Гюльнара вдруг почувствовала, что слабеет. Воля и решимость уходили из нее, как вода из разрубленного бурдюка. Она едва не умирала, но почему-то знала, что сумеет эту смерть в себе превозмочь. И вдруг…
«Мы здесь, Гюль, с тобой», – подумала Наташа Виноградова. И действительно, они были здесь. Вот только еще бы понимать, где находится это самое «здесь»? Но затем… Затем Виноградова умерла.
По-настоящему и безо всяких видимых, заметных причин. И даже без боли. Она попросту скончалась, ушла в тот свет, который их окружал, полностью, целиком растворилась в нем, без остатка. Как вода вдруг испаряется из не очень глубокой плошки на солнышке в самый горячий полдень.
«Наташа!» – позвал ее Блез, он был почти спокоен, даже не напряжен, хотя потерял своего суггестора, и система пси вокруг его машины резко изменилась, обнажилась, сделалась щербатой, неполной… Он пробовал силой уже своего пси вернуть ее, снова сделать живой, думающей, дышащей и отвечающей на его запросы… Но это было бесполезно. И невозможно, как бы он ни старался.
А затем Гюльнара нашла то самое слепое пятно, где оранжевый свет почти не действовал на них. Она нашла и вошла в это пространство, оно показалось ей чем-то вроде облака, в которое вдруг влетает самолетик, чтобы повисеть в нем, даже продолжая свой полет. Застывать в нем Гюльнара не собиралась, жаль было набранного хода, но даже вся инерция их полета представлялась сейчас для них всего лишь застывшим, как в янтаре, покоем.
Они вошли, оба их экипажа. И Гюльнара сразу же почувствовала, как связь с другими иномерниками восстановилась. Она вновь поняла и расстроенность Блеза Катр-Бра, и ужас, смешанный с отчаянием, Чолгана, и слабость Янека Врубеля, и какую-то мокнувшую, словно газета под сильным дождем, решимость Костомарова, и странную, тихую обреченность Тойво. Он что-то заметил в Виноградовой незадолго до ее смерти, и это его сломало. Он тоже был готов вот так же истаять в оранжевом свете, через который им следовало теперь возвращаться, он был готов умереть, как бы дико это ни звучало.
А еще Гюльнара почувствовала, что в уходе Наташи было что-то необъяснимое. Словно бы она что-то сказала, и приходилось вчитываться в эти ее предсмертные ощущения, чтобы понять ее, ведь это было очень важно. Она смотрела, если так можно сказать, вслед Виноградовой и ждала, ей казалось, что она найдет эти слова, которые то ли прозвучали, то ли почудились ей… Она ждала и не могла их постигнуть.
Зато она вдруг поняла, что уход Наташи не был окончательным, она оставила здесь, в их маленьком человеческом мирке, какой-то очень странный след, словно огромный сгусток какого-то сложного, очень сложного состава пси. И из него можно было черпать, будто из озера, чистейшую воду, черпать энергию, силу, даже мужество и достоинство. Она и приложилась к этой… воде? Сначала осторожно, будто одними губами, как легкий поцелуй, которым провожают друга.
И эта очень разреженная, распыленная энергия напоила ее. Она снова была почти сильной. Насколько можно быть сильной после смерти. «Я вас вытащу», – решила она и сама не понимала, что думает и о чем хочет известить других, всех других, которые еще были с ней рядом. Она вдруг обрела уверенность, что на самом деле справится, спасет их и машины, спасет, чего бы ей это ни стоило.
Она и не заметила, как перетащила всю энергию, все чувства и пси этих людей на себя, она стала командиром в этом их положении. «Идем, сначала тихонько», – приказала она, и обе машины двинулись по ее приказу. И под ее управлением.
Никто ничего не мог понять, но сейчас она управляла и собственным параскафом, и машиной второго экипажа, будто тот был марионеткой, ведомой опытным кукловодом. Она действительно не понимала, насколько искусной и умелой сейчас оказалась.
Машины поползли назад. Сначала под испепеляющим оранжевым светом, потом быстрее, но по-прежнему так, словно бы они не имели ни теней от этого света, ни даже присутствия в нем, хотя это было очень странное и страшное чувство – не быть телесным, привычно физическим объектом, присутствующим в мире.
Гюльнара понимала, что будут еще смерти, что другие ребята так же непонятно истаивали, как Наташа, пусть и не чувствовали этого, зато она чувствовала… И это было очень плохое ощущение, она бы с радостью от него избавилась, вот только выбора у нее не было, ей следовало лишь работать до конца и, быть может, до своего конца тоже. Да, попросту приходилось тащить эти две машины на каком-то невидимом своем пси, непонятно как воедино увязав их, и надеяться, что она все же сделает это.
