Наутро, 1 октября, бесчинства возобновились; с самого рассвета капитан Буйарг носился по улицам, выкрикивая: «Мужайтесь, братья! Монпелье, Пезнас, Арамон, Бокер, Сент-Андеоль и Вильнев захвачены и находятся в руках наших единоверцев. Кардинал Лотарингский мертв, король в нашей власти». Эти крики разбудили убийц, которых сморил сон, они сгрудились вокруг капитана и зычными криками потребовали обыска домов, окружавших епископство: они были убеждены, что в одном из домов нашел себе прибежище епископ, который, как вы помните, ускользнул накануне; это предложение было принято, и начался обход домов, когда добрались до жилища г-на де Совиньарга, тот сознался, что прелат прячется у него в подвале, и предложил капитану Буйаргу уплатить за него выкуп. В этом предложении не было ничего неподобающего, и оно было принято; известное время ушло на то, чтобы условиться о сумме, которая была установлена в сто двадцать экю; епископ выложил все, что у него было при себе; его слуги отдали последнее; г-н де Совиньарг добавил недостающее и, поскольку епископ находился у него в доме, оставил его у себя в залог возврата денег. Прелат ничуть не возражал против этой меры, какой бы бесцеремонной ни показалась она ему в иное время: подвал г-на де Совиньарга представлялся более надежным убежищем, чем епископство.
Но, по-видимому, тайна убежища достойного прелата недостаточно тщательно хранилась теми, кто вступил с ним в сделку; очень скоро явился другой отряд в надежде на новый выкуп. К несчастью, г-н де Совиньарг, епископ и его слуги во время первой атаки успели уже выложить решительно все, что у них было, так что на сей раз хозяин дома, опасаясь за собственную жизнь, велел забаррикадировать двери и, выскользнув в переулок, бросил незадачливого епископа на произвол судьбы. Гугеноты влезли через окна и ворвались в дом с воплями: «Бей! Круши! Смерть папистам!» Слуг епископа перерезали, его самого выволокли из подвала на улицу. Там с него сорвали перстни, крест, облачение и вырядили его в шутовской наряд, наскоро состряпанный из каких-то лохмотьев; вместо митры на голову ему нахлобучили крестьянскую шляпу; затем в таком виде его потащили в епископство и подвели к краю колодца, чтобы столкнуть внутрь, но тут один из убийц заметил, что колодец, мол, уже полон трупами. «Подумаешь! — ответил другой. — Потеснятся немного ради епископа!»[4]
Прелат, видя, что ему нечего ждать милосердия от людей, упал на колени и поручил свою душу Господу, как вдруг один из убийц по имени Жан Куссиналь, слывший до сих пор одним из самых отъявленных головорезов, словно чудом умилился при виде такого смирения, бросился между епископом и теми, кто собирался его прикончить, взял его под свою защиту и заявил, что тем, кто тронет прелата, придется иметь дело с ним. Сотоварищи в удивлении отступили, а Куссиналь подхватил епископа на руки, отнес в соседний дом, а сам со шпагой в руке встал на пороге. Однако убийцы, опомнившись от первого изумления и сообразив, что так или иначе их пятьдесят против одного и что дрогнуть перед отпором одного-единственного человека было бы для них стыдно, громкими криками потребовали епископа и набросились на Куссиналя, который рукоятью шпаги пробил голову первому из нападавших; тут крики стали вдвое громче, в упрямого защитника бедного прелата полетело несколько пуль, выпущенных из пистолетов и аркебуз, но ни один из выстрелов его не задел. В это время мимо проходил капитан Буйарг, который, видя, как пятьдесят человек нападают на одного, осведомился, в чем дело; ему рассказали о странном требовании Куссиналя, которому захотелось спасти епископа. «Он прав, — изрек капитан, — епископ заплатил выкуп, и теперь никто не смеет на него посягать». С этими словами он подходит к Куссиналю, протягивает ему руку, и они вдвоем входят в дом, откуда вскоре выводят епископа, поддерживая его под руки. Так они шествуют через весь город под крики и ропот убийц, не отваживающихся, однако, ни на что, кроме ропота и криков; у ворот они вверяют епископа свите и остаются на месте, покуда не теряют его из виду.
Кровопролитие продолжалось целый день, но к вечеру резня стала затихать; правда, ночью было еще несколько отдельных убийств; на другой день мятежники устали убивать и принялись ломать и крушить, что длилось дольше, ибо иметь дело с камнями все же не так утомительно, как с трупами. Они не пропустили ни одного монастыря, ни одной церкви, ни одной обители, ни одного дома, где жил священник или каноник; пощадили только собор, которого не брали топоры и ломы, да церковь св. Евгения, где устроили пороховой склад.
