Когда я был произведением искусства - Эрик-Эмманюэль Шмитт 16 стр.


— Прошу прощения, — пришлось оправдываться адвокату.

Они с Фионой перешли в другой зал, затем, подождав, когда охрана вновь ослабит бдительность, вернулись к моему подиуму.

В этот момент Фиона вдруг зашаталась и мягко осела на пол.

Спрыгнув со своего подиума, я бросился к ней.

Она была в обмороке.

Склонившись над ней, я принялся осыпать ее поцелуями, шепча при этом самые нежные слова.

И тут же в мои плечи вцепились руки охранников.

— Скульптурам запрещено без разрешения спускаться со своего постамента!

— А ну-ка пошли к чертовой матери, или я заложу вас и расскажу начальству, что вы курите на службе.

Мои угрозы возымели действие, поскольку охранники принялись энергично чесать затылки.

В это мгновение Фиона приоткрыла веки. Улыбнувшись, она посмотрела на меня, показав рукой на свой живот.

— Теперь я частенько падаю в обморок.

Я не мог поверить своим ушам. Фиона кивнула:

— Да, я беременна.

Я застыл, ошеломленный свалившимся на меня известием. Прилив слез, теплых и влажных, переполнил мое горло, волна переживаний накрыла меня, и, задыхаясь от волнения, я рухнул рядом с Фионой. Рыдания душили меня.

Вдруг за моей спиной раздался радостный звонкий голос мэтра Кальвино.

— Она беременна. Вот и выход!

Мы с Фионой повернулись к нему и, продолжая заливаться слезами, с недоумением уставились на него. Солидный адвокат скакал вокруг нас, пританцовывая, как мальчишка.

— Ну, конечно же, как же я раньше не догадался! Фиона подаст жалобу в суд на том основании, что отцу ее ребенка препятствуют исполнению своих родительских обязанностей. Процесс в наших руках!

29

Следующая ночь была просто ужасна. Несмотря на переполнявшую меня радость при мысли о предстоящем процессе, который должен дать мне свободу жить с Фионой и своим ребенком, я без конца ворочался в постели на пропитанных от пота простынях. Оставившая меня на время горячка вновь заявилась ко мне, принеся с собой тяжкие думы. В моем воспаленном мозгу роились убогие планы побега, отчего я ощущал себя все более и более беспомощным. Я со страхом думал о том, что не дождусь ни конца этой ночи, ни продолжения моей жизни.

Поднявшись на рассвете, я заметил на постели жирные желтые пятна. И тут же почувствовал, как сильно чешется мое тело. Когда я ощупал себя перед зеркалом, мое высушенное бессонной ночью сознание в один миг прояснилось: стало понятно, откуда эти жуткие пятна и мучившая меня чесотка — из моих шрамов шел гной. На рубцы было страшно смотреть: из открытых ран вытекала густая жидкость, с которой выплескивались наружу отходы моей жизнедеятельности и от которой горело буквально все мое тело.

Я долго стоял под холодным душем, затем, стиснув зубы, прижег спиртом самые болезненные насечки, оставленные поработавшим над моим телом хирургом, присыпал их тальком и, не сказав о случившемся никому ни слова, отправился на работу в музейный зал.

Я простоял на подиуме не более пяти минут, когда у меня в голове созрело твердое решение. Не обращая внимания на расстилавшийся передо мной ковер школьников, которые, сбившись в кучу под присмотром учительниц, усердно зевали, глазея на меня, я спрыгнул на пол и направился к выходу.

— Стой! — закричал охранник.

Я продолжал свой путь, словно не слышал крика за спиной.

— Стой! — приказал другой охранник, расставляя в стороны руки, чтобы задержать меня.

Я оттолкнул его в сторону и перешел в соседний зал.

— Тревога! Тревога!

Оглушительно зазвенел сигнал тревоги. Дети тут же испустили не менее оглушительные крики, застигнутые врасплох одновременно мучительным неведением того, что происходит, и радостным открытием, что вокруг наконец что-то происходит. По центральному коридору раздался нестройный топот тяжелых сапог.

Впереди меня выстроилась целая шеренга охранников, которые, сцепившись руками, перекрывали мне путь.

Не замедляя движения, я обрушил на ближайших двух град ударов, разорвав цепь пораженных неожиданному нападению церберов, и двинулся дальше.

— Схватить его! Быстро!

Новоиспеченный хранитель музея Дюран-Дюран тоже выскочил в холл, организовав на ходу контратаку. Сзади на меня набросилось сразу несколько охранников. Взревев как лев, с непонятно откуда взявшейся энергией, я хватал их и, покрутив над собой, по очереди разбрасывал в разные стороны. Ко мне бросились другие, но я вновь легко, как котят, расшвырял их по углам. И тут до меня дошло, откуда взялась неожиданно обретенная мощь: стоило мне подумать о Фионе, о ее мягком шелковистом животе, в котором спал наш будущий ребеночек, как я становился непобедимым.