Силенок у нее оставалось уже немного, но она все еще почему-то черпала силу умершей Наташи и понимала: когда умрет еще кто-то, ей тоже достанется пси следующей смерти. Чем больше она испивала пси Наташи, тем настойчивее ей в голову приходила странная идея, что Наташа ей за что-то благодарна. Хотя за что же тут благодарить?
Она вела машины, которые, несмотря на все мыслимые и немыслимые пределы ее, Гюльнары, сил и выносливость ходовых резонаторов, достигая почти неопределимой скорости, которую даже приборы уже не были способны фиксировать, все равно едва-едва двигались… А еще она думала, отвлекаясь от своего прямого дела, зато думала, и чувствовала все вокруг, и даже понимала, черт побери! И наконец, уже перед входом в лабиринт, который она тоже скорее почувствовала, чем увидела… она поняла, что хотела ей передать Наташа – суггестор второго экипажа: она просто сделала так, чтобы они сумели вернуться, умерла, чтобы до конца исполнить свою работу.
Перед лабиринтом ушел Чолган, он умирал не так, как Наташа, не тихо, наоборот, его жизнь выплеснулась, и он оставил после себя очень нехорошую ауру. Но это было неважно, его энергия, уже не пси, а то, что стояло за этой невидимой энергией человека, тоже подпитала Гюль, она даже захлебнулась немного, когда… Да, когда восприняла ее, сила эта была раскаленной, злой, едва ли не ядовитой, но все еще человеческой. И сила эта помогала ей сейчас.
«Катр», – обратилась Гюльнара к капитану второго экипажа, договорить или додумать она уже не могла. «Да, знаю, он не превратился, он сумел не превратиться». Капитан все понимал. Гюльнара почти обрадовалась и решила продолжить этот редкостный момент понимания. «Если у вас все подохнут, я не удержу ваш параскаф».
Почему она подумала так грубо – «подохнут», – она и сама не понимала. А может, она сейчас пыталась таким образом презирать смерть… Хотя в том, как погибали ее друзья-люди-иномерники, не было и не могло быть ничего, что она презирала бы на самом деле.
«Гюль, ты иди прямо через стены», – приказал ей Костомаров. Остаток его мысли они тоже угадали, хотя он не был додуман. Он хотел еще предложить ей, мол, ты иди, а если еще кто-то умрет, он тоже поможет. В этом было что-то от той жертвенности, которую должен понимать и принимать солдат, когда поднимается в атаку на врага.
Параскаф сейчас представлял собой едва десять-двенадцать процентов присутствия в этом мире, все еще залитом оранжевым, смертоносным светом. В этом аду с таким набором реала он едва ли мог проходить через стены, это было ясно всем, но… Гюль решила, что попытаться стоит. Если представить, что она начнет сейчас возиться со вторым параскафом на пси-связи, маневрировать по всем этим бесчисленным и бесконечным ходам-переходам-перегибам-разворотам, – они непременно запутаются. Вернее, она, Гюльнара Сабирова, запутается. И она вошла в стены лабиринта, почти не сомневаясь, что вот сейчас машины разлетятся на кусочки, будто стакан, брошенный с огромной высоты на каменную равнину.
Но они не разбились, лишь кто-то закричал, кажется, беззвучно, чтобы не отвлекать ее. А кричали сразу двое, Тойво и Янек. Они тоже ушли. И их сила была так велика и так вовремя пришла Гюльнаре в помощь, что она даже удивилась… Хотя чему здесь было удивляться? Не своей же кровожадности? Этого не было, нет, ни за что… Это было просто ощущение преодоления того, что ранее, еще миг назад, представлялось непреодолимым. Они неслись через все эти переходы и стены, временами чуть затемняясь, а иногда блестя полированными боками машин… Они летели, едва не теряя управление, когда проходили сквозь стены, и сознание грозило вот-вот померкнуть, а потом – снова испытывая странный восторг, когда преграда оставалась позади.
Это была огромная сила, которую она бросала сейчас в машины. Она уже не пыталась пропустить ее через себя, как в начале этого безумного рейда, когда пробовала загружать себя пси от ушедшей Виноградовой, она просто направляла остаток умерших друзей в резонаторы, и те… творили что-то необычное, магическое, чего и представить было невозможно.
А потом она осталась одна, нет, она чувствовала, что Блез и Костомаров – не ушли, но они настолько ослабели, что исчезли из присутствия через приборы, из всех ее ощущений. А она продолжала гнать машины, хотя те все же чуть-чуть, но теперь при каждом прохождении сквозь стены лабиринта теряли скорость. Она знала, что сунулась куда-то не туда, где не должна быть, но все еще надеялась, что выйдет в Чистилище.
