Мой муж Лев Толстой - Софья Толстая 25 стр.


Ездили кататься по лесам с Л.Н. Его нежная забота обо мне, хорошо ли, весело ли мне кататься. Ездили в трех санках все. И среди катанья Л.Н. вышел из своих саней, подошел ко мне и спросил с лаской: «Ну что, хорошо тебе?» И когда я сказала, что «очень», он выразил радость. – Вечером, когда я его покрывала и прощалась с ним на ночь, он нежно гладил меня по щекам, как ребенка, и я радовалась его отеческой любви…

Были скучные, некрасивые Розановы.

Кончила корректуру «Анны Карениной». Проследив шаг за шагом за состоянием ее души, я поняла себя, и мне стало страшно… Но не оттого лишают себя жизни, чтоб кому-то отомстить; нет, лишают себя жизни оттого, что нет больше сил жить… Сначала борьба, потом молитва, потом смиренье, потом отчаяние и – последнее, бессилие и смерть.

И я вдруг ясно себе представила Льва Николаевича плачущего старческими слезами и говорящего, что никто не видел, что во мне происходило, и никто не помог мне…

А как помочь? Пустить, пригласить опять к нам С.И. и помочь мне перейти с ним к дружеским, спокойным, старческим отношениям. Чтоб не осталось на мне виноватости моего чувства, чтоб мне простили его.

10 марта

Лев Николаевич здоров. Прекрасно катались сегодня по Засеке, все лесными дорожками, но уже все тает. Л.Н. ехал с Сашей, я с Левой, и доктор с Наташей и Юлией Ивановной. Потом я пересела к Льву Николаевичу. Сердце мое прыгало от радости, что он здоров, едет и правит: сколько раз я считала его жизнь конченной, и вот опять он к ней возвращен! – И эта радость его здоровья не излечивает моего сердечного недуга; как войду в свою комнату, опять охватывает меня какая-то злая таинственность моего внутреннего состояния, хочется плакать, хочется видеть того человека, который составляет теперь ту центральную точку моего безумия, постыдного, несвоевременного, – но, да не поднимется ничья рука на меня, потому что я мучительно исстрадалась и боюсь за себя. А надо жить, надо беречь мужа, детей, надо не выдавать, не показывать своего безумия, и не видеть того, кого болезненно любишь.

И вот молишься об исцелении этого недуга, и только.

18 марта

Мне часто кажется, что в жизни моей я была мало виновата перед моими детьми – я слишком их любила, и осуждение их, иногда грубость невыносимо больно действуют на мою душу.

Сегодня пошла в библиотеку за книгой. Лева спал; и у меня такое нежное до слез умиление было, когда я посмотрела на его плешивенькую, с черными редкими волосами маленькую голову, на его немного оттопыренные губы и всю худую фигуру его. И так жалко мне стало его, что он храбрится перед жизнью, которая разлучила его теперь с семьей – больной, милой женой и двумя мальчиками. И чем-то кончится болезнь Доры! – И так же умиленно я смотрю и на часто мрачно озабоченного Сережу, и на спутавшегося старого ребенка – Илюшу, и на закрывающего на все разумное глаза легкомысленного, но ласкового Андрюшу, и на любимую Таню, и больную Машу, и пока счастливого, но еще бессознательного Мишу, и на такую же Сашу.

Так всегда одного хочется: чтоб все были счастливы и хороши морально.

Еду сегодня в Москву, и тяжело, и что-то страшно!

Стоит месяц уже солнечная погода, Л.Н. здоров, все у нас хорошо. Работа во мне идет внутренняя с страшной силой, все молюсь, особенно по ночам, на коленях перед старинным образом, и так и хочется, чтоб поднятая рука Спасителя наконец поднялась бы надо мной и благословила бы мою душу на мирное, спокойное настроение.

