То, чего я так опасался, и случилось. Открыв однажды утром глаза, я увидел перед собой Зевса-Питера-Ламу, который широко улыбался мне, обнажив свои в драгоценной оправе зубы. Крик ужаса сорвался с моих уст.
— Ну же, мой юный друг, и это ваша благодарность, так вы благодарите своего создателя? Тс-с… Тс-с… Я, наверное, обиделся бы, не будь выше всего этого.
Мне стало любопытно, с чего бы этот светский тон. Выглянувший из-за его плеча Дюран-Дюран, хранитель музея, все объяснил.
— Господин Дюран-Дюран, — крикнул я, — я не желаю никаких визитов.
— Я не могу помешать художнику видеть свое творение, будь то в зале музея или реставрационной мастерской. Статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», пункт второй.
Я еще сильнее вжался в подушку. С торжествующим видом Зевс-Питер-Лама облизнул губы и уставился на меня набухшими от крови глазами. Так смотрит волк на ягненка перед тем, как сломать тому шею и сожрать несчастного.
— Благодарю вас, друг мой, вы можете вернуться к своим важным обязанностям, — обронил Зевс-Питер-Лама высокомерным монотонным голосом, который так не вязался с извергающим жестокость взглядом.
— Это невозможно, господин Лама.
— Простите, не понимаю?
— Все та же статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», на сей раз пункт третий: «Художник не может оставаться наедине со своим творением с целью недопущения случаев, когда, в силу угрызений совести или под влиянием творческого порыва, он мог бы повредить, разрушить или видоизменить данное творение».
Дюран-Дюран закончил демонстрацию своей великолепной памяти с довольной улыбкой прилежного ученика, и мне почти захотелось расцеловать его за неукоснительное следование милых его сердцу параграфов.
— Вы, наверное, шутите? — просвистел Зевс-Питер-Лама сквозь зубы.
— Никогда не допускаю шуток с уставом, господин Лама.
Зевс расправил плечи, готовый, казалось, броситься с кулаками на хранителя музея, но, сдержав свой порыв, грациозным движением крутанул стул и уселся напротив меня.
Склонившись надо мной, он прошипел мне на ухо:
— Как случилось, что ты заговорил, змееныш?
— Фише задурил вам мозги, — едва слышно прошептал я, — а сам в мозгах ни черта не разбирается. А вас мне удалось убедить, что он сделал все как надо.
— И что же ты собираешься рассказать на процессе?
— Все, что позволит мне обрести свободу.
— Я очень влиятельная, ты сам знаешь, и уважаемая фигура. И государство тоже влиятельное и уважаемое.
— Я знаю.
— У тебя нет никаких шансов.
— Тогда зачем вам так беспокоиться?
В раздражении он откинулся на спинку стула и некоторое время молча сидел, разглаживая свои усы. Затем, отпустив их, вновь склонился надо мной:
— Живые скульптуры отлично продаются. Все красотки прооперированы. Большинство из них уже пристроено. Те, у кого заживают шрамы после операции, тоже ждут своей очереди.
— И что?
— Я не желаю, чтобы ты внес сумятицу в цветущее предприятие. Клиенты должны быть уверены в товаре, который они приобретают.
— Вы же не сделали им лоботомию, этим красоткам?
— Конечно, сделал. Точнее говоря, один из коллег Фише, только тот проигрывал на скачках.
— Так чего же вы боитесь?
Промолчав, он зажег две сигареты и окутал себя облачком голубого дыма. Вдруг я почувствовал на своей шее его горячее, переполненное злобой дыхание, его влажные губы коснулись мочек моих ушей.
— Ты как-то странно потеешь. Что с тобой? Ты случайно не заболел?
— Я прекрасно себя чувствую. Это просто оттого, что мне неприятно вас видеть.
— Если ты плохо себя чувствуешь, я могу позвать доктора Фише, ты же знаешь?
— К большому сожалению для вас, я чувствую себя в отличной форме.
Я натянул одеяло по самый подбородок, готовый отразить, если ему взбредет в голову, попытки осмотреть меня. К счастью, он вернулся к настоящей цели своего визита.
— Не в твоих интересах болтать обо всем на этом процессе.
— И не в ваших интересах тоже.
В ответ раздался тонкий пресный смешок, в котором, однако, сквозила настороженность.
— Чего же я должен, по-твоему, бояться?
— Ну, например, что я могу рассказать об одном мнимом похищении, которое кое-кто устроил для того, чтобы поднять мою стоимость на рынке произведений искусства.
— Цыц, замолчи!
— Или же о врачебных ошибках доктор Фише, который без надлежащей точности вскрывает черепа своим жертвам.
Он приложил палец к моим губам, умоляя меня замолчать.
— Слушай, давай договоримся? Ты забываешь об этом, а я забываю…
— О чем? — перебил его я. — Интересно, чего это мне нужно стыдиться? Разве того, что я доверился вам.
— Подумай хорошенько, твои родители очень обрадуются, когда узнают, как ты разыграл их со своей гибелью? И какую комедию самого дурного вкуса ты устроил перед ними, загримировавшись под утопленника? Как ты считаешь, они простят тебе этот фарс, который ты скрывал все это время?
— Мм-м… Мм-м… Мм-м…
Он не отпускал моей руки до тех пор, пока я не кивнул ему в знак согласия. Швырнув сигареты на пол, он резким движением раздавил их на полу и непринужденной походкой направился к Дюран-Дюрану, который ни слова не уловил из нашей беседы.
— Мои поздравления, господин хранитель музея, вы поддерживаете вверенные вам экспонаты в превосходном состоянии. При случае я обязательно сообщу об этом министру. Да, да. Обещаю.
Зевс покинул мою камеру, оставив Дюран-Дюрана в состоянии легкого обморока, вызванного приступом карьерного оптимизма.
В тот же вечер я пересказал навестившему меня мэтру Кальвино всю разыгравшуюся утром сцену.
Слушая меня, он почесывал затылок, и хмурая гримаса не сходила с его лица.
— Я очень пессимистично настроен, — наконец сказал он. — Моей главной задачей станет доказательство того, что вы не собственность государства, а чиновник, находящийся на службе у государства. Я буду сражаться за то, чтобы добиться изменения вашего юридического статуса. Если мне удастся достичь своей цели, вам придется лишь несколько часов в день позировать в Национальном музее с получением полагающегося вам жалования. Вас устроит такой вариант?
— Что?! И я никогда не смогу вновь стать свободным?
— Вы станете в той мере свободным, в какой является таковым государственный служащий.
— Свободным делать с собой, со своим телом все, что захочу, свободным изменить свой облик, вернуться в то состояние, в котором был до этих операций…
— Несчастный! И думать забудьте об этом! Вы стоили государству десять миллионов. Вы достигли точки, после которой возврат в прежнее состояние невозможен. Вас прооперируют, но не для того, чтобы изменить, а чтобы немного подлатать.
— И значит, я никогда не смогу избавиться от этой личины?
— Так или иначе, теперь уже слишком поздно пытаться стереть с себя оставленное Зевсом клеймо.
33Заседание суда открылось в понедельник в девять часов утра.
Судьей оказался огромного роста лысый мужчина с широкими обвислыми щеками и головой, напоминающей бурдюк. Со стороны казалось, что верх его черепа мягко перетекает в щеки. Он смахивал на громадную рыбину, одну из тех, что продают на городском рынке: с огромными глазищами, едва заметным ртом, тускло-серого цвета, неподвижно, словно мертвец, лежавшую в корзине торговца. На голове у него болтался парик, косички которого, словно ровные ряды чешуек, свисали ему на плечи. Короткие руки, не длиннее плавников, торчали из-под складок свободной черной мантии. Маленькие пухленькие кисти пятнистого, как у форели, оттенка, казалось, были накачаны водой. Судья отзывался на имя Альфа, и было весьма странно слышать, как эта безмятежная тусклая туша задает вопросы ясным, звонким и правильно поставленным голосом. Я дрожал при мысли о том, что моя судьба быть или не быть человеком решается этим существом с необычной внешностью.
В зале суда стояла невыносимая, словно в парилке, жара. Женщины беспрестанно обмахивались веерами, мужчины то и дело вытирали пот со лба. Я же радовался этой жаре, поскольку таким образом мог скрыть вызванный горячкой пот. Я также сильно надушился одеколоном, чтобы перебить запах гниющего тела. Смотреть я старался все время вниз, чтобы укрыть от любопытных взоров воспаленные веки и багровую паутину, покрывшую роговицы моих глаз. Мне оставалось лишь контролировать гримасы на лице, чтобы не выдать приступы дикой боли, которые периодически вызывали мои раны.
Мэтр Кальвино, адвокат со стороны истца и комиссар Левиафан, представлявший сторону государства, пожали перед началом процесса друг другу руки, точь-в-точь как теннисисты, обменивающиеся до игры приветствием. Словно свисток арбитра, раздался гонг судьи, который объяснил правила игры, и матч начался.
Мой адвокат описал меня как личность с неустойчивой психикой, пораженную приступом амнезии, при этом он отметил, что, повстречав на своем пути Зевса-Питера-Ламу, я согласился на опасный эксперимент, последствия которого не смог должным образом оценить. Должен ли я до конца своих дней платить за минутное заблуждение? Возможно ли потерять навсегда свою человечность, даже если письменно я и отрекся от свободы и добровольно передал себя в руки художника? Нет, человечность — это, говоря юридическим языком, неотчуждаемое имущество, от которого нельзя отречься или которого можно лишиться.
Он вызвал в качестве истицы Фиону. Увидев ее в зале суда, я сразу напрягся, стараясь сдержать дрожь начинающегося приступа горячки. Она с застенчивым видом рассказала историю нашей любви, особо подчеркнув мое страстное желание исполнять отцовские обязанности. На нее тут же коршуном налетел комиссар Левиафан, ответчик со стороны правительства.
— Скажите, это у вас такая привычка — лапать произведения искусства?
— Что-что?
— Ну, раз вы дочь художника, то, насколько я понимаю, привыкли обращаться с холстами?
— Да.
— И как это?
— Я переношу их, складываю, вытираю, наношу на них лак, ставлю в рамки. Вы это имели в виду?
— Вы ощущаете себя полновластной по отношению к произведению искусства?
— У меня нет никакой власти и никаких прав на произведение искусства. Однако я знаю, что мой долг — уважать его.
— То есть, по-вашему, уважать произведение искусства означает спать голышом с ним?
— Адам не является произведением искусства.
Из глубины зала раздался грозный рев Зевса-Питера-Ламы, который вскочил с места, потрясая кулаками.
— Это просто скандал! Я протестую!
Ударом в гонг судья Альфа призвал публику к тишине. Фиона продолжала:
— Адам — человек. И того, что произошло между нами, он желал в равной степени, что и я.
— А вы подумали, мадемуазель, против кого подали в суд, что мы можем сами выдвинуть против вас обвинение в разрушении национального культурного достояния? В том, что вы действовали как настоящий вандал?
— Если вам удастся доказать, что Адам всего-навсего бездушный предмет, что ж, бросайте меня за решетку.
— Мы не утверждаем, что он — предмет, мы говорим о том, что он — шедевр, произведение искусства.
— Ах, вот как?
На сей раз не выдержал Дюран-Дюран, подскочивший на стуле.
— Если за него отдали десять миллионов, то это ли не шедевр?! Нет, ну просто с ума сойти можно!
Судья Альфа вновь был вынужден помахать своим молоточком, который мгновенно навел порядок в зале суда.
Затем мэтр Кальвино вызвал в качестве свидетеля Карлоса Ганнибала и помог ему подойти к барьеру, отделявшему судью от публики. Ганнибал держал в руке палочку: сильно прихрамывая, слепец отвлекал внимание окружающих с таким расчетом, чтобы те думали, что он плохо передвигается из-за хромоты.
От меня не ускользнуло, как напряглось лицо Зевса-Питера-Ламы, хищные глаза которого метали яростные молнии.
— Что вы можете сказать нам об Адаме?
— Это мягкий, добрый молодой человек, страстно влюбленный в живопись, о которой судит превосходно, но, правда, слегка наивно.
— Что с ним случилось?
— Он — жертва нашей эпохи. Или, выражаясь точнее, дискурса, который движет нашей эпохой. Со всех сторон нам внушают, что внешность — очень важная, если не самая важная вещь в жизни, и наперебой предлагают купить товары или услуги, которые изменят или улучшат нашу внешность: одежду, диеты, прически, побрякушки, автомобили, товары, делающие нас красивыми, товары, делающие нас здоровыми, товары, повышающие наш социальный статус, поездки на юга, пластические операции. Я полагаю, что Адам, как и тысячи других, попался в эту западню. По всей видимости, он сильно страдал, пытаясь искать себя там, где не мог обрести себя: во внешнем облике. И скорее всего, он был весьма счастлив, когда этот мошенник предложил ему новую яркую внешность. Но, в конце концов, наверное, осознал, что вступил на путь, ведущий в тупик. Именно в этот момент я его и повстречал.
— Почему вы называете Зевса-Питера-Ламу мошенником?
— Потому что для него это самое подходящее слово.
Комиссар Левиафан, Зевс-Питер-Лама и Дюран-Дюран принялись горланить в три глотки. Их крики протеста выражали самый широкий спектр негодования — от банальных оскорблений Зевса-Питера-Ламы до угроз Левиафана приостановить процесс. Воспользовавшись галдежом, поднятым в зале суда, я незаметно вытер пот с лица и припудрил гной, сочившийся чуть ниже ушей.
Судья Альфа подавил вопли в зале несколькими ударами гонга.