День резни получил название Мишелады, потому что пришелся на канун дня св. Михаила, а поскольку было это в 1567 году, то Варфоломеевская ночь есть не что иное, как плагиат.
Между тем католики с помощью г-на Данвиля вновь взяли верх, и теперь пришел черед протестантов отступить; они бежали в Севенны. С самого начала беспорядков Севенны служили реформатам убежищем; еще и в наши дни равнина верна католичеству, а горы — гугенотству. Чуть в Ниме побеждает католическая партия — равнина устремляется ввысь, чуть восторжествовали протестанты — горы спускаются вниз.
Хотя кальвинисты потерпели поражение и бежали, они не пали духом: изгнанные вчера, они надеялись назавтра взять реванш, и покуда их заочно вешали и жгли их чучела, они в присутствии нотариуса делили имущество своих палачей.
Но продать или купить достояние католиков — это было еще не все: нужно было наложить на него руку; этим и занялись протестанты, и в 1569 году, то есть спустя восемнадцать месяцев после изгнания, им удалось добиться своего и вот каким образом.
Однажды к беглецам-реформатам явился из деревушки Ковисон некий плотник, изъявивший желание потолковать с г-ном Никола де Кальвьером, сеньором де Сен-Ком, братом президента, который был известен среди протестантов как человек дела. Вот что предложил ему плотник.
Во рву, окружавшем город, была возле Кармелитских ворот вделана железная решетка, через которую поступала вода из источника. Мадюрон — так звали плотника — предложил подпилить эту решетку, чтобы можно было как-нибудь ночью вынуть ее и впустить в город отряд вооруженных протестантов; Никола де Кальвьер принял это предложение и попросил, чтобы замысел был приведен в исполнение как можно скорее; на это плотник заметил, что необходимо дождаться грозы, когда вода забурлит от дождя и этот шум заглушит скрежет пилы. Это было тем более важно, что совсем рядом с решеткой располагалась будка часового. Г-н де Кальвьер торопил; Мадюрон, рисковавший в этой затее больше всех, стоял на своем; поэтому волей-неволей пришлось ждать, сколько он сочтет нужным.
Через несколько дней начались дожди и вода в ручье, как обычно, поднялась. Тогда Мадюрон, решив, что настал подходящий миг, соскользнул в ров и принялся пилить решетку, в то время как один из его друзей, притаившись на валу, дергал за привязанную к его руке бечевку, всякий раз, когда часовой, расхаживавший по кругу, приближался к нему. К рассвету добрая часть работы была проделана. Мадюрон залепил надпилы воском и грязью, чтобы они не бросались в глаза, и удалился. Три ночи кряду он продолжал трудиться с теми же предосторожностями, а на исходе четвертой почувствовал наконец, что решетка поддается легкому усилию; большего и не требовалось; и так, он явился к мессиру Никола де Кальвьеру и доложил, что можно приступать.
Все было как нельзя вовремя, луна на ущербе, небо черным-черно; штурм назначили на ту же ночь, и когда стемнело, мессир Никола де Кальвьер, с которым было триста отборных смельчаков из числа протестантов, притаился в оливковой рощице на расстоянии одной восьмой лье от городских стен.
Кругом было спокойно, ночь темна, пробило одиннадцать; мессир Никола де Кальвьер со своими людьми вышел из укрытия; они бесшумно спустились в ров, пересекли его по пояс в воде и, следуя вдоль подножия стены, незамеченные добрались до решетки; там их ждал Мадюрон; завидя их, он толкнул решетку, она упала, и, войдя в открывшийся канал, отряд во главе с Никола де Кальвьером вскоре очутился на другом конце акведука, то есть на площади Источника.
Протестанты тут же группами по двадцать человек устремились к четырем главным воротам, остальные же тем временем рассеялись по улицам с криками: «Город взят! Смерть папистам!» По этим крикам протестанты, остававшиеся внутри города, признали собратьев, а католики врагов: но первые были предупреждены, а вторые застигнуты врасплох, и потому не оказали сопротивления; тем не менее началась резня. Г-н де Сент-Андре, губернатор города, на которого протестанты за время его недолгого правления затаили большую злобу, был убит выстрелом из пистолета у себя в постели, а тело его выброшено из окна и растерзано чернью. Убийства продолжались всю ночь; позже, на другой день, победители в свою очередь начали гонения на побежденных; это было им тем более легко, что католикам некуда было бежать, кроме равнины, в то время как у протестантов, повторяем, всегда оставалась возможность укрыться в Севеннах.
Тут подоспел мир 1570 года, названный, как мы уже говорили шатким миром; два года спустя это название подтвердила Варфоломеевская ночь.