Автоматика по-прежнему была отменно синхронизирована. И заметив это, она вдруг стала ощущать техподдержку откуда-то издали, должно быть, от башни их живого, работающего Центра… Это было как спасительный маяк для кораблика в бурную, смертельную ночь, и она все еще могла управлять обеими машинами.
Почему так выходило, она не понимала, а разбираться в этом у нее не оставалось внимания, желания, сил и способности к сосредоточенности. Ее делом сейчас было вытащить их, и она тащила.
Она уже не думала, кого и что она привезет домой, может, останки друзей, а могло оказаться, что и чудовищ… Хотя это вряд ли, потому что и в Аду, и в Чистилище все происходило почти спокойно. И она стала надеяться, что и ее тоже сейчас не сожрут, на этот раз – не сумеют.
Чистилище встретило ее молочной белизной привычной уже мути и сворой жутких монстров, они пробовали закрыть ей выход в эту вьюгу, ведущую к жизни. Она не могла бы от них отстреливаться, и некому было ей помочь. Поэтому она просто попробовала поднажать… Пусть уже и нечем было разгоняться, набирать эту фиктивную, едва ли существующую в физических представлениях скорость.
Она поднажала и тут же осознала, что управляет машинами не с растерянностью и ужасом, как было еще недавно. Теперь она была почти уверена, что вторая машина тоже выйдет за ней из Чистилища. Теперь она справится, решила Гюльнара, ведь оставались пустяки, всего-то – вынырнуть домой. На такие обыденные, привычные места в машинном зале.
9
Нельзя было бы сказать, что Ромка засел за пульты для этого похода совсем уж в растрепанных чувствах, но и трудно утверждать, что он хорошо подготовился к необходимым действиям. Он уже привык, что главное тут – не он, не его готовность или неготовность, а что-то иное, например, то самое, что все с легкой руки генерала называли «погодой» в Чистилище. То есть разные, порой трудноуловимые, обстоятельства, господствующие в том непомерном пространстве или даже вселенской мерности, куда машины с людьми на борту уходили.
На этот раз «погода» была в самый раз. Он попробовал заглянуть в будущее, что и почему там с ребятами произойдет в ближайшие часы, разумеется, ничего не увидел в том месиве ощущений и обрывков представлений, которые его при таком настроении одолевали. Тем более что самому ему думать и тонуть в чувствах не полагалось, его дело – следить за тем, что происходит там с пилотами-паралетчиками, и по мере сил своих способствовать аппаратуре, которая могла удерживать их в зоне слежения. Частенько теряя их, но потом и восстанавливая контакт.
И еще он мог слегка корректировать приходящие сигналы, чтобы правильно фиксировать их, записывать в различных видах, раскладывать для последующего анализа и общего рассмотрения. И это у него сначала получалось не очень хорошо, он просто болтался среди пси и реальных наводок и ничего значимого поделать не мог ни за какие коврижки.
Первый-второй экипажи вошли в Чистилище чисто, а потом стали пропадать. Никакого особого сигнала от них не приходило по длительным, очень растянутым для приборов минутам. Четвертый-пятый работали гораздо лучше, они даже слегка бравировали, как Ромке показалось, своей неослабевающей связью, пригоняя к ним на башню, в техподдержку такие точные и ясные данные, что приборы почти захлебывались, чтобы в полном объеме их переваривать. Да, приборы работали как часы, но все же… Их не хватало, что вызывало легкие, но все же заметные возмущения прибориста Симоро Ноко. Он шипел, порой давал эмоциональные прорывы даже в его, Ромкину, зону внимания, и приходилось ему внушать, чтобы он держал себя в руках, не баловался.
Японец не понимал, хотя должен был. Но вот в этих условиях реального «нырка» он вдруг поплыл, стал нервным и даже неустойчивым. «Шустерман был лучше», – подумал Ромка, и тут же устыдился, потому что этот Симоро попал сразу в очень сложную ситуацию, в которой даже Шустерман неизвестно как бы себя повел, а значит, Роман несправедлив к новичку. Наконец он решил, что если бы и Шустерман был таким вот импульсивным, его пришлось бы усиливать, разумеется, с разрешения начальства. Тогда бы у этих двоих все неплохо получалось, почти так, как Ромке хотелось бы… На этой мысли он окончательно отвлекся от прибориста, потому что в четвертой-пятой паре дисколетов происходило нечто в высшей степени интересное. Они попали туда, куда прежде никогда не заходили.
