А потом… да, потом они снова прошли зону света, очень яркого, уже не оранжевого или гнойно-красного, а какого-то другого, и машина оказалась в их испытательном зале, то есть там, откуда они стартовали, что когда-то прежде, необозримые прошедшие века тому назад, называлось тренировочным залом.
Гюльнара чуть не закричала от боли, машина казалась ей жутко горячей… Но не смертельно-раскаленной, а значит, подумала она, сейчас это пройдет. И еще она почему-то смущалась того, что группа техподдержки видит их всех троих в таком виде, в таком состоянии измотанности, в каком они сейчас пребывали.
Машина проявилась в зале, будто бы заходящий на аварийную посадку настоящий антиграв, и врезалась в прочнейший бетон, воткнулась в него чуть не на метр, так что двери-лепестки с двух сторон серьезно заклинило. Третья оказалась свободной, Костомаров сумел дать ей команду срочно открыться и стал выворачиваться из привязных ремней и зажимов… Ему казалось, что он должен вытаскивать Гюль и Тойво. Вот он и пытался… А оказалось, что он отковылял от машины, не пробуя их спасать, и вдруг присел, почти повалился на изрядно покореженный бетон. Но к ним уже бежали.
Тойво повис без сознания в ремнях, от него ужасно пахло, будто бы он горел изнутри. У Гюльнары были обожжены руки, она глупо пыталась дуть на них, трясла ими в воздухе. Кончики пальцев почернели, и откуда-то из этой черноты проступало что-то белесое: она до кости обожглась, когда выводила их из Чистилища? И почему она так определенно чувствует дым, на редкость вонючий, нестерпимо ядовитый дым?..
Ее вытащили первой. Потом кто-то еще, перегибаясь через общий – спина к спине – трехгранник их кресел, стал вытаскивать Тойво, у которого вдруг потекла кровь изо рта и из ушей… Но он пришел в сознание, пробовал улыбаться окровавленными губами. Оказывается, внешние видеокамеры по-прежнему работали вовсю, и он увидел ребят из второго экипажа, и кого-то еще из группы слежения и контроля.
Гюльнару уложили на носилки, она пробовала неумело материться. Впрочем, и по-своему, не по-русски, тоже ругалась. А при этом еще и соображала, что все обошлось и выглядит не так уж плохо. Пусть они не совсем вписались, не вполне точно уместились параскафом в родной континуум, зато… Да, она знала точно – зато они уже никогда не будут бояться ходить туда, они уже перебоялись до конца, у них нет сил и напряжения души, чтобы бояться… Вот только она не была уверена, что это хорошо, возможно, это плохо, ведь могло привести к ошибке, к смертельной ошибке, когда они пойдут туда следующий раз…
А идти, кажется, было необходимо. Потому что они там что-то приобрели, повисев своим сознанием в оранжевом свете и испытав, как все неправильное и плохое в них выгорает от близости к Аду. И теперь они, именно их экипаж, представлял для дальнейших экспериментов наивысшую ценность. Для этой работы они даже не на вес золота должны оцениваться, а покруче, подороже, пожалуй, они вообще стали бесценными.
2
Читать записи каждого «нырка» было довольно трудно, особенно в начале сеанса, следовало настраиваться, словно ты открываешь какую-то дверь, а может, и ворота шлюза, чтобы из перепада переживаний, мыслей, впечатлений, которые испытывали иномерники, на тебя хлынуло как можно больше этих самых переживаний-мыслей и, уж конечно, собственных впечатлений. Сначала Ромку мучили боли от этого шквала чужих жизней, причем полученных от людей, поставленных в очень сложные, экстремальные положения и состояния. Но со временем в нем проснулся интерес, который он определял для себя обыденной фразой: а до какой отметки он сможет на этот раз «доехать»? Будто он на лыжах по незнакомому и опасному склону с горки пробовал скатиться и ведь знал, что в какой-то момент упадет, но штука была в том, чтобы упасть как можно позже.
Работу эту для себя, ее смысл или хотя бы назначение, целеполагание, так сказать, он пока не очень хорошо понимал, но чувствовал определенно – она способна его к чему-то привести, потому что меняла многое в его сознании, в его способности воспринимать действия иномерников. Собственно, возникала нормальная ситуация: он адаптировался и учился лучше делать свою работу, служить ребятам подспорьем в их действиях, качественней служить техподдержкой. Вот только медленно у него все это улучшалось, не слишком-то быстро он учился, по собственному мнению, и слабо развивались в нем пси-способности по сравнению с иными ребятами из экипажей.