1 июля

Не писала всю весну и лето; жила чисто с природой, пользуясь прелестной солнечной погодой. Такого жаркого, красивого во всех отношениях лета и такой блестящей весны – не запомню. Не хотелось ни думать, ни писать, ни углубляться в себя. Да и зачем? «Взрывая, возмутишь ключи…» Жили мирно, спокойно, даже радостно.

Сегодня отвратительный разговор за обедом. Л.Н. с наивной усмешкой, при большом обществе, начал обычно бранить медицину и докторов. Мне было противно (теперь он здоров), но после Крыма и девяти докторов, которые так самоотверженно, умно, внимательно, бескорыстно восстановили его жизнь, нельзя порядочному и честному человеку относиться так к тому, что его спасло. Я бы молчала, но тут Л.Н. прибавил, что Rousseau сказал, что доктора в заговоре с женщинами; итак, и я была в заговоре с докторами. Тут меня взорвало. Мне надоело играть вечно роль ширм, за которые прячется мой муж. Если он не верил в лечение, зачем он звал, ждал, покорялся докторам?

Наш тяжелый разговор 1 июля 1903 года не есть случайность, а есть следствие той лжи и одиночества, в которых я жила.

Я обвиняюсь своим мужем во всем: сочинения его продаются против его воли; Ясная Поляна держится и управляется против его воли; прислуга служит против его воли; доктора призываются против его воли… Всего не пересчитать… А между тем я непосильно работаю на всех и вся моя жизнь не по мне.

Так вот я отстраняюсь от всего, я измучена вечными упреками и трудом. Пусть Л.Н. хоть остальную свою жизнь живет по своим убеждениям и по своей воле. А я устала служить ширмами и выйду из этой навязанной мне роли.

5 июля

Есть что-то в моем муже, что недоступно моему жалкому, может быть, пониманию. Я должна помнить и понять, что назначение его учить людей, писать, проповедовать. Жизнь его, наша, всех, близких, должна служить этой цели, и потому его жизнь должна быть обставлена наилучшим образом. Надо закрывать глаза на всякие компромиссы, несоответствия, противоречия и видеть только в Льве Николаевиче великого писателя, проповедника и учителя.

9 июля

Вернулись из-за границы все дети: Оболенские – Маша с Колей 6-го, Андрюша 7-го, Лева 8-го. Андрюша очень худ, слаб и жалок, но очень приятен. Лева бедный измучен душевно, очень мне жалок и дорог. Маша поправилась и по-прежнему чужда.

Сегодня Л.Н. почувствовал стеснение в груди, и перед завтраком пульс был правильный, 78, а когда он поел картофель и хлеб с медом, удушья усилились, пульс стал частый и путаный; вчера еще, и все последние дни, он жаловался на слабость и ночь провел плохую. Очень я испугалась, и опять ужас перед пустотой в жизни, если не станет Льва Николаевича раньше меня.

10 июля

К вечеру Л.Н. вчера уже стало лучше. Он последние дни слишком много тратился, и верхом, и пешком, а кроме того поел тяжело. – Приезжали вечером молодой кавалергард Адлерберг с огромной, полной женой. Л.Н. его позвал к себе и много расспрашивал о военных действиях: «Что такое развод? Когда на смотру государь садится на лошадь? Кто подводит лошадь?» и пр. и пр. Л.Н. очень занят историей Николая I и собирает и читает много материалов. Это включится в «Хаджи-Мурата».

12 июля

Много сижу одна, в своей комнате, Буланже говорит, что моя комната похожа на комнату молодой девушки. Странно, что теперь, когда я живу одна и никогда мужской глаз или мужское прикосновение не касается больше меня, – у меня часто девичье чувство чистоты, способности долго, на коленях молиться перед большим образом Спасителя или перед маленьким – Божьей Матери, благословенье тетеньки Татьяны Александровны Льву Николаевичу, когда он уезжал на войну. И мечты иногда не женские, а девичьи, чистые…

13 июля

Большая суета с самого утра. Приехали к Л.Н. два итальянца: один аббат, которого больше интересовала русская жизнь и наша, чем разговоры; другой – профессор теологии, человек мысли, энергичный, отстаивал перед Л.Н. свои убеждения, которые, главное, состояли в том, что надо проповедовать те истины, которые познал в религии и нравственности, не сразу разрушая существующие формы. Л.Н. говорил, что формы все не нужны, что «la religion, c’est la verite»[17], a что церковь и формы есть ложь, путающая людей и затемняющая христианские истины.

