Но это я снова вильнула в сторону.
Тогда же… Красивые мысли должны пропагандировать красивые люди… И что тут возразишь? Разве не так?
Кроме литературного монтажа – это было, конечно, главное событие в нашей жизни – шла и жизнь обыкновенная. Неглавная, так сказать… В октябре у меня день рождения. Устроили выпивон. До Людки на него приглашались наши уборщицы. Они хорошо приходили, с пониманием нашей всеобщей бедности. Стюра покупала свиные копыта, смолила их в том еще, незаасфальтированном дворе гостиницы, и я – хоть все скрывалось, так как готовился сюрприз – знала: будет тугой, как резина, холодец, он же взнос в застолье, и он же подарок. Вера делала селедку «под шубой». Я тоже за неделю знала об этом. Селедка вымачивалась в тазу, а свекла сутки варилась – с перерывами на готовку другой пищи – на керогазе. А Нонна – в ней сказывалась бывшая где-то на дне поповская кровь – делала «хворост». В этот же раз мы все – я, муж, физик с женой, Алевтина – засомневались: сочетаются ли наши соседки с Людкой, которую мы надумали позвать. Марья Ивановна пригласила меня в кабинет, сказала «категорически нет» и вынула из стола серебряные ножи и вилки.
– Пусть это будет пока у вас… Когда к вам придет Людмила Васильевна, то чтоб было по-людски. Как у вас с тарелками, чашками?
– Возьмем в столовке, – сказала я.
Марья Ивановна покачала головой, и на следующий день уже наша завуч, ядовитая старуха «из бывших», принесла коробку с чайным сервизом.
Сейчас подумать – смех. Что скрывали-покрывали? Кровать ведь наша так и осталась без спинок, книги у нас лежали на подоконнике, стол письменный во время застолий просто ставился посередке, и гуляй не хочу. Но вот же… Конечно, в комнате физика было лучше. У них даже был ковер на стене. И была радиола, и стол обеденный был настоящий, то есть не письменный, а нормальный учительский стол на четырех ножках и с заляпанной чернилами всех цветов столешницей. Но зато была и клеенка, красивая, из Москвы, вся из себя – бежевый с коричневым квадрат. Исходя из клеенки, радиолы и ковра решили мой день рождения справлять у соседей, а техничек не звать.
– Понятное дело, – сказала Стюра, – возьмите копыта. Заварите стюдень…
* * *Честно скажу, такого дня рождения у меня больше не было. Пик моей жизни. Чужое серебро и чужой сервиз, а также бежевая клетка чужой клеенки не воспринимались тогда как чужое. Что вы! Наше оптимистически коллективистское сознание все чужое перемалывало в свое, а все свое бросало под ноги товарищам и друзьям. Все было так красиво на фоне ковра машинной работы, что тогда считалось гораздо лучше ручной. Какие руки, какие пальцы могли идти в сравнение с машиной? Пили кагор – церковное вино – и «три семерки» – вино редкое. Людка принесла шампанское, которое от неумелого выковыривания пробки моим бестолковым мужем большей частью ушло в пену, и я подозреваю, этой пеной нас всех унесло в сток. Но тогда мы хохотали над какими-то дурацкими анекдотами. Один так застрял в голове, что никаким кайлом не выбить, а вообще я анекдоты забываю сразу, просто через секунду. Этот же…
Муж жене:
– Сара, ты так раскидываешь во сне ноги, что у тебя когда-нибудь обязательно выпадет печенка.
– Не говори глупостей, Абрам!
Тогда муж решил пошутить над женой. Встав рано утром, он положил ей между ногами говяжью печень. Вечером с бледностью в лице Сара говорит:
– Абрам! Ты был очень прав. Она таки выпала…
– Кто?
– Печень! Ты не представляешь, с каким трудом я втолкнула ее назад.
Извиняюсь за анекдот. Примите его для полноты картины того дня.
