питер-Лама снова ущипнул меня за руку и шепнул мне на ухо:

— Веди себя спокойно, а то испортишь мне сделку.

С любезной улыбкой он извинился перед великаном, заверив его, что вернется через минуту, провел меня в смежный кабинет и запер за собой на ключ обитую дерматином дверь.

— Какую сделку? — поинтересовался я, когда мы остались наедине.

— Ты продан. За тридцать миллионов. Мой рекорд. Есть чем гордиться.

— Что?!

— Ну пожалуйста, давай без сантиментов. Молчи и слушай. Тебя только что купил мультимиллиардер Аристид Ставрос, владелец одной из крупнейших компаний, занимающихся самолете- и кораблестроением.

— Но меня нельзя продавать.

— Можно! Если я захочу, то можно! А теперь хватит.

Он хлопнул в ладоши, и в кабинет через дверь, выходившую в сад, ворвались трое. Один из них был тот, с орлиным клювом, другие, судя по их силуэтам, были его сподвижниками.

— Схватить его! — приказал Зевс.

Трое мужчин бросились на меня. Я сопротивлялся как мог, но силы были не равные, и мне лишь оставалось что есть силы кричать:

— Спасите! На помощь! Меня не похищали! Это было подстроено!

Зевс-Питер-Лама ладонью зажал мне рот.

— Если быть точнее, это был хороший рекламный ход. Который позволит мне избавиться от тебя за тридцать миллионов. Неплохой трюк, ты не находишь?

Я вцепился зубами в его кисть. Заорав от боли, он резко отдернул руку. Я снова начал кричать:

— Вы меня не проведете! Я все расскажу!

— Не думаю, — злобно прошипел Зевс.

Приоткрыв дверь, он впустил в кабинет доктора Фише, который уже поджидал на пороге: в руках, на которые были натянуты резиновые перчатки, лежал наготове шприц.

Я успел крикнуть еще раз, прежде чем почувствовал, как игла мягко входит в мое тело, и погрузился в кому.

23

Хаос. Не знаю, где я, кто я. Иногда в своей постели, но это длится недолго. Иногда на пляже с Фионой, но эта картина быстро рассыпается. Вот я в Токио. Затем я вижу себя ребенком в доме со своими братьями. Не могу удержать ни один из образов. Все прозрачные, один сменяет другого. Без всякой связи между собой. Прозрачные сцены все быстрее сменяют друг Друга, сливаясь в тягучий прозрачный поток. Сколько же мне лет? Иногда, кажется, десять, иногда — пять, иногда — двадцать… Кто я сегодня? Кто я вчера? И существует ли по-прежнему сегодня? Я плавно плыву в прозрачном потоке времени. Где мое тело? Где я его оставил? Так это и есть смерть? И все же я осознаю, что не умер. Я знаю, что это просто бесконечный сон. Что я еще живой. Неудобство только в том, что у меня несколько жизней одновременно. Слишком много слишком коротких жизней. Мне так хочется задержаться в одной из них, окопаться, остаться в ней навсегда. Качаюсь. Черная дыра. Падаю в новую жизнь, утомленный не тем, что приходится начинать жизнь заново, а тем, что не успел как следует закончить предыдущую. Уж лучше смерть, чем эти слишком быстродействующие жизни. У меня одно желание: иметь только одно тело, каким бы оно ни было; иметь только один возраст — любой; иметь только одну судьбу — неважно какую.

Один из снов посещает меня чаще всего: может, это и есть реальность? Очень темная комната. Я лежу, привязанный ремнями к кровати, голова обмотана бинтами. Время от времени вижу лицо Фише, склоняющегося надо мной. Он пахнет нашатырным спиртом, табаком и водкой. Делает мне какие-то знаки. Просит посчитать, сколько у него пальцев на руке. Я правильно отвечаю. Я отлично понимаю, что у него не шесть и не семь пальцев на каждой руке. Но он, похоже, не слышит моих ответов. Меня забавляют его гримасы, он разговаривает как глухонемой. Впрочем, очень странно, я тоже его вижу, но не слышу. А ведь он старается, медленно и четко двигает губами, иногда посматривая на меня, иногда отворачиваясь к человеку, стоящему у него за спиной, которого я не могу рассмотреть.