Легче всего ему удавалось «читать» Генриетту, и в почти полном объеме, не слишком притормаживаясь на всяких гендерных, возрастных и прочих различиях. Собственно, это и предопределило его выбор именно четвертого экипажа, чтобы набрать в этих экспериментах хоть какие-то навыки. Даже Янека ему было «читать» труднее, приходилось прогонять какие-то мелкие его реакции по многу раз, прежде чем он начинал понимать, что и как тот почувствовал, что подумал, насколько правильно отреагировал на происходящее с ним, с другими членами экипажа и их машиной.
Труднее всего ему было, или даже почти безнадежно, понимать Гюльнару. Она оказалась чрезмерно глубокой натурой, слишком сложной для него. В ней на самом деле было столько разного намешано, что приходилось консультироваться опять же с Веселкиной, чтобы она словами объяснила ему пародоксальность некоторых возникающих реакций. Например, Гюль по-девчоночьи хотела быть красавицей, а в то же время ни разу не пробовала привести себя в порядок перед тем, как появиться из параскафа, предстать перед командой техподдержки, даже волосы растрепанные не прибирала руками, не вытирала пот, не пробовала размять затекающие ноги, чтобы не выбраться из машины совсем уж неловко.
Или вот такая штука: она очень часто бывала настроена агрессивно, жестко, готова была драться исступленно, а в то же время – почти всегда обращалась с Костомаровым и Тойво как с детьми, которых поручили ее заботам. По сути, она приглядывала за ними, как это называлось в сложных, многоуровневых семьях. Да, в семьях, хотя… И приглядывала-то она за ними тоже с некоторой жестокостью, обращенной уже против них, при этом смешанной с такой ошеломительной нежностью, будто они и впрямь не могли сами о себе позаботиться.
Пожалуй, в этом замечалась какая-то чрезмерность малопонятной азиатской жертвенности, но откуда это происходило, что из этого следовало в общей картине ее пси-одаренности, Рома не понимал. Лишь подчинялся ее ощущениям, но сам ничего подобного не испытывал и даже стряхивал с себя эти «наносы» чужих эмоций и переживаний, как песок, набросанный ветром пустыни на гладкую, ровную поверхность выверенных и отлично тренированных настроений командира-конфузора и Тойво, исполняющего обязанности анимала-диффузора в их экипаже.
Для себя Роман решил так: причина малоудачных его работ с первым экипажем в том, что четырехзвенная система этих экипажей – конфузор, анимал, суггестор-пилот и диффузор-наблюдатель, оказалась у них сведена до трехзвенной, и ощутимого лидер-анимала почему-то не просматривалось. А он должен существовать и был, возможно, собран, составлен из них троих, как-то проявлялся в их командной работе, со всеми эффектами этой синергии, когда элементы системы, каждый из которых не давал требуемого эффекта, вкупе вдруг проявляли всю необходимую для машины анимальность. Это было бы здорово, если бы, опять же, не противоречило стандартным схемам обучения антигравиторов и настолько резко не отличалось от схемы трех других имеющихся у них в наличии экипажей.
Большой бедой, конечно, все это не считалось, каждый из экипажей до поры до времени, до состояния уже очень высоких степеней обученности, экспертных возможностей в работе с пси-машинами, как правило, оставался в первоначальном составе. Очень редко бывало, чтобы состав новичков по каким-либо параметрам приходилось разбивать. Считалось, что в режиме обучения они получают такие качества сработанности и правильных взаимодействий, которые теорией попросту не учитываются из-за слабости этой самой теории. А значит, следует исходить из практической целесообразности.
Это было понятно, но когда первая команда оказалась тут, в Центре, или даже еще раньше, когда они только-только открыли Чистилище, возникли такие сложные и малоприятные вопросы, ответы на которые хотелось бы знать, может быть, просто исходя из техники безопасности. Знать, разумеется, хотелось бы, но вот ответов и даже сколько-то достойных соображений, способных вылиться в гипотезы, не было. Не было ответов на многие вопросы, возникающие при слежении за действиями этих ребят.
Так или иначе, но Ромка ощутимо отставал в постижении личности Гюльнары. Она даже начинала ему сниться, когда он слишком уж много времени возился с записями ее переживаний, только не снаружи, так сказать, не внешне, а изнутри. Будто бы он как наблюдатель был в некотором ее расположении, в ее психике, в ее ментально-эмоциональной и прочих сферах. И как бы он ни раздумывал над этой ситуацией, пусть бы и изнутри, ничего путного не выходило, он отставал все больше и даже стал сомневаться, достоин ли той ответственности, которая на него была взвалена служебными обязанностями.