– Чего вы, девки, так смеялись? – спрашивала на другой день Стюра. – Женщине от смеха обоссаться легко, а на холоде это очень вредно для здоровья.
Объяснять Стюре, что мы смеялись в тепле, – бесполезно. Стюру замело в школьные технички с магнитогорских котлованов, и, навсегда прибитая тяжестью носилок, холодом и мукой тех лет, Стюра учила нас, «дурных училок»: «Ты хоть в чем иди, а чтоб штаны были у тебя теплые. На фельдикосы – плюнь, а уж если, уж если очень хочется пофорсить, на мотню все равно подшей баечку. Ничо! Ничо! Свой мужик поймет, а чужой… Чужой всегда торопится, он в бешеной скорости находится – не заметит. А заметит? И что? Надо гордой быть. Не реагировать… Плюнь! Нижнее здоровье для бабы важнее».
Это тоже для полноты картины. А по сюжету…
Неумолимо приближались октябрьские праздники, а значит, участились репетиции монтажа «В жизни всегда есть место подвигам». Как сказала бы моя покойная бабушка, мы все, вся школа, «встали ради этого чертова монтажа раком». У Людочки, как у режиссера, требования были очень строгие, но каждый день разные. То все у нее стояли по линеечке, то с опасностью поломки ног и рук громоздились на табуретки, то все, как один, изображали из себя сноп не сноп, пушку не пушку, что-то торчащее резко вверх, то вообще сидели вольно и вразброс, как на фотокарточке «Станиславский с актерами МХАТа». Неизменным оставалось одно: Володя Невзоров всегда был в центре. Я просто шкурой чувствовала – я ведь уже говорила, как я на него реагировала, – Володя потихоньку зверел. Ему этот монтаж был нужен как не знаю что… Я уже теперь, задним умом, понимаю, что он был первый в моей жизни человек по природе своей вольный. Он ходил на репетиции просто по хорошему нраву, обидеть не хотел, но его с души воротило это мероприятие, и чем дальше, тем больше.
А Людочка распалялась и распалялась. Взяла на ум репетировать с ним индивидуально. «Самое дорогое у человека…» – учила она его, даже не подозревая, что в это самое дорогое она влезла, можно сказать, ногами и топчется, топчется, но – Боже! – кто из нас тогда это понимал? Внедрение, вторжение друг в друга было нормой. А ну-ка распахнись! Я в тебе, в нутре твоем теплом посижу, покурю, поплюю маленько…
В общем, Володя мой Невзоров не выдержал всего этого и перестал ходить в школу. День нет, второй… Ну что он там алгебру пропускает – никому не интересно, а вот репетиции… Подставляли в монтаж других мальчиков, были у нас и горластые, и красивые, и с интонацией, но Людочка кричала, даже топала ногами, подайте ей для подвига Невзорова. И никого другого. Побежала я к нему домой. Он как раз воду нес из колонки. Раз несет две огромные цинковые бадьи – значит, здоровый? Я ему сразу и выдала форте! И вот он – красавец, богатырь, картина, а не парень – мне, молоденькой учительнице, которая возле его парты замирала от восторга или там чего еще другого, говорит, и пусть Бог его простит:
– У меня, Варвара Алексеевна, расстройство желудка. – Ему бы остановиться, а он добавил: – Понос.
Не могу сказать, что со мной сделалось. Тут надо обязательно сказать, что нас всех воспитывали так, будто в уборную мы не ходим. Это сейчас с этим просто. «Где у вас?» И воду спускают громко, во весь напор. Мы же… Мы же этого стеснялись как не знаю чего… Я уже теперь думаю… как это сочеталось с коммунальным бытом? С грязными «скворечниками», которые рыли отнюдь не подальше от глаз, а, наоборот, прямо посередке двора, а двери – бывало – забывали навесить и просто ставили рядом, мол, кому надо, сам ее перед собой подержит. И вот барышни, сходив таким образом, уже через секунду делали вид, что они тут рядом чисто случайно, что они в это уродище с дыркой ни ногой, и так далее, и так далее… Господи! Какие вывернутые мы были люди! Все это я говорю для того, чтобы было понятно: сказать «у меня понос» было верхом неприличия. Тем более учительнице. Тем более молоденькой. Тем более будучи красивым парнем.
