Сжимая сегодня в пальцах скол старой коры с хоронища, он изумлялся: вот же неподвластное пониманию явление этот Веня. Был бездельником, нрав имел самый скверный, но без первой его листовки ничего бы и не началось, а без нежданной его жертвы — не продолжилось бы в том виде, который признали оптимальным. Росский национальный характер зовёт такое шельмовством. Рассудок предлагать своё название не спешил.
Вчера, перед похоронами, опять схлестнулись вчетвером — примет или не примет Петерберг единоличного градоуправца, не подведёт ли распроклятая неуниверсальность инструкции (второго Вени на второй выстрел не наблюдается), так выезжать или не выезжать в Столицу, в конце концов.
Золотце решающим аргументом предъявлял помянутый уже мелодраматизм: главное опасение в том ведь заключалось, что город подмене возмутится — один человек вместо бессословного парламента. А если подмену озвучить как раз на похоронах, романные, мол, сюжеты внимание отвлекут. Не собрать будет в первые дни толпу недовольных, недовольных свои же соседи пристыдят, а после первых дней уж войдёт как-нибудь в колею. Только бы, мол, поначалу не воспротивились.
Хэр Ройш, признавший после выстрела, что не следовало уповать на одного конкретного человека, всё же хотел рискнуть. Уверял: всё, что можно было сделать для укрепления Петерберга изнутри, сделано и так, незачем топтаться на месте, когда забрезжил шанс совершить рывок.
Скопцов, чьими колебаниями и завязался вчерашний диспут, был молчалив и мечтателен, но под занавес с непохожей на себя смелостью махнул рукой: да будь что будет.
И Мальвин, конечно, возражал им, что это всё привычка к дерзости, хмель череды удач, что план дыряв, как решето, — но сам слышал, как вместо него говорит усталость.
Росские похороны оказались от усталости недурственным лекарством.
Час был вечерний, но не поздний — если поторопиться, последний большой петербержский вопрос удастся разрешить, не дожидаясь утра. Так утро освободится для вопросов помельче, а там и выезжать можно. Беспочвенный оптимизм вёл Мальвина по незнакомой части Людского вернее карты: в нужном переулке отчего-то не горели ещё фонари, но табличку с номером дома он разглядел и без того. На дверной колокольчик никто не отозвался, зато хозяину, сдающему комнаты, очередной посетитель из Революционного Комитета явственно польстил, и Мальвин без малейших затруднений последовал примеру хэра Ройша — вошёл с хозяйскими ключами.
И — вновь по примеру хэра Ройша — увидел то, чего никак не предполагал.
Мертвецки пьяного Твирина.
— Вечер добрый, — прокашлялся Мальвин, с неудовольствием уличая себя в неловкости.
Твирин и не шевельнулся.
Он сидел в разломанном кресле, смотрел перед собой и легонько покачивал стаканом в руке, тряпочно повисшей через единственный сохранный подлокотник. Стакан хотелось немедля отобрать, как хочется поправить попавшуюся на глаза кривую кромку скатерти или отодвинуть от края бьющийся предмет. Бьющийся предмет стакан грозился выскользнуть в любую секунду.
— Прошу извинить меня за вторжение, — предпринял новую попытку Мальвин, — вы не открывали, и потому я решил, что вас нет. Но у меня к вам неотложное дело, так что я уж было вознамерился нести здесь караул.
Водочный перегар пополам с табаком вместо воздуха красноречиво свидетельствовал о безрадостности перспектив неотложного дела. Мальвин нахмурился часам: ну ведь успели, успели бы возвратиться в казармы! А после таких-то возлияний и на утро рассчитывать особенно не стоит — спасибо лешему, если утром Твирин сдюжит по стеночке до уборной доползти.
— Вы самый неудобный человек из всех, что мне известны, — без толку бросил Мальвин, распахивая пошире окно.
Кухня расщедрилась лишь на две щепотки чая, пришлось спускаться к хозяину. Тот счастлив был снова услужить, но в чём состоит его подлинное счастье, сомнений быть не могло: конечно, прихвастнуть завтра сплетней. Впрочем, так Твирину и надо.
Хозяин, суматошно разыскивая нашатырь, повинился, что водку с папиросами он и подносил — как же, мол, такому человеку откажешь.
Такому человеку! Самому неудобному, неудобней и сочинить не получится. Расстреляет ко всеобщему ликованию Городской совет — и тотчас наобещает генералам изловить листовочников. Получит неограниченную власть над солдатами — и употребит её на убийство члена Четвёртого Патриархата. Задумаешь пожертвовать им ради победы над Резервной Армией — вдруг возьмёт на переговоры охрану, чего отродясь за ним не водилось. А потом, точно насмехаясь над несостоявшимися жертвователями, в один залп снимет осаду. Дашь ему в руки письма графа Метелина — сожжёт, дашь самого графа Метелина — промажет со смехотворной дистанции, всех своих преданных солдат изрядно озадачив. Сбежит так, что испугаешься, как бы сам не застрелился, — обнаружится в койке Хикеракли.
Придумаешь, какая от него может быть польза с теперешней неоднозначной репутацией в казармах, — а он пьяный в дым, хотя всю жизнь от бутылки шарахался.
Мальвин столько защищал Твирина ото всех, кто имел к нему претензии, что претензии собственные теперь будто прорвали плотину. Это неумно и вредит делу, но как уймёшься-то.
Твирин, будь он неладен, в отсутствие Мальвина ожил — для того, конечно, чтобы влить в себя ещё водки.
— Будьте так любезны, оторвитесь от стакана. Я уже говорил: у меня к вам неотложное дело.
Твирин поднял мутные-премутные глаза, осоловело моргнул и в один глоток приговорил то, что плескалось на дне.
Мальвин в сердцах сплюнул, сходил за самой объёмной посудиной, без спросу и расшаркиваний надавил левой рукой Твирину на затылок, а правой наклонил посудину — ледяной водице вернее всего стекать с затылка по хребту. Так учил господин Солосье, не тронь леший его душу.
Твирин допился до того, что и задрожал с опозданием. Желание хрястнуть его в висок чугунной посудиной было велико, но неотложное дело, увы, требовало участия живого и способного связать хоть два слова Твирина. За неимением лучшего Мальвин хрястнул по столу.
Сунув для полноты эффекта хозяйский нашатырь, он отошёл к двери и закурил.
— На столе холодный кофе. Пол-литра. Пейте всё, так и так себя не бережёте.
Кофе Твирин презрел, потянулся за папиросами. В кармане они, конечно, вымокли, но Мальвин являть милосердие не собирался. Приметил с усмешкой, что папиросы не солдатские, а вовсе даже индокитайская «Жуань», какую курит Золотце. Сразу ясно, что хозяин лизоблюдствовал.
От твиринских папирос вспомнилось дурное: пленный капитан Гарий Мальвин, приведённый в кабинет к брату, первым делом попросил табаку, а получив, ехидно покачал головой.
«Если сам шиковать не стесняешься, что ж Тима такую мерзость смолит, а?»
Мальвин с неожиданности обмер — привык, что никто в Твирине Тиму не узнаёт. Да и откуда бы Гарию, он Тиму последний раз видел — сколько? — года четыре уже назад, совсем ребёнком.
На том судьба его и решилась. Золотце деликатно спрашивал, не одолжит ли многоуважаемый Временный Расстрельный Комитет парочку пленных мистеру Уилбери под очередные блистательные затеи, и Мальвин сгоряча постановил, что нечего Гарию о кумире Охраны Петерберга слухи распускать.
Кто ж знал, что кумир этот наутро по графу Метелину промахнётся.
А ведь бабка, отец и дядя на Венины похороны для того явились, чтобы про пленного капитана Гария Мальвина узнать. И можно, наверняка можно было ещё у мистера Уилбери его обратно отозвать, но Мальвин и не попытался. После господина Солосье, хэра Ройша-старшего и вот теперь графа Метелина и Вени это попросту нечестно.
— Господин Твирин, что же вас нынче в казармах не видно? — злее, чем хотел, осведомился Мальвин. — Неужто так устыдились конфуза с расстрелом?
Твирин, мокрый и ёжащийся, опять ухватился за стакан.
— Говорят, эпоха прошла… — выдал он глупый, неуместный, жалко хмельной смешок. — Популярных решений.
— Вас так задели тогдашние мои слова? Поразительно. Поразительно, что время от времени вы, оказывается, берёте на себя труд услышать хоть какие-то слова.
Многострадальный стакан всё же выскользнул, но не разбился, а с мерным урчанием рёбер о половицы закатился под койку.
— Господин Мальвин… какого лешего вы здесь?
Мальвин не без облегчения вздохнул.
— Имею к вам неотложное дело. И говорю о том в третий уж раз.
— Чтоб вас леший драл с вашими делами. До восьмого пота, — Твирин забился было поглубже в кресло, но наконец сообразил, что оно немногим суше его одежды, и сполз на пол.
— Не ругайтесь. Поскольку ругаться вы не умеете, это производит слишком сильное впечатление — но не такое, как вам бы понравилось. По этой же причине лучше не пейте.
— И не стреляйте?
— Рад, что вам ясен ход моей мысли.
— И не стреляйте?
— Рад, что вам ясен ход моей мысли.