Временами Гюль ему нравилась, с ее задором, неколебимо строгим душевным настроем, ее тончайшей способностью поддерживать «компаньонцев», как порой она, пробуя иронизировать, называла Костомарова и Тойво. А иногда он всматривался в нее, будто во врага, с которым вот-вот придется чуть ли не сражаться, и тогда, разумеется, не мог испытывать к ней симпатию, наоборот, она представлялась ему грубым захватчиком, яростным, атакующим и неистребимым врагом, которого требуется бить изо всех сил… Да только и это казалось делом бестолковым, все равно что пускать стрелы в несметную конницу Тамерлана, налетевшего на крошечный оазис спокойствия и мира, который будет завоеван, разграблен и осквернен, сколько бы ты ни бился своим слабым оружием.
Он даже в себе копался, может, что-то в нем самом мешает постигнуть Гюльнару Сабирову, не пускает его к пониманию и принятию ее мироустройства, но опять же ничего не добился. Тем более что психология со студенческих времен вколотила в него постулат: анализировать себя психосредствами невозможно, а трюк, который Михаил Зощенко где-то описал, когда избавил себя же психоанализом от некоторых неврозов, это лишь литературная сказка, легенда небесталанного литератора, и ничего больше.
Веселкина, которая помогала ему изо всех сил, как-то придумала свою, почти доморощенную, программу, чтобы записывать ощущения Ромки по отношению к каждому из избираемых им персонажей, а затем он сам мог читать и анализировать собственные же эффекты. Так вот и получалось, что Гюль «удавалась» ему, как однажды Веселкина высказалась, всего-то процентов на пятнадцать, что было мало, конечно, но и эти его достижения выматывали так, будто он всех троих членов первого экипажа сразу в себя впитывал едва ли не полностью… Да, это была очень трудная работа, та еще нагрузочка, как некогда говорил Шустерман, когда был еще живой и в человеческом обличье.
Приборы теперь, по прошествии многих и многих часов его тренинга, казались едва ли не одушевленными, они даже представлялись ему не просто знакомыми, а родными, как части тела, ну, там, руки-ноги-голова… Он от усталости начинал ругаться. Раньше Веселкина на него за это покрикивала, потому что гнев и раздражение существенно сбивали пси-настройки. А теперь и упрекать не смела, лишь иногда комментировала его усталость в таких примерно выражениях:
– Ты вот что, командир, не задирайся на невозможном. Может, это тебе вообще никогда не удастся, да и не по статусу тебе это все в себя грузить, сломаться можешь. Вот я слышала, в центральной школе, когда ребят из техподдержки стали гонять на похожих пробах, двоих пришлось в психушку отослать, не вывезли они таких тестов.
– Надеешься на повышение? – как-то на эти речи отозвался Ромка, хмуро и злобно.
– Дурак, – спокойно прокомментировала Валентина. – Мне все равно твоего места не видать, на него пришлют кого-нибудь, с кем, глядишь, и работать вовсе невмоготу станет. С тобой еще – туда-сюда, иногда я даже понимаю, что ты делаешь и чего хочешь добиться.
Когда Ромка изнемогал с Гюльнарой, для утешения, перед окончанием работы, он частенько вычитывал Янека Врубеля. Это был уже для него легкий персонаж. Ромка вживался в него и запросто доходил, причем без особого разгона, чуть не до шестидесяти процентов его персональности. Об этих успехах с Веселкиной он даже немного спорил. Она полагала, что дальше определенного рубежа другого человека заходить не стоит, могут возникнуть наведенные реакции, в общем, вполне может случиться некий надлом его собственной личности. Вроде бы по его психическому устройству, как по монолиту, пойдут некие трещинки, или в психосоматике возникнут другие, привнесенные, индуцированные иной личиной, расстройства, и никто не мог бы сказать заранее, насколько значительными и влияющими на его здоровье они окажутся. А Ромка считал это все ерундой, тем более что он-то чувствовал, что может еще многое прочитать в Янеке, поскольку тот не слишком задумывался во время «нырков», временами даже Чистилище воспринимал неявственно, будто бы между ним и приборами, которые его записывали, возникала мощная преграда, как если бы дирижер во время выступления обкладывался тюфяками, или, допустим, как от обычного дождика прятаться в космоскафандр.
Ромка даже подумывал, что временами следует поверх этой записи попробовать сделать свою, как бы он поступил в определенной ситуации… Может, тогда он сумел бы продвинуться чуть дальше? Вот только как смоделировать реакцию машины, если ее ситуация в Чистилище уже состоялась и все действия на самом-то деле произошли? Ведь прошедшее даже программно изменению не подлежало, не было у них еще такой технологии, и с этим ничего нельзя поделать. Не придумывать же такую штуку самопально, это работа для хорошего коллектива психопрограммеров и для прочих экспертов, и не на один год, кажется. В общем, от этого пришлось отказаться. Он даже порылся в специальной литературе, может, такие разработки хоть где-то да ведутся, но оказалось, что – нет, не было нигде в мире таких наработок. Слишком уж они новые области психоэнергий задействовали в своих походах в Чистилище.
Как бы там ни было, а дело свое он исполнял достойно и экипажами управлял как следует, они с его помощью бывали сильнее, чем при любом ином внешнем контроле. Другой вопрос, что хотелось бы сделать больше, продвинуться в техподдержке чуть дальше, чем принято при тренингах, но этого не было. Не получалось, и все тут!
Как-то раз, когда Ромка уже много часов сидел на своем рабочем месте и гонял, гонял себя, как какую-нибудь скаковую лошадь, случилось вот что. Все в его шлеме разом завершилось, будто погасили в зале свет, и даже не в зале – а в том варианте электронной записи Чистилища, которую приборы играли в его представлении, в его мозгах. И мало того что свет выкрутили, так еще и… Точно, внешний мир, кажется, его лаборатории стал просачиваться через шлем, напяленный на голову, через ощущения его кожи, почти полностью подчиненной подаче имитирующих микроэлектроимпульсов на полетный сетчатый комбез, и через воздух, которым он дышал. Воздух теперь, помимо прочего, приносил еще и звуки на его барабанные перепонки. В общем – все завершилось, и довольно насильственно, следовало признать.
Он стянул шлем, обвел не слишком уверенным взглядом приборы перед собой. Они были выведены до нулей чуть не по всем показателям. Тогда он поморгал и догадался оглянуться.
Над креслом Валентины, которая и выключила его из приборного эксперимента, с двух сторон нависли Мира Колбри и Генриетта. Говорили они по-английски. С заметным усилием Ромка попытался стряхнуть наваждение, вызванное действием электроники на его сознание, и попробовал вызвать впечатанный в мозги чужой язык, это было почти так же сложно, как провести через мозги, где поперек, а где и вовсе в обход каких-то важных мыслеощущений грубые провода, чтобы связать слышимые слова со смыслом… Он учил английский, как и все в их Центре, когда появилось очень много иностранцев, насильственно, не очень-то старательно. А вот у Веселкиной английский затруднений не вызывал, она осваивала его как следует, нормально, безо всяких приборных накачек. Но даже этот запрограммированный английский Ромка настроить в себе для данного случая сумел и стал получать что-то вроде такого:
– Он пробует адаптироваться, – сказала Веселкина. – Особенно вот здесь, с первыми.
– Ничего не выйдет, – резковато высказалась Мира. – У него малы способности, а ситуация требует…
Договорить ей не дала Генриетта.
– Я давно следила, Мир, сначала ему удавалось улавливание происходящего там, в «нырках», порядка пяти-семи процентов от реальных показателей. И прошу учесть, что он таким образом отслеживал каждый из постов, каждого из нас, а не всех скопом.
– То есть? – не поняла Колбри.
– Он может быть и конфузором, и анималом, и диффузором, и даже суггестором, – пояснила Валя. – Кстати, за последнее время у него наблюдается прогресс. По некоторым показателям он поднялся процентов до тринадцати.
– Тринадцати все равно мало, его бы не взяли даже во второсортную команду антигравиторов. Хотя покажи-ка…
Веселкина стала выводить на свой монитор записи, которые она делала с Ромки. Ему это было не слишком интересно, он попробовал подняться. Ноги подломились, такое с ним после длительных и изнуряющих тренингов бывало, пришлось подниматься еще раз.
А дальше с его механическим английским он не понимал ровным счетом ничего, потому что слишком много в разговорах всех трех дам было специфического сленга, жаргона, который ему, в общем, тоже следовало бы выучить, да вот как-то не получалось, слишком он застрял на базовых словарях.
Его все еще покачивало. Валя сделала движение, словно хотела отжать от себя Генриетту и немного поддержать его, но не успела. Потому что к нему твердым, широким шагом хорошо отдохнувшего человека подскочила Генриетта, вглядываясь в глаза, как на ринге рефери пытается определить состояние боксера после глубокого нокдауна.