Теперь я понимаю: Володя нарывался, чтоб отбиться от меня, монтажа, Людки, репетиций.
Что сделала я?
Я стала орать на всю улицу: «Ты не имеешь права! Где твоя комсомольская совесть?! Ты подводишь школу! Не забывай, тебе получать характеристику!»
Как сейчас вижу. Вода в бадьях стояла черная-черная и хлюп, хлюп об стенки. Снег с неба срывался мертвый, редкий, осенний, и полоумные снежинки погибали в черной воде с таким беззвучием, с такой обреченностью, как будто в других параллелях они тоже хотели что-то доказать. Я тут своим криком, а они там безмолвием.
Поднял центровой октябрьского монтажа комсомолец-десятиклассник Владимир Невзоров ведра, плеснул из них мне под ноги холодной водички, брызнул колючим на мои колени и пошел.
Осталась я с открытым учительским ртом. Пар из него шел. Все-таки уже холодно становилось. У нас вообще осень наступала как-то сразу. Бегаешь с рукавами три четверти, в босоножках и с кофтой на плечах, а смотришь, тебе уже навстречу прутся «румынки». И «кубанки». Зимние предметы.
Я так была возмущена этой встречей, что никому про нее не рассказала. Мне казалось – я в ней выгляжу очень неудачно, ну кто ж про себя плохое – другим? И даже виделось мне в этой встрече женское оскорбление – он от меня повернул, а не я. Опять же… Мы в наше время очень блюли, кто первый заговорил или замолчал, кто первый протянул руку или там головой кивнул. С этим было строго. А уж свое женское самолюбие… Это мы тешили изо всей силы. Подать там пальто, уступить место – у! Как мы за этим следили… Казалось бы… А сволочей миру дали много… Очень…
Осталась я с открытым учительским ртом. Пар из него шел. Все-таки уже холодно становилось. У нас вообще осень наступала как-то сразу. Бегаешь с рукавами три четверти, в босоножках и с кофтой на плечах, а смотришь, тебе уже навстречу прутся «румынки». И «кубанки». Зимние предметы.
Я так была возмущена этой встречей, что никому про нее не рассказала. Мне казалось – я в ней выгляжу очень неудачно, ну кто ж про себя плохое – другим? И даже виделось мне в этой встрече женское оскорбление – он от меня повернул, а не я. Опять же… Мы в наше время очень блюли, кто первый заговорил или замолчал, кто первый протянул руку или там головой кивнул. С этим было строго. А уж свое женское самолюбие… Это мы тешили изо всей силы. Подать там пальто, уступить место – у! Как мы за этим следили… Казалось бы… А сволочей миру дали много… Очень…
Я пережила эту историю с Володей тайком, и в результате и случилось все дальнейшее.
Малахольная Людка, которая в своей жизни передвигалась только по гипотенузе двора, цок-цок-цок каблучками из гостиницы по гладкому асфальту и в нашу дверь, на дорожку под белый плафон. Вот и все ее знание жизни. Ну Стюра мелькнет грязной юбкой, ну пахнет на нее суточными кислыми щами, ну ненароком наши физики-химики неудачно будут травить клопов в панцирной сетке, и тогда этот запах жизни и борьбы обвеет ее, и Людочку нашу всю аж скривит. Однажды она застала у нас Алевтину, которая провела свою счастливую ночь под батареей. Алевтина стояла у керогаза и что-то над ним сушила и была благодарна судьбе, которая столько ей предоставила удобств сразу, и проходящей Людочке она улыбнулась широко, радостно, как человек всесторонне удачливый, вот, мол, постирала и сушу. Хорошо-то как на живом огне и в то же время в помещении. Не то что древние люди или в закутке чужого дома, где сушить можно только на спинке кровати, жди, когда высохнет!