Твирин запрокинул голову к единственному сохранному подлокотнику и так застыл. На заляпанной его рубахе не хватало пуговиц, да и шея выглядела далеко не самым благопристойным образом — Мальвин с тоской задумался, удастся ли послать хозяина за рубахой (пусть не армейской, но белой) и любым шарфом.
Шейным платком покойного Тимы, что был передан скорбящим воспитателям, тьфу.
— Вздумали в этих комнатах и поселиться? — пнул Мальвин сапогом пустую бутылку. Бутылка поразмыслила и тоже покатилась к койке; наверное, у пола уклон такой.
До ответа Твирин не снизошёл. Ну что ж, не хочет поддерживать видимость дружелюбия — прекрасно, не надо. Какое к лешему дружелюбие, действительно.
— Вам кажется, что вы имеете право взять и исчезнуть? Оставить и сами казармы, и необходимость с ними объясняться на кого-нибудь другого? У вас одно самолюбие в наличии, а с самоуважением не повезло? Восхищение вы принимать готовы, а после позора с расстрелом к солдатам выходить уже и не хочется — приятней запереться в чужом жилище и утопить всё в стакане? — Мальвин скривился, перевёл дух и продолжил против ожиданий искренне: — Знаете, я с превеликим удовольствием сейчас бы вас избил. Оттого, вероятно, что чувствую себя обманутым. Я-то поверил, будто вам страх неизвестен в принципе, а вас пугает столь тривиальная вещь — посмотреть в глаза тем, кого вы разочаровали. Как мелко. Мелко и просто. Да вы же ничтожество, господин Твирин. И трусливо пропили свои шансы! Вернись вы в казармы сразу… — хлопнул он досадливо по дверному косяку. — А чем дольше вы здесь сидите, тем крепче солдаты запомнят — нет, не выстрел этот несчастный, велика беда. Ваш побег они запомнят.
В передней загрохотали и завыли напольные часы, отмеряя растраченное время. У Мальвина зазвенело в голове. Что-то в этом звоне отчётливо походило на корабельные гудки, которых так давно не слышал Петерберг.
Завтра или послезавтра петербержский градоуправец повелит возобновить судоходство. Грузовое, конечно, первым делом, но и в том уже найдётся сенсация, хотя обставить её граф обещался предельно скромно. Петерберг решено было открывать как ни в чём не бывало. Без громких манифестов, без сильных жестов и без попыток мгновенно наладить дипломатию. Кто рискнёт приплыть или приехать, тому будут рады, но зазывать нарочно пока не следует. Манифесты вредны, поскольку к чему-то да обязывают, для нынешнего Петерберга лучший манифест — обыденная жизнь, наладившаяся после свержения власти, казней и прочих ужасов. Пусть внешний мир сам на неё посмотрит, сам разнесёт о ней весть, а там можно будет и к официальной дипломатии переходить. Потому граф резонно предложил выпускать сначала тех, кто причастен к контрабанде, и им подобный сброд. Сброд, тем паче портовый, казнями не испугаешь, он не станет просить убежища на соблюдающих неагрессию берегах и расскажет этим берегам то, что пойдёт городу скорее на пользу, нежели во вред.
Но открытому как ни в чём не бывало Петербергу до обыденной жизни, наладившейся после свержения власти, казней и прочих ужасов, остался ещё шаг. Шаг, без которого не прозвучит ни один корабельный гудок.
— Господин Твирин, холодный кофе по-прежнему на столе. Вы нужны мне вменяемым, а потом можете прятаться от разочарованных глаз хоть до скончания века.
— Ни лешего вы не поняли о том, почему я здесь, — тихо откликнулся Твирин.
Попробовал подняться, но не то поскользнулся, не то сам не удержался и приложился спиной о стол. Лежал теперь навзничь, трясся — очевидно, таки не от холода.
— Добейте меня признанием, что вы всё бросили, чтобы в уединении оплакивать отбытие Хикеракли, — хмыкнул Мальвин. Это была глупая шутка хэра Ройша, которого почему-то подсмотренная сцена забавляла сильнее, чем можно было от него ожидать.
— В некотором роде, — Твирин обернулся, и в лице его сквозь маску пьяного ничтожества вдруг проступила жёсткость. — Да только вы опять не поймёте, это не те материи, что имели бы для вас смысл.
Мальвин устало потёр лоб, вернул в вертикальное положение какой-то опрокинутый табурет, опустился на него и всё же швырнул в сторону Твирина собственные папиросы.
Шутка по-прежнему глупая, но парадоксально успокаивающая: Твирин-ничтожество Мальвину омерзителен, и всё, что он мог о том сказать, он сказал вслух. Если Твирин сбежал от насмешек не чаявших в нём души солдат, значит, никакого Твирина и не было. А если это всего лишь Тима Ивин бурно переживает знакомство с некоторыми аспектами человеческой жизни, то и леший бы с ним. Даже посочувствовать можно было бы дураку — не задерживай его переживания отъезд в Столицу и корабли в Порту.