Очень интересно было слушать эти разговоры. Потом приехали сыновья Лева и Андрюша. Еще позднее Стахович с дочерью и сын Миша.

Разговоры, крики детей, суета еды и питья – ужасно утомительны. Приезжали отец старик и жена приговоренного за богохульство Афанасия, очень были жалки, но помочь им уж, кажется, нельзя. Л.Н. просил об этом Афанасии государя, которому писал письмо, переданное графом Александром Васильевичем Олсуфьевым.

Маша с Колей уехали, и как приезд их, так и отъезд остались незаметны у нас в доме.

10 августа

Обыкновенно говорят, что мужа с женой никто, кроме Бога, рассудить не может. Так пусть же письмо, которое я перепишу здесь, не даст никогда повода к осуждению кого бы то ни было. Но оно во многом перевернуло мою жизнь и поколебало мое отношение, доверчивое и любовное, к моему мужу. Т. е. не письмо, а повод, по которому я его написала своему мужу.

Это было в год смерти моего любимого маленького сына Ванички, умершего 23 февраля 1895 года. Ему было семь лет, и смерть его была самым большим горем в моей жизни. Всей душой я прильнула к Льву Николаевичу, в нем искала утешения, смысла жизни. Я служила, писала ему, и раз, когда он уехал в Тулу и я нашла его комнату плохо убранной, я стала наводить в ней чистоту и порядок.

Дальнейшее объяснит все…

Сколько слез я пролила, когда я писала это письмо.

Вот мое письмо; я нашла его сегодня. 10 августа, в моих бумагах. Это черновое.

«12 октября 1895 г.

Все эти дни ходила с камнем на сердце, но не решалась говорить с тобой, боюсь и тебя расстроить, и себя довести до того состояния, в котором была в Москве до смерти Ванички.

Но я не могу (в последний раз… постараюсь, чтоб это было в последний) не сказать тебе того, что так меня заставляет сильно страдать.

Зачем ты в дневниках своих всегда, упоминая мое имя, относишься ко мне так злобно? Зачем ты хочешь, чтоб все будущие поколения поносили имя мое, как легкомысленной, злой, делающей тебя несчастным – женой? Если б ты меня просто бранил или бил за то, что ты находишь дурным во мне, ведь это было бы несравненно добрей (то проходяще), чем делать то, что ты делаешь.

После смерти Ванички… – вспомни его слова: «Папа, никогда не обижай мою маму», – ты обещал мне вычеркнуть эти злые слова из дневников своих. Но ты этого не сделал; напротив.

Или ты боишься, что слава твоя посмертная будет меньше, если ты не выставишь меня мучительницей, а себя мучеником?

Прости меня; если я сделала эту подлость и прочла твои дневники, то меня на это натолкнула случайность. Я убирала твою комнату, обметала паутину из-под твоего письменного стола, откуда и упал ключ. Соблазн заглянуть в твою душу был так велик, что я это и сделала.

И вот я натолкнулась на слова (приблизительно; я слишком была взволнована, чтоб помнить по-дробно):

«Приехала С. из Москвы. Вторглась в разговор с Боль. Выставила себя. Она стала еще легкомысленнее после смерти Ванички. Надо нести крест до конца. Помоги мне, Господи»… и т. д.

Когда нас не будет, то это легкомыслие можно толковать как кто захочет, и всякий бросит в жену твою грязью, потому что ты этого хотел и вызываешь сам на это своими словами.