Так вот Людочка от всего этого приходила в ужас. Она мне как-то прямо сказала:
– Неужели нельзя жить красиво и благородно? Почему у вас клопы? Почему ты берешь сковородку у техничек? Почему Алевтина спит у вас под батареей?
Разве на эти вопросы были правильные ответы?
Мы ночью выбивали дорожку, по которой ступала Людка, а однажды на место наших керогазов был водворен огромный фикус в деревянной кадке, и Марья Ивановна – фикус был из ее кабинета – собственноручно протерла чистой вехоткой каждый лист, благо их было немного. Фикус уже слегка помирал от старости, стебли имел подагрически-мосластые, но в керогазном углу его бутылочные матовые ладони еще выглядели вполне внушительно. Кадку обернули белой гофрированной бумагой. Завистница Алевтина просто зашлась от красоты.
Керогазы пришлось внести в комнаты. Все это совпало с беременностями – моей и химички. Мы с ней подзалетели почти день в день. В конце августа. В отпуске. Так вот я – здоровый организм – ничего. Внос керогаза в комнату пережила спокойно. Мне даже нравился его запах. Я и запах бензина любила. Когда машина отъезжала, это мне было лучше «Красной Москвы». А вот у химички – казалось бы, ей ко всему привыкнуть, у нее препараты и реактивы в образе жизни, – так вот у нее от керогаза начались рвоты, муж пошел войной на фикус, старец-фикус, естественно, победил, а Алевтина сказала: «Вам еще и обижаться. И претензии предъявлять».
* * *Пока мы туда-сюда обсуждали наши женские интимные дела и важно носили анализы в консультацию, Людочка высмотрела адрес Володи Невзорова в школьном журнале, надела свое пальто из буклированной ткани под названием «мими», водрузила на головку шляпку типа «феска» с муаровым бантом сзади, всунула ножки в прюнелевые туфельки, а туфельки в черные ботики – сообразила, умница, что может попасть в грязь, – бежевый шарфик под горлышком кончиком выставила и потопала, радость наша, выяснять отношения с прогульщиком. Что бы за ней уследить! Что бы! Тем более что многие видели, как она шла. Тогда многие оглянулись и посмотрели ей вслед, – было на что! – и те, кто знал, чья она, передавали это по цепочке, и восхищение ее движением по улице – как простой человек! – само по себе умножалось и набирало консистенцию и силу, потому что – что там говорить? – мы такой народ… Мы умеем восхищаться до спазмов. Это нам дай! Как сказал кто-то – не помню уже, – и ненавидим мы, и любим мы случайно. Как собаки, одним словом.
* * *Дальше идет рассказ про то, что я своими глазами не видела и никто не видел. Было всего три действующих лица. Володя, Людочка и продавщица галантереи Райка Колесникова. Володя прогуливал, Райка была выходная, в те времена промтоварные магазины по понедельникам были закрыты. Дети в школе, а старики – холодно было – носа не казали.