— У меня и в мыслях не было обсуждать ваши личные дела. Но смею вам напомнить, что помимо личных есть и общественные. Я шёл к вам с предельно конкретной просьбой: сегодня Петерберг принародно отказался от тех форм управления и тех институций, что учреждались ради преодоления переходного периода. С сегодняшнего дня считается, что он таки преодолён. Остался последний орган, коему места в Петерберге больше нет, но без вашего участия мы не властны им распоряжаться. Я хотел бы, чтобы вы добрались со мной до казарм и объявили о роспуске Временного Расстрельного Комитета.
Кораблям лучше выходить из Порта с вестью о том, что комитета по расстрелам в Петерберге теперь не существует. А Мальвину, хэру Ройшу, Золотцу и Скопцову лучше выезжать в Столицу с уверенностью, что Гныщевич теперь не имеет касательства к Охране Петерберга. Есть у него Союз Промышленников? Вот пусть им и занимается, на этом поприще Гныщевич Петербергу пригодится. Есть у него разрешение на таврскую дружину? Пришлось дать, а вот солдат пора отнять.
Твирин вряд ли сумеет восстановить свою репутацию, но уж на что лохмотьев его репутации хватит, так это на роспуск Временного Расстрельного Комитета. И оспорить это решение, если оно будет исходить от Твирина, не удастся никому.
Мальвин улыбнулся своим размышлениям и не сдержался, посочувствовал-таки Тиме Ивину — вечно младшему, привычно набивающему шишки позже самого Мальвина. Какие-то совсем другие шишки и каким-то совсем другим способом, но всегда так, что ясно — болезнь роста, пройдёт.
— Как только вы распустите Временный Расстрельный Комитет, вы будете свободны. Это единственное, что нам от вас требуется. Дальше — хоть допивайтесь до зелёных шельм, хоть вешайтесь. Но я бы не советовал. Когда-нибудь вы поймёте, что нет никакой трагедии в том, что кому-то общественные дела важнее личных. — Мальвин сам глотнул заготовленного на отрезвление холодного кофе. — Тима, ну ведь нелепо так убиваться из-за…
Он недоговорил — Тима прервал его хохотом. Шквальным, истеричным, алкогольным по происхождению, но Мальвин всё равно опешил: хохочущим, как и пьяным, Тиму он видел впервые.
— Сколько вы меня так не звали? — через хохот выговорил тот, утёр выступившие слёзы и наконец смог прикурить папиросу. — Вот и впредь не зовите! Я не Тима, о нет… Не Тимка. Знаете, я как раз давеча с некоторым удивлением обнаружил, что я всё ж таки Твирин. Однозначно и безнадёжно Твирин, — он жадно затянулся. — Тимка бы сбежал — благо было куда. Сбежал, укрылся за чужой спиной и делал бы вид, что не было никакого Твирина, помыкавшего Охраной Петерберга и притом не умевшего стрелять. Приснился! Целой армии, да… А я, господин Мальвин, никуда не побежал, что бы вы на сей счёт ни вообразили. Я без всяких ваших просьб пришёл бы в казармы и сложил с себя полномочия — с себя, Временный Расстрельный Комитет я трогать не собирался, он в моих ошибках не виноват. Разумеется, я должен взглянуть в эти самые разочарованные глаза — как же иначе? Собрать все плевки, которые заслужил. И пожить в городе, выросшем теперь вместо другого города… Того, который я разрушил.
Эти горячечные, захлёбывающиеся собой, выспренние слова происходили всё оттуда же, откуда хохот. Из бутылки, вестимо.
Но Мальвин — поперёк мнения хэра Ройша, Золотца и Скопцова — сознался себе, что феномен Твирина до сих пор видится ему невероятной удачей Петерберга, прошла или не прошла эпоха популярных решений.
— А что касается Хикеракли и того, что вы не поймёте… — Твирин недобро усмехнулся. — Да, его отбытие меня буквально раздавило, уничтожило даже. Потому что… Он ведь… Ай, да что вам объяснять! Кому, как могло взбрести в голову… В каком надо быть помрачении, чтобы послать самого из нас свободного человека строить тюрьму? — Папироса с шипением потухла. — Если это и есть итог всех побед и революций, я предпочёл бы, чтобы революция проиграла.
Глава 81. Сорок тысяч девятьсот девяносто две
— О, поверьте, если бы революция проиграла, — граф Набедренных поднёс огонёк к папиросе, — вам бы понравилось здесь гораздо меньше.