— Впрочем, мое мнение о Зевсе-Питере-Ламе не имеет значения, — продолжил свою речь Ганнибал. — Будь он самим Микеланджело, его гений не может оправдать того, что он похоронил заживо мальчика как личность, превратив его в холодный бездушный предмет. Впрочем, Микеланджело до такого никогда бы не додумался. Искусство создается ради человека, человеком, но искусство не может, я убежден в этом, быть человеком. Клеймо Зевса-Питера-Ламы прямо на плоти Адама стоило тому погубленной жизни. Ни вы, ни я, ни государство — никто из нас не имеет права быть соучастником этой унизительной мерзости. Освободите его.
Зевс-Питер-Лама вновь вскочил со своего места и громко крикнул:
— Эй, Ганнибал, скажи мне, это из-за того, что я поседел, ты не узнаешь меня?
— Я прекрасно тебя узнаю, Зевс-Питер-Лама, — отозвался Ганнибал, разворачиваясь в сторону голоса, — но твои седые волосы ничего по сути не меняют в этом деле.
Зевс-Питер-Лама расхохотался на весь зал. Распуская подвязанные лентой волосы, черные как воронье крыло, он обратился к публике, призывая ее в свидетели.
— Он слепой! Карлос Ганнибал дает нам уроки живописи, а сам ничего не видит! Он дает нам уроки морали, а сам нагло врет!
Ганнибал сильно побледнел, осознав, что попал в ловушку. Фиона закусила пальцы от отчаянья, а наш адвокат Кальвино бросился на защиту Карлоса.
— А какое отношение это имеет к нашему судебному разбирательству?
— Господин Лама всего лишь подчеркнул, — ответил представитель правительства Левиафан, — низкое качество показаний ваших свидетелей. Дикарка, которая отдается страсти среди тюбиков с краской, и папаша, закрывающий глаза на ее шашни и выдающий себя за художника, хотя сам давно потерял зрение.
— Ну и что? Бетховен тоже был глухим, насколько мне известно, — отчаянно защищался Кальвино.
— Но до этого я долгое время имел отличное зрение, — произнес Ганнибал извиняющимся голосом, который от стыда слегка дрожал, — и потом, я не так давно потерял зрение… и вообще, вы знаете, я пишу лишь невидимое.
— Какова цена последнего холста, проданного вами?
— Я точно не помню… Я мало продаю… За сколько продал?.. Недорого… Только, чтобы хватило нам на пропитание на две-три недели…
— Как можно ставить на одну доску неудачника-пачкуна, деревенщину, незрячего с Зевсом-Питером-Ламой, знаменитым на весь мир художником, чей Адам бис продавался за тридцать миллионов? — сказал в заключение Левиафан. — Мне очень хотелось бы, чтобы в этом зале все-таки восторжествовал здравый смысл.
Судья Альфа метнул злой стеклянный взгляд в сторону представителя правительства, поскольку именно он заготовил подобную реплику. С трудом скрывая душившую его злость, он покачал головой, которая, болтаясь на короткой жирной шее, буквально распространяла вокруг волны раздражения, затем обратился к обвинению с вопросом, есть ли еще свидетели с его стороны.
Мэтр Кальвино отдал распоряжение судебному исполнителю вызвать свидетельницу по имени Роланда.
Роланда шествовала по залу, рассекая волны вспенившегося трепета восхищения. Усевшись на место для свидетелей, Роланда выпрямила спину, приосанилась и, забросив ногу за ногу, открыла публике свое новое лицо: Роланда телячья, именуемая также Богиня-Корова.
Все газеты уже не раз обглодали эту новость, но никаких фотографий пока никто не видел.
Нам, таким образом, посчастливилось стать первооткрывателями случившейся с ней новой метаморфозы: она пересадила себе на лоб два больших рога, расширила глаза, приплющила ноздри, а на груди у нее, пышной, словно налитой молоком, болтался тирольский колокольчик, подвешенный на старом шнурке, найденном, по-видимому, в какой-то заброшенной альпийской деревушке.
— Роланда, примите слова благодарности за то, что удостоили нас своим визитом, — произнес мэтр Кальвино, подобострастно расшаркиваясь перед колоритной свидетельницей. — Можете ли вы объяснить суду, что подвигло вас на свидетельствование в пользу Адама?
— Потому что это очень утомительно.
— То есть? Поясните, пожалуйста.
— Очень утомительно быть Роландой. Особенно Роландой телячьей. Рога мешают. Колокольчик тяжелый. Роландой-экспрессионисткой тоже быть тяжело. Семь операций. Кожа очень натянута. Кровоподтеков много-много. Не сомкнуть глаз ночью. Должна питаться через соломку. Есть суп. Только суп. Терять зубы. Очень, очень утомительно быть произведением искусства. Но Роланда любить публику. Роланда все делать для публика.