Собственный канал приборного зрения у Ромки уже давно просел, отключился, у него перед глазами плавала обычная муть Чистилища, но он довольно неплохо оставался в пси-контактах с ребятами, которые легко, едва ли не играючи, прошли ангелов и теперь видели то, что было за этим рубежом. Он хорошо улавливал их зрение и различал даже, кто и как смотрит на то, что происходило там. Это было довольно необычно, но отмечать эту особенность нынешнего похода как явление устойчивое Ромка не торопился, зрительные образы, которые могли наблюдать четвертый-пятый экипажи, как-то вперемежку, но довольно явственно возникали у него в сознании. Он смотрел сейчас на мир, который они открывали, уже не просто их зрением, а пожалуй, что и их сознаниями, групповым, общим восприятием.
Он усмехнулся, потому что, если бы эту фразу кто-либо произнес по-русски, для обычного человека она бы показалась полным бредом, лишенным какого-либо смысла, вовсе неразумной невнятицей.
Вот только совсем уж поддаваться юмористически окрашенным эмоциям ему не следовало. Ему нужно было следить, смотреть, чувствовать, помогать электронике и ждать, что из всего, что удавалось подглядеть, могло получиться.
Он и ждал. В какой-то момент, не в силах совсем уж отключить мозги, Роман выстроил какую-то идею о том, что он похож на невидимого паралетчикам божка, хотя… Не такого уж невидимого, они его хорошенько ощущали, даже подбрасывали ему какие-то свои, особые, как им казалось, импульсы и сигналы, они его почти приняли в свои команды. Это было бы здорово, если бы Ромка не был уверен: от ребят это ни в коем случае не зависит, это был какой-то допуск, который Чистилище как бы выписало ему, а следовательно, нужно было ждать чего-то еще более необычного. И оказалось, что он не зря сидел настороженный, будто охотник в засаде на крупного зверя, потому что…
Что-то разом пошло не так, изменилось неуловимо и продолжало меняться весьма болезненно. Валя Веселкина даже запричитала и подняла действенность своих фильтров, чтобы не ощущать эти уколы какого-то дикого перенапряжения, едва ли не удары в сознание, в форме очень отчетливых и жестоких образов, несущих с собой еще и жуткое напряжение пси, будто она, а не машины, должна была своими нервами их воспринимать.
И он, вместо того чтобы загрубить фильтры, опустил их защитные способности пониже, куда ниже, чем это было безопасно. И сразу же почувствовал, что его выносливость, способность удерживать в сознании действия пилотов сделалась размытой, как цель у плохо видящего стрелка или у снайпера, у которого размазалась грязь по оптическому прицелу, как мышление у пьяницы, который дорвался до бутылки и не может остановиться, опрокидывая одну рюмку за другой… Он все же пытался понять, что происходит.
А происходило нечто довольно простое и ужасное одновременно. Первый-второй экипажи, поддерживая друг друга так, как им прежде никогда не удавалось, вдруг затребовали участия в его приборных каналах, вытягивали на себя чрезмерную, небывалую прежде часть действующей аппаратуры. И вот, когда он все же решил следить еще и за первой парой параскафов и пилотов, он… стал ослабевать с такой скоростью, будто свалился в глубокую шахту, хотя еще миг назад шел по ровной дорожке, мощенной надежной тротуарной плиткой…
Первая пара зашла в адскую зону очень далеко, куда дальше, чем им удавалось. И шли дальше, бойко и уверенно. Они почему-то ничего не боялись.
Тогда и Ромка решил, что не следует бояться, а то вдруг экипажи Костомарова и Катр-Бра поймают его страхи и сами поддадутся им? Он попытался успокоиться, но у него осталось так мало сил, что он делал это скорее по привычке, а не целенаправленно, как обычно получалось у него. И Виноградова слабо ему помогала, потому что почти стену выстроила между его мыслечувствами и своими. А японец и вовсе куда-то исчезал, тоже ослабев и волей, и пониманием происходящего, и даже способностью присутствовать в приборном виртуале.
Сам Ад не оказался для Ромки неожиданностью, он уже давно ощутил и как-то измерил состояние первой пары машин и экипажей, уже знал, что на этот раз они пробьются в Ад, выйдут в него, только не совсем понимал, что с ними будет потом… А эти ребята – вот ведь молодцы! – нашли некую точку в этом скоплении ужаса и смерти, греха и порока, смешении невиданных чудовищ и очень сложного устройства этого пространства, если это вообще было пространством, а не чем-то иным… И они в этой точке зависли, вполне осознанно и умело, даже – мастерски зависли, чтобы немного передохнуть.