И все это за то, что я всю жизнь жила только для тебя и твоих детей, что любила тебя одного больше всех на свете (кроме Ванички), что легкомысленно (как ты это рассказываешь будущим поколениям в своих дневниках) я себя не вела и что умру и душой и телом только твоей женой…

Стараюсь стать выше того страданья, которое мучает меня теперь; стараюсь стать лицом перед Богом, своей совестью, и смириться перед злобой любимого человека, и помимо всего, оставаться всегда в общении с Богом: «любить ненавидящих нас», и «яко же и мы оставляем должникам нашим», и «видеть свои прегрешения и не осуждать брата своего», – и, Бог даст, я достигну этого высокого настроения.

Но если тебе не очень трудно это сделать, выкинь из всех дневников своих все злобное против меня, – ведь это будет только по-христиански. Любить меня я не могу тебя просить, но пощади мое имя; если тебе не трудно, сделай это. Если же нет, то Бог с тобой. Еще одна попытка обратиться к твоему сердцу.

Пишу это с болью и слезами; говорить никогда не буду в состоянии. Прощай; всякий раз, как уезжаю, невольно думаю: увидимся ли? Прости, если можешь.

С. Толстая».

Мы тогда как будто объяснились; кое-что Л.Н. зачеркнул в своих дневниках. Но никогда уже искавшее тогда утешения и любви сердце мое не обращалось к мужу моему с той непринужденной, любовной доверчивостью, которая была раньше. Оно навсегда замкнулось болезненно и бесповоротно.

17 ноября

Вхожу вечером в комнату Льва Николаевича. Он ложится спать и перед сном, подняв ночную сорочку, стоит и кругообразно растирает свой живот. Худые, старческие ноги имеют жалкий вид. – «Вот массирую живот, сначала так, потом столько-то таких», – столько-то еще каких-то движений, не помню. Вижу, что ни слова утешенья или участия я от него теперь никогда не услышу.

Свершилось то, что я предвидела: страстный муж умер, друга-мужа не было никогда, и откуда же он будет теперь?

Счастливые жены, до конца дружно и участливо живущие с мужьями! И несчастные, одинокие жены эгоистов, великих людей, из жен которых потомство делает будущих Ксантипп!!

Не по мне вся жизнь. Некуда приложить кипучую жизненную энергию, нет общения с людьми, нет искусства, нет дела – ничего нет, кроме полного одиночества весь день, когда пишет Л.Н., и игры в винт по вечерам, для отдыха Л.Н. О, ненавистные возгласы: «малый шлем в пиках!.. без трех… зачем же сбросили пику, нужно сделать ренонс… каково, как чисто взяли большой шлем…»

Точно бред безумных, к которому не могу привыкнуть. Пробовала я, чтоб не сидеть одной, участвовать в этом бреде.

Доктор Беркенгейм участливо и молча смотрит на меня, видя всю мою тоску, и читает мне по вечерам вслух. Читали Чехова, и это приятно.

190418 января

Все это время Л.Н. очень был бодр, усиленно работал, увлекаясь новым составлением книги мыслей мудрых людей и мечтая о том, чтоб были даже рассказы и целый ряд чтений в одном направлении – на каждый день. «И, разумеется, я ничего не успею в жизни сделать», – с грустью говорит он.

Один день Л.Н. ездит верхом верст от десяти до шестнадцати, а другой день он ходит пешком тоже далеко. Сегодня ему нездоровится, он вечером чихал и не стал пить чай.

В Москве я узнала, что в «Журнале для всех» в марте напечатают мою поэзию в прозе «Стоны», с псевдонимом Усталая.

3 февраля

Вчера был тут странный офицер – казак Белецкий. Он бывший военный, отрицает войну и кончил курс в университете юристом. В разговоре с ним я еще раз уяснила себе ясно мое отношение к мыслям моего мужа. Если б у нас был полный разлад, то мы не любили бы друг друга. Я поняла, что я любила в Льве Николаевиче всю положительную сторону его верований и всю жизнь не терпела его отрицательной стороны, возникшей из той черты характера, которая всегда всему составляла протест.

Л.Н. здоров; один день он гуляет, другой день ездит верхом. Дня три тому назад он долго не возвращался. Является в шестом часу, и мы узнаем, что он съездил в Тулу взад и вперед, чтоб купить последнюю телеграмму и иметь свежие вести о войне с японцами. Война эта и в нашей деревенской тишине всех волнует и интересует. Общий подъем духа и сочувствие государю – изумительные. Объясняется это тем, что нападение японцев было дерзко-неожиданное, а со стороны России не было ни у государя, ни у кого-либо желания войны. Война вынужденная.

Опять теплая зима: сегодня и вчера 2 градуса то тепла, то мороза и ветер.

Л.Н. занят художественной работой: он пишет рассказ «Фальшивый купон».

А я задалась дерзкой мыслью попробовать писать копии масляными красками, не взяв ни разу в руки до сих пор кисти и масляных красок.

Мой сон на 3 февраля

Иду я к Масловым; в руках моих букет цветов, лиловых и желтых, уже поблекших. Мне томительно хочется украсить свой букет какими-нибудь красными или розовыми цветами и зеленью. Ищу по окнам, тоскливо перебираю увядшие цветы и выхожу из дома. У притолоки входной двери стоит, заложив назад руки, моя покойная мать. Я вскрикиваю от радости, но не удивляюсь, а спрашиваю ее, что она здесь делает. – «Я за тобой пришла», – отвечает она мне. – «Так зайдемте прежде к Масловым, я вас познакомлю, это мои лучшие друзья», – говорю я. Моя мать соглашается, и мы идем наверх. Я радостно и торжественно говорю каждому из Масловых: «Это моя мать», – и все ее приветствуют. Идем в огромную залу, где длинный чайный стол и за самоваром сидит Варвара Ивановна. Потом мы уходим, и моя мать говорит, что она спешит на корабль, который должен уплыть. Мы идем вместе, входим на корабль, и там все мои дети. – Отплываем, в море видны еще корабли, лодки с парусами, пароходы. Вдруг мы останавливаемся. В корабле что-то сломалось. Я хочу пройти к моим детям и вдруг вижу перед собой глубокое углубление деревянное, досчатое. Перейти невозможно. Я спрашиваю: «Как же перешли мои дети?» – «Они молодые, перепрыгнули». – Я вижу вдали свою Таню; она веселая, покупает мармелад в каком-то буфете, где за стеклянными витринами продаются разные сладости, и улыбается мне. Лева – маленький, худой и черноволосый, суетится, чтоб ему дали гривенник на покупку сластей.

В это время на дне углубления вдруг кто-то катит большую пустую бочку. И на мой вопрос, зачем она, мне отвечают, что ею починят корабль. – И мы опять поплыли…

Истолкование. Поблекшие цветы – поблекшие радости жизни. Искание красных цветов – искание новых радостей; искание зелени – надежды. Мать моя пришла за мной, чтоб взять меня. Корабль и плавание – переход к смерти. Досчатое углубление – гроб и могила. Невозможность перехода через досчатое углубление за детьми – это невозможность продолжения с ними жизни. Поплыли дальше – началась новая, загробная жизнь в вечность…

26 мая

Рассказ Льва Николаевича, как он поступил на военную службу.

Сегодня я с Сашей разбирала вещи, которые графиня Александра Андреевна Толстая оставила своей крестнице Саше после своей недавно постигшей ее кончины. Там и мне, и Тане, и Сереже, и Льву Николаевичу по вещице. В числе вещей были и три портрета: один ее отца, графа Андрея Андреевича Толстого, и двух братьев: рано умершего Константина и уже в старости умершего Ильи Андреича.

Назад Дальше