И тогда, как это ни странно, Юг обратил взоры на то, что делалось в столице: нимские католики и протестанты, еще обагренные кровью, застыли на месте: и те, и другие сжимали рукояти своих кинжалов и шпаг, но не обнажали ни шпаг, ни кинжалов. Их поведение объяснялось любопытством: им очень хотелось поглядеть, как теперь поведут себя парижане.
Между тем Варфоломеевская ночь принесла свои плоды: главные города Юга и Востока заключили союз; Монпелье, Юзес, Монтобан и Ла-Рошель образовали гражданскую и военную лигу, которую возглавил Ним в ожидании, когда на трон взойдет, как сказано было в акте союзничества, ниспосланный Господом государь, который будет сторонником и поборником протестантской веры. С 1575 года протестанты Юга предугадывали воцарение Генриха IV.
Тут Ним, подавая пример другим союзным городам, принялся углублять рвы, сносить предместья, надстраивать крепостные стены; денно и нощно город множил средства обороны, у каждых ворот была выставлена двойная стража; зная, как можно взять город врасплох, во всех опоясывающих его стенах защитники не оставили ни щелки, куда мог бы проскользнуть папист. В это время, страшась грядущего, Ним кощунствует над минувшим: он наполовину разрушает храм Дианы и разоряет амфитеатр, каждый из гигантских камней которого значительно увеличивает стены. Одну передышку город использует для сева, другую — чтобы снять урожай, и это положение вещей продолжается во все время правления миньонов. Наконец явился государь, ниспосланный Господом, коего так долго ждали реформаты: на трон всходит Генрих IV.
Но, взойдя на трон, Генрих IV очутился в том же положении, в каком за полторы тысячи лет перед тем Октавиан, а три столетия спустя — Луи Филипп: приведенный к верховной власти партией, отнюдь не представлявшей большинства, он был вынужден отмежеваться от этой партии и отречься от своих религиозных убеждений точно так же, как те — от убеждений политических; таким образом, у него появился свой Бирон, как у Октавиана — свой Антоний, а у Луи Филиппа — Лафайет. Достигнув такой высоты, короли уже не имеют ни собственной воли, ни собственных пристрастий; они подчиняются власти обстоятельств и, вынужденные без конца опираться на массы, едва избавившись от гонений, поневоле сами превращаются в гонителей.
Однако перед тем, как решиться на арест в Фонтенбло, Генрих IV с откровенностью старого солдата собрал вокруг себя своих прежних соратников по религиозным войнам; он развернул перед ними карту Франции и показал, что протестантизм исповедует едва ли десятая часть ее огромного населения; к тому же все протестанты были далеко; одни в горах Дофине, откуда явились трое их главных вождей, барон дез Адре, капитан Монбрен и Ледигьер; другие в Севеннских горах, откуда прибыли главные их проповедники — Морис Сесена и Гийом Може; и наконец, третьи в горах Наварры, откуда был родом он сам. Он напомнил, что всякий раз, когда они отваживались покинуть свои горы, их разбивали наголову, как это случилось под Жарнаком, Монконтуром и Дре. И в довершение он дал понять, что уступить им власть не в его силах; но зато он даровал гугенотам три вещи: кошелек для удовлетворения нынешних нужд, Нантский эдикт для обеспечения безопасности в будущем и несколько крепостей, чтобы они могли себя защитить, если когда-нибудь этот эдикт будет отменен, ибо проницательный пращур провидел появление внука: Генрих IV опасался Людовика XIV.
Протестанты приняли то, что им было даровано, затем, как это всегда бывает с теми, кому что-то дано, удалились недовольные, что не добились большего.
Тем не менее, хотя Генрих IV в их глазах был ренегатом, его царствование стало для протестантов золотым веком, и покуда длилось это царствование, Ним жил спокойно, ибо на сей раз победители, как это ни удивительно, забыли парижскую Варфоломеевскую ночь, за которую еще не успели отомстить, и удовольствовались тем, что запретили католикам отправлять богослужение по своему обряду, кроме как втайне; не было даже запрета на соборование, лишь бы умирающие были согласны принимать святые дары ночью.
Конечно, если смерть настигала человека внезапно, приходилось идти к нему со святыми дарами средь бела дня, но это уже представляло для священников известную опасность, которая, правда, никогда их не останавливала: тем, кто предан вере, присуща непоколебимость, и даже самые смелые солдаты редко встречали смерть с той же отвагой, что мученики.
Все это время, пользуясь передышкой и беспристрастной поддержкой, которую коннетабль Данвиль оказывал как той, так и другой стороне, кармелиты, капуцины, иезуиты, монахи всех орденов и всех цветов постепенно возвращались в Ним — правда, без лишней огласки и даже скорее украдкой, исподтишка, но тем не менее возвращались; однако теперь они оказались в том самом положении, в каком прежде были протестанты; теперь у них уже не было церквей, а недруги их владели храмами. Вдруг оказалось, что местный глава иезуитов, некто отец Костон, проповедует с таким успехом, что протестанты, желая бороться в равных условиях и противостоять слову словом, пригласили из Але, то есть с гор, где таился неисчерпаемый источник гугенотского красноречия, преподобного Жереми Ферье, слывшего в ту пору красой и гордостью партии реформатов. И вот между двумя религиями возобновились богословские споры; это еще не означало войну, но и на мир уже похоже не было: убийства прекратились, но взаимные проклятия продолжали звучать; щадя плоть врага, обе стороны стремились погубить его душу; это позволяло пользоваться передышкой, но в то же время не терять времени даром и оставаться в боевой готовности до самого дня, когда возобновится кровопролитие.
Смерть Генриха IV послужила сигналом к новым столкновениям, в которых поначалу брали верх протестанты, но постепенно успех стал клониться на сторону католиков; дело в том, что вместе с Людовиком XIII на трон взошел Ришелье; рядом с королем теперь был кардинал; за горностаевой мантией маячила пурпурная. Тут на Юге объявился Анри де Роган, один из самых выдающихся отпрысков великого рода, который, будучи связан с царствующими домами Шотландии, Франции, Савойи и Лотарингии, избрал себе девизом: «Королем быть не могу, принцем не хочу, я — Роган».
Анри де Рогану было тогда лет сорок — сорок пять, он находился в самом расцвете телесных и духовных сил. В молодости он для завершения образования объездил Англию, Шотландию и Италию. В Англии Елизавета посвятила его в рыцари; в Шотландии Иаков VI пожелал, чтобы он был крестным отцом его сына, ставшего впоследствии Карлом I; наконец, в Италии он вошел в такую дружбу с наиболее могущественными государями и обрел такое влияние на политику наиболее крупных городов, что там поговаривали, будто он лучше всех после Макиавелли осведомлен во всех тамошних делах. Вернувшись во Францию, он еще при жизни Генриха IV женился на дочери Сюлли, а после смерти Генриха командовал швейцарцами и граубюнденцами при осаде Юлиха. Король имел неосторожность задеть его гордость, отказав ему в преемственном праве на губернаторство в Пуату, коим был пожалован его отчим, который, как говорит он сам в своих мемуарах с чисто военным простодушием, пылал нетерпением сквитаться за пренебрежение, оказанное ему при дворе, а потому примкнул к партии Конде из симпатии к его брату и желая послужить своим единоверцам.
С этого дня уличные беспорядки и краткие вспышки ярости стали принимать размах и затяжной характер: речь шла уже не об отдельных бунтах, вспыхивавших в отдельных городах, — возмущением загорелся весь Юг, и восстание переросло в гражданскую войну.
Такое положение вещей продолжалось семь-восемь лет: в течение семи-восьми лет Роган, брошенный Шатийоном и Ла Форсом, которые заплатили изменой за маршальские жезлы, и теснимый своим бывшим другом Конде и вечным своим соперником Монморанси, совершал чудеса отваги и военного искусства. Под конец у него не было уже ни солдат, ни провианта, ни денег, но он все еще внушал Ришелье такой страх, что министр удовлетворил его требования, а именно поручился на Нантский эдикт, пообещал реформатам возвращение храмов и полную амнистию ему и его сторонникам. Кроме того, Роган, что было доселе неслыханным делом, получил триста тысяч франков в возмещение денежного ущерба, понесенного им за время мятежа; из них двести сорок тысяч он отдал единоверцам, себе же, чтобы отстроить свой замок и поддержать совершенно разоренный род Роганов, оставил только шестьдесят тысяч ливров, то есть меньше четверти полученной суммы. Этот мир был подписан 27 июля 1629 года.
Герцог де Ришелье, который не стоял за ценой, лишь бы добиться цели, наконец-то достиг желаемого: за мир он заплатил около сорока миллионов, но Сентонж, Пуату и Лангедок были покорены, Тремуйли, Конде, Буйоны, Роганы и Субизы подписали договор, и армии, оказавшие вооруженное сопротивление королю, наконец исчезли, а что до отдельных случаев непокорства, то кардинал-герцог взирал со слишком большой высоты, чтобы их замечать. Итак, он дозволил Ниму улаживать свои внутренние дела, как угодно было горожанам, и вскоре все вернулось к обычному порядку, вернее, к обычному беспорядку. Наконец Ришелье умирает, несколько месяцев спустя за ним следует Людовик XIII, и трудности, вызванные несовершеннолетием наследника, более чем когда-либо дают протестантам и католикам на Юге возможность продолжать великий поединок, не завершившийся и поныне.