Я столько раз мысленно прошла ее путь в черных резиновых коротеньких ботиках, что, можно сказать, я это пережила. Из гостиницы она повернула налево, мимо Доски почета, что у входа в сквер, а потом шла по скверу имени Кирова, где разлапистые лавочки имелись в нужном количестве, а кусты подрезались художественно, ведь сквер вел прямиком в обком, поэтому порядок тут блюли, это точно. Потом ей пришлось резко повернуть вправо мимо газетного киоска, перейти трамвайную линию, войти в арку самого красивого в нашем городе дома – работников НКВД, пройти сквозь двор с песочницами и с качелями (мы, беременные, мечтали с химичкой, что именно там будем выгуливать наших младенцев во время декретного двухмесячного отпуска), выйти на другую улицу, которая замечательно называлась – Красная и вся состояла из красных крашеных деревянных бараков. Надо было обогнуть парадный, смотрящий на улицу барак и войти в барачий двор, где через тридцать метров стояла та самая водоразборная колонка, куда ходил Володя. Дальше уже можно идти по его следам. Пройти сбившиеся в кучу сарайки, пройти по мосточку, что был переброшен над траншеей с трубами для будущей счастливой жизни, обойти двухместное сооружение для грубых дел и прямиком воткнешься в барак, первым этажом по самые окна вросший в землю.
Тут все и проистекло.
Людочка толкнула обитую мешковиной дверь и оказалась в темном коридоре, в котором густо пахло кипяченым бельем. Дело в том, что мать Володи прирабатывала стиркой. Огромная выварка белья стояла у них на печке постоянно. На стиральной доске в корыте, распластавшись, всегда лежали то простыня, то рубашка, и мыло всегда было мокрым, потому что – случалось – и Володя тер им какой-нибудь особенно замусоленный воротник, и мать тогда говорила:
– Ниче, сына, ниче… Это не самое страшное. Есть работы пострашнее. На бойне, например… Или в шахте… Не жмакай материю, не жмакай. Волокно надо как раз распрямить и по самой прямоте пройтись мылом… Оно и подчинится… А еще есть профессия, что людей стреляют. Мне бы тыщу дали – не пошла бы. И ты, смотри, не ходи. Мало ли что… Сговаривать начнут как комсомольца.
Я знала, что она говорит сыну, потому что, когда она мне стирала байковое одеяло, она поинтересовалась: правильно ли она его направляет мимо бойни, мимо шахты и мимо стреляющих в людей, откуда, мол, ей знать, безграмотной, может, теперь другие понятия? Конечно, главное – институт, и она, конечно, для такого дела расшибется, но ведь всяко может быть? Всяко. Тогда как? Взять ту же бойню…
Нашла у кого спросить! Я тогда ручонками на нее замахала, затарахтела что-то о безграничности открывающихся высот, широт, а также и глубин. Я сулила ее сыну какое-то необыкновенное будущее – главного начальника всех шоссейных дорог, например, или директора металлургического комбината. Прачке нравились мои фантазии – еще бы! Она только беспокоилась, хватит ли у него ума «с людями»? Да, говорила я, да, характер надо бы воспитывать, вот он чурается общественной работы, а это очень важно.
– Вы ему сами скажите, – говорила прачка. – Я этих ваших слов не знаю.
Так вот Людочка вдохнула запах стирки, попривыкла к темноте и стала разглядывать на дверях нарисованные краской номера. И вот пока она соображала, слева или справа от шестого номера искать седьмой, она услышала смех. За одной из дверей было весело и шла интересная жизнь.
– Не распускай лапы, – счастливо кричала женщина. – Дай человеку закусить. Я не поем – буйная стану… А ты силу копи, копи… Напрягайся! В школу не ходить, а баб лапать – это и без ума можно. А я, Володя, ум уважаю. Я его раньше красоты и силы ставлю. Очень жалею, что сама его не имею… Одна красота! – Вместе с хохотом что-то завалилось и брякнуло, шум пошел совершенно специфический, как будто кто-то тащил живое и тяжелое, и живое выскальзывало, и тогда тот, кто тащил, повторял: «Ну я тебя… Ну я тебя…»
Представим себе ситуацию: ты полный идиот. Как говорил один мой знакомый, ж…у от пальца тебе не отличить. От природы. В этом случае вполне можно войти в этот момент в комнату и задать вопрос: «Скажите, я правильно иду в Новосибирск?» или «Я так прямиком попаду в Клайпеду?»
Людочка открыла дверь и спросила: