— Так почему ты не обратишься с этим к Гныщевичу? Он же у нас главный промышленник, — хмыкнул Коленвал.
— Но он же ничего не соображает в сути вопроса! — всплеснул руками Скопцов. — И потом…
Что потом, узнать Коленвалу так и не удалось: тирада генерала Скворцова наконец-то подошла к концу. Настало время прощания. Гроб бережно опустили в яму (за вчерашний день Коленвал сполна изведал все сложности организации зимних могил), солдаты дали торжественный залп. Тот заменил музыку — оркестр играть отказался, сославшись на мороз.
До чего же все эти символы бессмысленны. Почему мы можем спокойно поженить людей или прочитать речь, а перед лицом смерти непременно поминаем шельм и прочие древние предрассудки? Потому что нам страшно?
Коленвалу, выяснявшему у прозектора подробности долбления Вениной головы, страшно не было.
Тем не менее он, как и все, бросил в яму горсть земли. Занятно: вроде бы в последнюю встречу подобает внимательней всмотреться в человека, ведь для этого ж его убирают дорогими цветами и атласными подушками. Но Веня был последним, что Коленвал замечал на похоронах Вени. Он замечал, что граф почти равнодушно кидает свою горсть, но теребит на запястье неприметную верёвочку. Замечал, что с Гныщевичем пришли несколько неизвестных тавров. Замечал, что Плеть опускает в могилу не только землю, но и какую-то разрисованную деревянную дощечку, а Золотце — Венину студенческую бляшку. Замечал, как мистер Фрайд достаёт переплетённый в кожу блокнот и бесстыже делает пометки. Замечал искренние слёзы в глазах пугливых оскопистов.
Всё что угодно он замечал, кроме Вени, и теперь, когда его горсть упала на заколоченную крышку гроба, не сумел бы сказать, во что тот был наряжен.
Может, оно и с революцией так?
Когда все желающие приложили руку к заполнению могилы, четверо с лопатами завершили это дело. Генерал Скворцов бережно разместил в ногах саженец осины (удобренная и утепленная яма под него отняла вчера вдвое больше времени, чем сама могила) и произнёс нужные слова про лешего.
Хоронища, где лежат в гробах, легко отличить от тех, куда опускают урны с прахом. На вторых деревья растут куда теснее. Лесок возле Межевки, где и останется теперь Веня, был совсем прозрачным.
Жидким, как перспектива усилием мысли сотворить в Росской Конфедерации рабочую промышленность.
Но всё же он рос.
Место генерала Скворцова занял его сын, выступавший сегодня от лица Революционного Комитета, хотя выступать следовало бы графу, или Твирину, или Гныщевичу. Скопцов зачитал по бумажке проникновенное послание, где извинялся перед людьми за революционные прегрешения и обещал ту самую новую жизнь. Обращение это было записано на ленту и запущено параллельно по петербержскому радио, чтобы те, кто остался в городе, не упустили ценные вести, благо приёмники всем вернули, а на людных улицах установили динамики.
Потом Скопцов смял свой листок и объявил, что Петерберг отныне открыт. Революционный Комитет не прекращает своего существования, но снимает с себя властные полномочия. Отныне Свободным Петербергом (он специально оговорился, что оба эти слова было бы верно писать с больших букв) будет руководить градоуправец, на роль которого Революционный Комитет выставляет графа Даниила Спартаковича Набедренных, и есть ли противники у такого решения?
Конечно, их не было, ведь графа все знали и многие ценили. Тот одной фразой поблагодарил собравшихся и вернулся к верёвочке на запястье.
В помощники ему определили господ Туралеева и Приблева, а также «иных лиц, в число которых могут попробоваться все желающие».
Прочим же жителям Петерберга предоставляется свобода дискуссии и право влиять на градоуправца её посредством.
Несмотря на то, что похороны были публичным и официальным мероприятием, по-настоящему случайных людей здесь найти бы не удалось: будто предчувствуя важные объявления, с процессией на Межевку отправились те, кому было особенно необходимо получить их из первых рук. В чём-то это походило на светский приём: все поглядывали друг на друга, заводили негромкие беседы и прикидывали, с кем бы потолковать на обратном пути — в свете открывшихся обстоятельств. И привычные к таким играм аристократы, и прицепившие к лацканам бумажные орхидеи студенты с одинаковой сосредоточенностью перешёптывались, внимая Скопцову.
Трибун на хоронище, разумеется, не имелось; когда Скопцов отшагнул от саженца (ох сколько ещё в ближайшие дни предстоит возиться с ним назначенному сюда леснику!), люди стали расходиться. Солдаты заранее пригнали телеги и авто, чтобы облегчить возвращение такой толпе. Коленвал много о том волновался, но час назад, ещё раз пересчитав вместе с Анной телеги, похвалил себя за верную прикидку. Единственное замешательство приключилось возле могилы, где кто-то всё же столкнулся с кем-то лбом. Вообще-то традиция дозволяла забрать с собой любую мелочь с хоронища — вовсе не обязательно было выискивать нечто поближе от покойного, однако же бытовая логика требовала именно этого. В конце концов, странно закапывать одного, а веточку или камушек поднимать с могилы другого.
Глупейшая традиция, подумал Коленвал, ссыпая щепоть земли в карман пальто. Сперва кидаешь песок в могилу, потом вычерпываешь.
Они ведь объявили об открытии города, похоронили одного из зачинателей революции. Страннейшее положение, подумал Коленвал: до чего же всё это происходит интимно, приглушённо, почти уютно, возле крошечной осинки и без громких слов. Роскошный гроб с белыми цветами должен бы внушать трепет, но в рощице возле реки трепет бывает только в листьях, а нынче нет и тех. Не было ни радости нового этапа, ни тоски по умершей революции, один только граф не мог оторвать глаз от саженца, когда другие уже повернулись спиной.
Но даже граф лишь сказал спасибо за свою новую должность и вступил в неё без помпы. Новая жизнь начинается, как новая рабочая неделя. День календаря просто сменяется, и на смену листовкам и пылу приходят будни.
И это хорошо, подумал Коленвал. Что бы о нём ни говорили, он никогда не стучал кулаком по столу для того лишь, чтобы постучать. Он добивался как раз наставшего теперь: работы. Работы, ради которой себя не жаль.
Обновлённое отечество просто возникло над могилой революции, как крошечная осинка, и Коленвалу вовсе не хотелось думать о том, что высаженное в конце февраля деревце зачахнет на морозе, как чахнет добрая половина зимних деревьев на любом росском хоронище, сколь бы внимателен ни был лесник.
В конце концов, промышленность нельзя поднять без помощи наук и технологий, а те сумеют однажды справиться и с этой бедой.
Глава 80. Перед отъездом в неизвестность
«Справиться возможно с чем угодно, — твердил всякий фонарь, всякий поворот, всякое по-вечернему тёплое окошко. — После того, что уже свершилось, глупо сомневаться в своих силах».
Эта вездесущая приветливость мира была Мальвину в новинку. Прежде он полагал себя неспособным к беспочвенному оптимизму, но то было прежде, а сейчас в голове определённо хозяйничал ветер. Приступ оптимизма в день похорон — после похорон, похоронами инспирированный — наверняка странен, но изнутри-то он ощущался самым закономерным следствием.
Вот ведь курьёз: никогда Мальвин не относился серьёзно к болтовне графа о росском характере, которому вредит-де европейское влияние, однако сегодня вдруг подловил себя на глубинном каком-то согласии с тем, на что обыкновенно смотрел скептически.
Нет, и раньше было ясно, что политическая независимость от Европ — это верно, правильно, достойно, а обязательная для неё экономическая самостоятельность принесёт несомненную пользу, но, позвольте, при чём здесь кровь или культура? Кровью морочат себе головы люди одновременно впечатлительные и неотёсанные; сложись их жизнь иначе, они бы с не меньшим восторгом рассуждали о судьбоносности положения звёзд на небе в момент рождения. Что же касается культуры — разве она не цветная обёртка процессов глубоко практических и прозаических? Разве мыслимо, чтобы обёртка играла хоть сколько-нибудь значимую роль? А уж «менталитет» и «национальный характер» представлялись Мальвину форменными миражами, в коих нуждаются одни лишь малые народы — вроде тех же тавров, — чтобы не терять в отсутствие собственной государственности стимул к существованию.
Мальвин этими своими взглядами дорожил и видел их чрезвычайно прогрессивными, быть может, несколько опережающими время. Но уж что пора господства подобных взглядов настанет, он знал наверняка.
А сегодня утром прогрессивные взгляды умудрились заплутать в реденьком леске подле Межевки.
Неприязнь к похоронам поселилась в Мальвине ещё с детства, с дедовой смерти. Глухие чёрные одежды в липкую жару, слёзы и завывания, многословные, растянутые молитвы (почему о конце света, в детстве понять решительно не получалось), массивные памятники со ссадинами букв, оградки, за которые нельзя заступать, слова о том, что душа деда будет теперь жить вечно у европейского бога. Это была плохая новость — неужели поучения так и не прекратятся, а тетрадки с арифметикой придётся носить аж до Гостиниц, в единственный на весь город храм этого самого европейского бога? К тому же зачем потеть в глухом чёрном (говорят, долго — несколько месяцев!), если дед всё равно живой? Ну и сумятица.
А сегодня утром прогрессивные взгляды умудрились заплутать в реденьком леске подле Межевки.
Неприязнь к похоронам поселилась в Мальвине ещё с детства, с дедовой смерти. Глухие чёрные одежды в липкую жару, слёзы и завывания, многословные, растянутые молитвы (почему о конце света, в детстве понять решительно не получалось), массивные памятники со ссадинами букв, оградки, за которые нельзя заступать, слова о том, что душа деда будет теперь жить вечно у европейского бога. Это была плохая новость — неужели поучения так и не прекратятся, а тетрадки с арифметикой придётся носить аж до Гостиниц, в единственный на весь город храм этого самого европейского бога? К тому же зачем потеть в глухом чёрном (говорят, долго — несколько месяцев!), если дед всё равно живой? Ну и сумятица.
Дополнительную сумятицу внёс Гарий — пользуясь авторитетом старшего брата, он с бессовестно компетентным видом поведал, что вечно живой душа бывает тогда лишь, когда она продана лешему, а это большая беда как для умершего, так и для живых. Логический переход к гипотезе, будто у европейского бога заключена весьма подозрительная сделка с нашим лешим, услышала бабка, и им с Гарием крепко досталось.
Когда годы спустя господин Пржеславский читал лекцию о первых попытках насадить европейскую религию росам, Мальвин про себя посмеивался: естественный ход мысли при столкновении с противоречиями этих двух систем был ему знаком в самом непосредственном опыте.
У купечества европейские похороны были в невероятном почёте, как и у всех, кто мечтал стоять поближе к европейским капиталам. Но Мальвин запомнил, точно на фотокарточке: вот отворачивается священник, и у него за спиной даже вызубрившая молитвы бабка подбирает с тропинки камушек. В чём смысл камушка, разобраться тогда не удалось — бабка шикнула, компетентный Гарий говорил путано, сам себе переча.
Сегодня у Мальвина в кармане пальто лежал не камушек, а крохотный скол старой коры, но ничего путаного в его смысле Мальвин не находил — и для детского ума тоже. Гарий, вероятно, попросту не знал и сочинял объяснение на ходу.
Древние росы небезосновательно считали, что жизнь есть единство души и тела, а одно без другого ни к чему хорошему не ведёт. Страшились тел, лишённых душ, и душ, лишённых тел, приписывали этим выдумкам злонамеренность. Верили, что не отягощённая общением с шельмами душа тлеет так же, как тлеет тело — нескоро, но всё же растворяется. Тому, что растворится, не нужен массивный памятник со ссадинами букв, зато подойдёт дерево, питающееся соками из земли и светом с неба.
Но скорби живых по мёртвым древние росы не отрицали, просто выражали её отличным от европейского способом. Европейцам полагается напоминать себе об утрате — например, неведомо сколько не снимать траурные одежды, беглого взгляда на которые довольно, чтобы ощутить близость смерти. Росский траур куда скромнее: забрать с хоронища какую-нибудь ветошь, вертеть её в пальцах первые дни, привыкая, остывая и забывая, а потом и не заметить, как ветошь сама рассыплется да по крошке растеряется. Разумеется, каждому роду ветоши когда-то соответствовали определённые отношения с умершим, но такие тонкости давно не в моде. Из всего ритуального многообразия сохранилась только сама привычка к ветоши, дерево над могилой и ещё верёвки — чаще на запястье, но встречаются и более вычурные решения. Верёвки повязывают те, кому без умершего совсем худо, — чтобы их собственная душа по такому случаю не отвязалась от тела.
Утром необходимость посетить Венины похороны казалась Мальвину обременительной: нужно, конечно, нужно, но детская неприязнь к процедуре капризно елозила в памяти. И все взрослые знания ничуть не помогли догадаться, что обременительны Мальвину не похороны вообще, а похороны по европейским канонам.
Вот и не принимай после такого всерьёз «менталитет» и «национальный характер»!
Мальвин сам над собой теперь потешался: это ж надо, от наивных росских обычаев духом воспрянуть. Но ведь правда — усталость, тревоги, беспрестанные попытки просчитать ближнее и далёкое будущее остались в реденьком леске подле Межевки, а Мальвин уехал оттуда на «Метели» пустым и обновлённым.
Всё складывается не так уж плохо.
Осада завершилась, не начавшись, Четвёртый Патриархат лишился всех своих армий, Петерберг наконец-то не слишком боязно открывать — мы выиграли.
В одном раунде, да, но если только тем и заниматься, что думать наперёд, можно ложиться рядышком с Веней хоть сейчас. Иногда следует принудительно увольнять рассудок и ненадолго прислушиваться к вездесущей приветливости мира, что твердит всяким фонарём, всяким поворотом, всяким по-вечернему тёплым окошком: справиться возможно с чем угодно.
Перед отъездом в неизвестность эти заверения удивительно уместны.
— Да чего ж ты не пошла, дурёха! — донеслось с другого конца переулка. — Когда ещё полюбуешься на… вот на эдакое!
— Нешто так красиво?
— Ай, ну тебя к лешему. Красиво-то оно красиво — в цветах весь гроб, белый-белый, этого не отнять. Да и покойник тоже. Ну, как был хорошенький, так и остался. Но не в том дело! Сама рассуди: уж не каждый день закапывают человека, за которого верфями плачено… А он вот как, получается, отплатил. Я прям на обратной-то дороге в телеге и разревелась!
— А сам, сам-то чего говорил?
— А ничего.
— Как так?
— Ну а как? Стоял себе тихий, глянешь — сердце рвётся, это ж такое…
— Раскудахтались мне! — вывернул из-под арки седоголовый сторож. — А ну кончай ихним сиятельствам кости намывать. Распоследнюю совесть потеряли!
— Ваныч, ты чегой-то?
— А потому что уважение иметь положено. Это вам не перетолки про соседей лестничных, тут другое…
— Ну уж и другое! По-твоему выходит, коли сиятельство и над городом теперича поставлен, так будто не человек?
— Побольше вашего человек! У него такая беда, а он вон и за город взяться согласный, с завтречка уже слушать людские надобности будет, мне в лавке у Саврасы говорили…
Мальвин против воли хмыкнул и поднял воротник. Признают ещё под фонарём.
Невесёлая, конечно, история — но на улицах всё в точности так, как Золотце накануне похорон и пророчил. Скопцов вчера выразил сомнение в своевременности назначения первого лица Петерберга, но мрачный Золотце, враз переменившийся к Вене, вздыхал и настаивал: более чем своевременно это назначение, своевременней нарочно не придумаешь.
Сквозь отвращение к себе растолковывал: люд попроще ведь падок на мелодрамы. Если ко всем достоинствам графа приплюсовать и мелодраму тоже, в Столицу можно выезжать со спокойной душой — какой-никакой пиетет к новой форме управления, воплощённой в графе, обеспечен. Проглотят и не прочуют, что проглотили.
Мальвину было жаль графа. Золотцу было жаль графа сверх всякой меры. Скопцову было жаль графа как-то сложносочинённо, по-своему. Хэр Ройш выдавил из себя, что и ему жаль, но давайте, господа, не увлекаться этой темой.
Жаль или не жаль, а оценивать положение подобает с совершенно иных позиций.
Петербергу пришла пора обзавестись властью, которая знаменовала бы собой новую эпоху — не переходную, не революционную. Однако же воплощению мечтаний о бессословной альтернативе Городскому совету, о подлинно демократическом парламенте пора не пришла.
Хэр Ройш уже давал понять, что в его представлении такая пора не придёт никогда, но это частности, а частности обсудить можно и позже, если все сошлись в одном: сейчас — никакой передачи полномочий в неведомо чьи множественные руки. Отношения с Европами не установлены, Четвёртый Патриархат, очень постаравшись, ещё способен вытащить кое-какую фигу из кармана, да и другие проблемы присутствуют. Неведомо чьи множественные руки только поломают всё построенное.
А значит, невыгодные в сложившемся положении мечтания нужно попридержать, но не навлекая на себя гнев петербержцев. Сразу после скоротечной осады хэр Ройш познакомил Мальвина, Золотце и Скопцова с результатом своего кропотливого труда — должностной инструкцией петербержского градоуправца. Мальвин с двух абзацев определил, что писалась она персонально под графа, и хотел было попрекнуть хэра Ройша недальновидностью и неуниверсальностью, но тот, наоборот, довольно заулыбался: о дальнейшем и универсальном будем рассуждать потом, пока же Петербергу хватит и уникального. Убеждал: пользоваться надо имеющимся, не растрачивая потенциал момента на поиски идеала.
В общем, хэр Ройш, а с ним и Мальвин, и Золотце, и Скопцов возлагали на графа большие надежды.
И на следующий же день за тем спором граф Метелин стреляет в графа Набедренных!
Мальвин — едва разобравшийся тогда с бунтом пленных в лазарете Восточной части и судьбой генерала Каменнопольского, а закусивший тяжёлым разговором с Твириным — физически ощутил, что и у крепости его нервов есть предел.