Я вновь отправляюсь в другие грезы. Фиона. Моя мать, причесывающая меня перед зеркалом. Фиона. Мои братья лежат голые на кровати, невинно обнявшись друг с другом, они так красивы, что у меня сердце сжимается от боли. Опять Фиона. Я в классе, отказываюсь отвечать урок, с дневником, полным двоек. Фиона. Хмельная радость моих попыток самоубийства, ощущение, что я наконец нашел нужную дверь. Ганнибал дает мне уроки живописи. Опять с Фионой, у нас пятеро детей, пятеро здоровых малышей, таких же красивых, как их мать. Они, улыбаясь, смотрят на меня. Стоп! Давайте остановимся в этой жизни, она мне нравится. Стоп! Меня опять переключают на другой канал. Я приземляюсь под пытливым взглядом Фише, который показывает мне три пальца.

— Я хорошо вижу, что у тебя три пальца, старый жирный козел!

Он в испуге отшатывается. Он услышал меня. Мне страшно. Так значит, это и есть моя гавань? Конец моего путешествия по грезам? Эта комната и Фише и есть моя жизнь?

— Да, я умею считать до пяти, ты это проверяешь?

Фише от неожиданности снова подпрыгивает на месте. С трудом оторвав свои жирные ляжки от стула, с трясущимся от жира животом, тяжело сопя, он отбегает от меня и хватается за спинку кровати, словно его укачало на корабле. Отдышавшись, звонит кому-то по телефону.

Затем вновь опускается на стул. Ждет. Весь посинев, трясется, словно пораженный апоплексическим ударом. Жирная бахрома век почти полностью заволокла его глаза.

Входит Зевс, и Фише докладывает ему, что вот, я пришел в себя и говорю. Зевс мечет гром и молнии.

Тут до меня доходит, что я должен делать. Когда Фише вновь принимается за свои арифметические задачки, я лежу, тупо уставившись в потолок.

Зевс терпеливо ждет. Фише начинает все заново. Опять неудача. Зевс с довольной улыбкой наблюдает за его стараниями. Они выходят из комнаты, и я слышу, как они ругаются в коридоре.

Итак, раз эта мрачная комната и есть моя гавань, я принимаю решение, как буду вести себя на этом острове, куда прибили меня волны моего сознания: отныне я буду молчать. Пусть они поверят, что я превратился в овощную культуру. Лишь эта хитрость может спасти меня.

Хотя, могу ли я вообще спастись?

Оставшись наедине с собой, я ощупываю повязки, которыми обмотана моя голова. Так, значит, они вскрыли мне череп. Сделали трепанацию. Какую же часть мозга они у меня удалили?

Я вновь ныряю в свои грезы. И вновь оказываюсь в темной комнате, со связанным телом и тяжелой головой, туго обмотанной бинтами. Может, они выскребли у меня ту часть серого вещества, что позволяет отличать сон от реальности? Неужели я теперь всю оставшуюся жизнь буду болтаться между видением и бодрствованием?

Сколько проходит еще времени, не знаю. Фише снова взялся за мое обучение. С его помощью я начинаю подниматься с кровати, осторожно делая первые шаги. Но все его попытки научить меня говорить оказываются безрезультатными. Зевс-Питер-Лама очень доволен. Он поздравляет Фише. Он сильно хлопает его по плечу, и мне чудится, что Фише вот-вот покатится, как горошина по полу.

Сам я чувствую, что Фише не очень-то верит мне. Частенько он бросает на меня скептические взгляды.

Однажды вечером, когда мы остались с ним наедине, он склоняет надо мной свою морду, от которой несет перегаром, и пристально смотрит мне в глаза.

— Послушай меня, Адам. Мне ты можешь доверять, я никому не скажу: ты можешь говорить?

— Послушай меня, Адам. Мне ты можешь доверять, я никому не скажу: ты можешь говорить?

Молчу как рыба. Он пристает ко мне снова и снова. На его жирном лбу появляются складки от напряжения.

— Ты мне не веришь… Ну конечно, как ты можешь кому-то верить?.. Так вот, чтоб ты знал, что мне можно доверять, скажу тебе правду: Зевс-Питер-Лама приказал мне вскрыть тебе черепную коробку и удалить мозговые доли, отвечающие за речь. Я сделал вид, что выполнил указание. Да, я вскрыл тебе череп, но ни к чему не притронулся. Спросишь, почему? Потому что я ничего не смыслю в нейрохирургии. В судебной медицине не ищут причин смерти в мозге. А то, что я учил в университете, уже давно позабыл. Я лишь сымитировал операцию, потому что Зевс-Питер-Лама обещал мне крупную сумму денег и потому что… Короче, я лишь слегка проветрил твою черепную коробку. Это потрясение для организма. Конечно. Но не более того. По всем законам логики ты не должен был потерять дар речи. Отвечай же мне.

Продолжаю хранить молчание.

Пальцами-сосисками он нервно теребит свою сальную челку, приглаживая ее к лысине. Его лоснящиеся от жира глазки затравленно бегают по комнате. Он бросает на меня испуганный взгляд.

— Неужели это возможно, неужели у меня… случайно… получилось?

Я не издаю ни звука, пусть так думает. Он вновь поворачивается ко мне.

— Ты можешь писать?

Я киваю головой, что да. Он бежит к столу и возвращается с блокнотом и ручкой, которую протягивает мне.

— Ответь мне письменно.

Я беру ручку и застываю над блокнотом. Делаю вид, что стараюсь. У меня начинают дергаться ноги, дыхание становится прерывистым, мое лицо краснеет от напряжения, вены на шее надуваются, на веках проступают слезы, наконец я в отчаянии швыряю ручку и блокнот.

Фише потрясен.

— Боже мой, я разрушил центр мозга, отвечающий за речь, даже не заметив этого…

Он охвачен, скорее, изумлением, нежели огорчением. Он удивил самого себя. Я, отключенный, лежу с отрешенным видом. Убедившись, что теперь ему нечего опасаться меня, он начинает вслух размышлять над своим положением. Может, он более талантливый врач, чем думал раньше? Вероятно, силы воли достаточно, чтобы получить желаемое? Он всегда себя недооценивал. И другие его тоже недооценивали. Волна за волной, гордость за себя захлестывает его, вытесняя еще недавно мучившее волнение. Фише, словно шарик, подскакивает на месте, светясь от наполняющей его сердце — наверное, оно тоже круглое, — радости. Он кружится по комнате, болтается из стороны в сторону, как ванька-встанька. Он танцует с той легкостью, на которую способны только толстяки. Собрав свой инструмент, он, проходя мимо зеркала, посылает себе воздушный поцелуй.

— Пока, Фише! И браво!

Он с обожанием смотрит на свое отражение, любуясь собой. И через минуту исчезает. Наверное, отправляется играть в казино.

На следующий день был отдан приказ о моем переезде, и я оказался в руках своего нового владельца.

24

Аристид Ставрос ненавидел роскошь, искусство, свою жену и драгоценности, но положение миллиардера обязывало его жить в роскоши, владеть большой коллекцией произведений искусства, продолжать жить с женой и вместо того, чтобы с ней развестись, осыпать ее драгоценными украшениями, которыми она с методичностью скупердяйки набивала свои сундуки. Он вел образ жизни, противный его простому, приземленному характеру, и который вызывал у него отвращение: это был как раз тот случай, когда деньги не приносили счастья.

Когда новый шедевр в коллекцию семьи Ставрос был доставлен, метрдотель устроил меня в чистенькой комнате и поставил рядом усиленную охрану. «Когда уплачено тридцать миллионов, поневоле станешь осторожным», — говорил он прислуге и охранникам. Повышенные меры безопасности были направлены, скорее, не против меня, а против возможного похищения. Мягкая, почти идиотская кротость в моем поведении убедила их, что опасность может исходить только извне. Моим же единственным намерением было воссоединение с Фионой и ее отцом, но пока я решил усыпить бдительность телохранителей, продолжая играть комедию недоумка с выжженным головным мозгом.

Аристид Ставрос редко пользовался мною. Светский образ жизни его тяготил, и он не часто устраивал приемы, но когда это делал, приглашал сразу кучу людей. Несколько раз на таких вечеринках я залазил на тумбу, вынужденный выслушивать восторженные восклицания прогуливавшихся мимо гостей. Чаще всего они говорили о цене, за которую я был куплен, — это волновало, похоже, людей больше всего, — или отпускали пошлые замечания, вроде: «В действительности это выглядит совсем по-иному, чем на фотографии», «А я-то думал, что он выше», «А я представляла его ниже ростом», «Слушай, если честно, а ты хотел бы иметь такую штуковину у себя в доме?» Как «Джоконда» да Винчи или «Давид» Микеланджело, я проглатывал эти глупости со спартанской невозмутимостью.

Чтобы слыть известным произведением искусства, комментируемым на все лады, надо либо иметь прекрасное воспитание, как у Моны Лизы, либо разговаривать только на древнееврейском, как Давид, либо плевать на всё с высокой колокольни, как я. Таким образом, мне прекрасно удавалась карьера безмолвной арт-звезды.

Изредка на этих вечеринках появлялись мои братья. Что-то в них явно надломилось. Они были по-прежнему красивыми, но потеряли прежний блеск. Сами ли они были в этом виноваты? Или это казалось оттого, что вокруг них крутилось все меньше и меньше поклонников? Они постепенно угасали. Наркотики, которыми братьев пичкал Боб, — их пресс-атташе, — не могли исправить ситуацию. Риенци, старший, взял за привычку набивать себе нос порошком прямо передо моим подиумом, делая вид, что любуется мною. Что касается Энцо, который нюхал меньше, то он частенько останавливался рядом с моим пьедесталом и стоял с рассеянным и безнадежным выражением лица, словно пытаясь отыскать какую-то тайну. Я даже начал подумывать, не заподозрил ли чего-то Энцо Фирелли, не узнал ли он все-таки меня, несмотря на свою тупость. Правда, если бы он хотел меня узнать, он смотрел бы прямо в глаза. Но Энцо стоял, уставившись в меня невидящим, отрешенным взглядом, с глазами, широко вытаращенными, скорее, под воздействием возбуждающего порошка, нежели мыслительных процессов.

Хотя однажды он вперил свой взгляд прямо мне в лицо.

— Вообще-то, старина, ты подыскал себе отличное местечко.

Я вздрогнул, но взгляд мой остался таким же застывшим и невозмутимым, направленным поверх его головы. Он трясущимися руками скручивал себе сигарету.

— М-да, ты нашел себе непыльную работенку. Не надо кривляться. Не надо ничего доказывать. Ты просто остаешься тем, кто есть на самом деле. Классно…

Он уже испортил вторую бумажку, пытаясь сделать себе самокрутку, и принялся нервно скручивать третью.

— Хочешь сказать, у меня то же самое? А вот и нет, все не так, как ты думаешь. Обо мне говорят лишь одно: красавец! А знаешь, что сам-то я об этом думаю? Когда я подхожу к зеркалу, я вижу там не распрекрасного парня, а узнаю в отражении своего брата. Хотя мой братец меня ни капельки не волнует. И вот что получается… Мне по барабану, что там думают обо мне другие, но в то же время я только этим и живу. Ты можешь понять такое? Это какая-то фантасмагория…

Третья испорченная сигарета в итоге тоже оказалась на полу. Его пальцы дрожали все сильнее и сильнее, но он, тем не менее, предпринял четвертую попытку.

— Я старею. Меня уже относят к когорте старых фотомоделей. Молодые наступают на пятки, уводят от нас контракты. Мне и страшно, и в то же время наступает какое-то облегчение. Еще несколько лет — и я наконец избавлюсь от себя. Тогда уж не будут кричать на каждом углу, что я прекрасен, скажут… ну, что… не знаю… что-то другое… а, может быть, и ничего… Неужели ничего?

Ему удалась наконец огромная скомканная козья ножка, из которой торчали, как волосы из ноздрей, кусочки табачных листьев. Он щелкнул зажигалкой.

— Да, ничего. Ничего не скажут. Вот именно это и будет истиной. Я — ничто. Я всегда был лишь кем-то в глазах других. И что это было? Ну, взволновал на пару секунд малолеток озабоченных. И что? Как тут будешь говорить о твердости характера? А потом еще удивляются, что я подсел на наркотики…

Он поднес к губам свой косячок и затянулся, черты его лица на мгновение разгладились. Нервный тик слегка утих, но его восковая физиономия еще сильнее побледнела.

— И вообще, стоит ли жить дальше? Жизнь у меня хреновая.

— У тебя хреновая жизнь, потому что ты ни на что негодный хрен, — отозвался я.

Пожав плечами, он коротко хохотнул и выдохнул дым, который, словно огромный белый язык, лизнул его лицо до самого лба. Он уже собрался с ответом, как глаза его полезли на лоб — до него вдруг дошло.

— Ты говоришь?

Губы мои молчали, и в ответ я лишь кокетливо сменил позу.

Назад Дальше