Я открыл дверь и оказался на залитой солнцем улице. Дюран-Дюран, красный как рак, с набухшими от волнения венами, которые бешено пульсировали на шее, готовые вот-вот лопнуть, схватил пистолет из кобуры одного из охранников и направил его на меня.

— Ни шагу больше, иначе стреляю без предупреждения.

— Не будете же вы, право, дырявить шедевр из коллекции музея. Вы же хранитель музея, а не разрушитель?

— Я выполняю свой долг.

— Ваш долг — следить за тем, чтобы не портились произведения искусства.

Я шагал по улице, рассекая толпу попадавшихся на моем пути прохожих. Некоторые из них, увидев меня, впадали в столбняк, другие прятались в машинах или забегали в магазины, словно за ними гнался выскочивший из клетки тигр.

Вдруг раздался выстрел, и я почувствовал, как мне обожгло икру левой ноги. Я рухнул посреди тротуара.

Открывший огонь Дюран-Дюран подошел ко мне с дымящимся пистолетом в руке. За ним бежали охранники.

— Мой первейший долг — смотреть за тем, чтобы из музея не пропадали произведения искусства.

Меня уложили на носилки.

— Отнесите его в мастерскую к реставраторам, а у входа на последний этаж повесьте табличку: «Временно закрыто по причине реставрационных работ».

Целую неделю я провалялся в медпункте музея, который и днем и ночью охраняли вооруженные ружьями люди, всегда готовые вколоть мне дозу снотворного.

Дюран-Дюран посещал меня три раза в день для того, чтобы попрекнуть в том, что мои шрамы плохо затягиваются, а простреленная нога не заживает слишком быстро.

Врач, работавший в медпункте, конечно же, заметил странные нагноения на моих рубцах. Внимательно осмотрев меня, он заметил другие тревожные симптомы: имплантанты из коллагена смещались, детали жесткости опускались, жидкости, которые служили набуханию той или иной части организма, распределялись хаотически под моей кожей, а там, где доктор Фише сваривал протезы, появились отеки.

— Я дам вам антибиотики, которые слегка пригасят воспаления, — сказал он.

Я принял его рекомендации и лекарства, но сам понимал, что происходит нечто более серьезное, чем предполагал врач: тело Адама бис постепенно разлагается.

Когда Дюран-Дюран увидел, что я могу шагать, он собрал персонал и объявил:

— Мы завтра снова открываем большой зал музея. Сообщите об этом журналистам и снимите табличку о закрытии зала.

— Да уж пора, господин хранитель музея, а то люди начинают требовать компенсацию за приобретенные билеты.

Я присел на своей кровати и знаком попросил хранителя музея подойти ко мне.

— Не тратьтесь на рекламу. Адам бис больше не выйдет на подиум, господин Дюран-Дюран.

— Это почему же?

— А потому, что я хочу вернуться к своей жене, которая беременна от меня. У вас есть дети, господин Дюран-Дюран?

— Не пытайтесь заморочить мне голову. Мне даже нечего обсуждать с вами. Вы принадлежите Национальному музею. И будете завтра стоять на своем постаменте в установленное расписанием время. А если попытаетесь вновь устроить какую-то выходку, охрана будет стрелять.

— Отлично. На ваш риск и совесть.

На следующее утро я сидел, маскируя тальком гнойные выделения, испещрившие мое тело, когда послышались шаги моих палачей. К подиуму я шел под эскортом: так приговоренный к смерти направляется к стене, возле которой его собираются расстрелять — в мрачной гнетущей тишине в окружении охранников, которые держат оружие на взводе, короче, для полной картины не хватало только дроби барабана.

Я занял свое рабочее место, а четверо стражей разошлись по углам зала, перекрывая мне пути к отступлению.

Музей открыли, и как только я дождался наплыва посетителей, сделал, как было задумано, под себя…

Прежде чем это увидели, это почувствовали. Одуряющая вонь накрыла посетителей. Застыв от изумления, не веря своим ноздрям, они поначалу с негодованием оглядывались вокруг, пытаясь найти в своем соседе виновника смрадных запахов, кажущихся столь близкими и сильными. Какая-то мать закатила оплеуху своему сынку: невинная жертва от несправедливости зашлась в реве. Со всех сторон послышался негодующий гомон. Все с подозрением принялись изучать пол, самые честные подняли ноги, чтобы проверить подошвы, самые испуганные подносили, принюхиваясь, руки ко рту. Неожиданно одну из женщин стошнило, ее примеру последовало еще несколько дам. Едва начатые бутерброды падали на пол, добавляя более сдержанные амбре к ударявшей в нос вонище, исходившей от меня. Тем временем мое дерьмо триумфально распространяло вонючее, дурманящее, тошнотворное, поразительное, царское зловоние. Меня самого стошнило бы, если бы я не был источником этой заразы, но, как всякий автор, я снисходительно относился к своему творению.

Наконец самая бдительная девочка воскликнула, указав на меня пальцем:

— Это он!

Толпа в ужасе отшатнулась, тотчас же образовав вокруг меня свободный круг. Самые нетерпеливые, толкаясь, пробирались к выходу. Одна из посетительниц орала, захлебываясь праведным гневом:

— Что за безобразие! За такие цены, которые вы дерете, могли бы и почистить!

Она набросилась на стоявших у дверей охранников, которые старательно прикрывали лица носовыми платками. К ним подтянулись и другие негодующие посетители, обрадованные, что наконец найдены и виновник, и ответственные лица.

Сбитые с толку служители музея сразу не поняли, кто стал причиной народного бунта. Толпа бушевала все сильнее. Обо мне, казалось, все забыли. Может, сейчас самое время смыться?

Тут загремел голос Дюран-Дюрана:

— Что это за гам? Господа, что вы торчите на месте? Давайте, быстренько вытрите статую Зевса-Питера-Ламы.

Публика стала понемногу успокаиваться, а охранники с отвращением на лице подошли ко мне. Я смекнул, какой финал должно получить представление: опустившись на свои экскременты, я со смехом вымазался с ног до головы.

— Нейтрализуйте его и очистите от посетителей этаж, — гаркнул Дюран-Дюран.

Вскоре я почувствовал укол и погрузился в сладостный сон.

30

Первое, что я увидел при пробуждении, была физиономия Дюран-Дюрана, сидевшего на краю моей кровати. Нахмурив брови, он покачивал в нетерпении ногой, а его пальцы нервно бегали, словно по пианино, по одному из моих протезов. Пока он изучал меня, словно перед ним лежал сложный и запутанный документ, который только что принесли из канцелярии, его секретарша, мадемуазель Крюше, настоящая симфония роз под светлым перманентом, с темным, подрумяненным солнышком личиком, застыла, с карандашом и блокнотом в руке, в ожидании очередной гениальной мысли своего начальника.

Приподнявшись, я уселся, словно на троне, среди подушек и щелкнул языком, привлекая внимание хранителя музея.

— Запомните, я больше не встану с этой кровати. С сегодняшнего дня я объявляю забастовку.

— Вы не имеете права бастовать!

— Все имеют право на забастовку. Даже вы.

— Но только не предметы.

— А я вовсе не предмет.

— Предметы искусства не имеют права бастовать, если вам так больше нравится, — выдавил он снисходительную улыбку.

Вытащив из внутреннего кармана газету, он развернул ее и сунул мне под нос.

— Что это еще за история с судебным процессом?

Быстро пробежав статью, я с радостью узнал, что Фиона подала в суд, что ее иск принят и что целый ряд газет с удовольствием разнесли эту новость. Среди прочих упоминался и громогласный мэтр Кальвино, с негодованием обличавший виновников гуманитарной катастрофы.

— Я хочу жить со своей женой. У нее скоро будет ребенок. Я уже объяснял вам.

— Никогда еще не слышал более абсурдной истории. Вы слыхали нечто подобное, мадемуазель Крюше?

Мадемуазель Крюше, безусловно соглашающаяся со всем, что изрекает ее босс, в ответ лишь нахмурила брови, что повлекло за собой падение ее очков цвета семги в форме бабочки. Я скрестил на груди руки — ну, или то, что должно быть на их месте.

— Думайте, как вам вздумается, господин Дюран-Дюран, но больше эксгибиционизмом я заниматься не буду.

— Я донесу на вас в полицию.

— И что потом?

— Вас арестуют.

— Ну и?

— И бросят в тюрьму.

— Отлично, давайте, приступайте немедля. Именно этого я и добиваюсь. Раз вы меня обвиняете, значит, я человек. Если меня швыряют за решетку, значит, я человек. Если меня признают виновным, значит, я человек. Давайте. Доносите. Заявляйте. Вызывайте. Бросайте.

Музейное начальство почесало затылок, а Мадемуазель Крюше, из чувства иерархической солидарности, принялась грызть свой карандаш цвета фуксии.

— У меня репутация чиновника с огромным чувством ответственности. Вы строите мне козни, покушаясь на мой профессионализм.

— Послушайте, господин Дюран-Дюран, давайте посмотрим на вещи через вашу призму. Ведь случается такое, что холст повреждается или лак трескается, разве нет?

— Да, бывает.

— И как вы поступаете в таком случае?

— Я снимаю вещь с экспозиции музея и передаю ее реставраторам.

— Ну вот…

— Я понял! Ваш зал я оставлю открытым, а на подиум поставлю красивую медную табличку: «Поврежденный экспонат находится на реставрации», и дело закрыто. Крюше, я нашел решение!

Его гладкий лоб сверкал от счастья, ведь за ним скрывался непостижимый для всех смертных разум: чиновничий, для которого самое важное — найти административное решение. Мадемуазель Крюше, в свою очередь, покраснела до кончиков волос, услышав, как начальник называет ее просто по фамилии, настолько она была смущена падением барьера по имени «Мадемуазель», словно ее босс от слов уже приступил к делу, пытаясь залезть ей под юбку.

— Так вы разрешите мне выходить из музея? — подвел я логический итог.

— Разумеется, нет.

— Я же вам объясняю, что моя супруга…

— Ну ладно, хватит. Я не желаю ничего обсуждать с экспонатами. Тем более, с поврежденными экспонатами.

Он резким шагом вышел из палаты, не подозревая, до какой степени близок к истине. Несмотря на прописанные мне препараты и примочки, горячка меня не покидала; эмпиемы, гнойнички, опухоли пожирали мою кожу. Казалось, мое тело медленно избавлялось от самого себя.

31

Мэтр Кальвино проломил все преграды на своем пути, включая самую громоздкую — упрямый канцелярский идиотизм Дюран-Дюрана.

— Если вы позволите повидать Адама бис, господин хранитель музея, я обещаю вам получить от него согласие позировать несколько часов в выходные дни.

Обеспокоенный резким падением доходов, Дюран-Дюран, опасаясь, как бы не нагрянула во вверенное ему учреждение финансовая проверка, не противился деловым переговорам. Он с неохотой, но все же дал мэтру Кальвино разрешение на свидание со мной.

— С Фионой все в порядке, — были первыми слова моего адвоката.

С тех пор как я узнал о своем отцовстве, то стал очень чувствительным, и подробный рассказ о том, чем занята Фиона, тут же вызывал у меня на слезы. Со своей стороны, я скрыл от адвоката быстротекущий процесс разрушения моего организма: ничего не должно было волновать будущую мать.

— А теперь, мальчик мой, за работу. Мы должны подготовиться к предстоящему процессу. Фиона выступает в качестве истицы. Она обвиняет государство в бесчеловечном отношении к вашей личности. Какова наша с ней задача в ходе судебной тяжбы? Доказать, что вы — человек.

Окинув меня взглядом, он задумчиво провел рукой по подбородку. Раздался шум, как от терки, на которой трут овощи, — уже к полудню гладко выбритое с утра лицо мэтра Кальвино синело жесткой щетиной.

— М-да, что касается внешности, доказательства не очень убедительные.

— Забудьте о внешности и слушайте меня: я говорю!

— Да кто сегодня не говорит?! Компьютеры говорят! Роботы говорят! Болтают все новомодные технологичные штучки!

— Согласен, но когда я говорю, то выражаю свое сознание. Мои слова связаны с душой, а не с программным обеспечением.

— Это еще надо доказать.

— Это сделать легко.

— Нет ничего более сложного, чем доказать существование души. Она невидима. Не забудьте, что добрая половина психологов, медиков и ученых даже утверждает, что души не существует.

— Я говорю как существо из плоти и крови.

— Разумеется, это важная деталь. Однако она не помешает защите, то есть государству, размахивать документами, письменно свидетельствующими о том, что вы просто-напросто товар. Вы стали предметом целой серии коммерческих транзакций. И официально зарегистрированы как предмет искусства, но не как человек.

— Но это все произошло совсем недавно. Не прошло и полутора лет.

— А кем вы были до того?

Я рассказал мэтру Кальвино о своем происхождении, о своем комплексе по отношению к старшим братьям, о том, как пытался покончить с собой, о встрече с Зевсом-Питером-Ламой, за которой последовал тайный план, приведший к моей мнимой смерти и не менее фальшивым похоронам.

— Очень досадно, — с огорчением воскликнул метр Кальвино, — теперь получается, что не только невозможно доказать, что вы в настоящее время являетесь человеком, но и то, что вы были таковым ранее.

— Можно.

— Нет, ведь официально вы умерли. Документально умерли. Человек, за которого вы собираетесь себя выдать, покоится в шести футах под землей.

— Но все-таки можно сопоставить даты моего исчезновения под старыми документами и появления в новом обличье.

— Этого недостаточно. Явно недостаточно. Вы говорите, что ваши родители признали в морге ваш труп?

— Да, меня загримировали под утопленника и усыпили.

Назад Дальше