На этот раз она не встречала нас у калитки, окидывая взглядом улицу и собираясь пожаловаться, что мы опоздали, что она уже отчаялась ждать и думала, что мы уже не приедем. Вера открыла дверь, держа на руках Джейми, а когда мы вошли вслед за ней в гостиную, положила ребенка прямо на пол, на одеяло, позволив ему переворачиваться, дрыгать ручками и ножками. Не стану говорить, что я не узнала бы Веру, встретив на улице. Конечно, лицо осталось прежним, и быстрые жесты — тоже, но это была скорее Вера со старых фотографий — хорошенькая, стройная, светловолосая девушка, а не суровая мегера с поджатыми губами и морщинистыми веками. Ее преобразила безмятежность, льнувшая к ней, как самое красивое платье, розовый цвет которого отражается на щеках, а осознание, что это платье тебе к лицу, заставляет сиять глаза.
— Ты очень хорошо выглядишь, — сказал мой отец, не в силах оторвать от нее взгляда; он смотрел на Веру с таким восхищением, что я, невольно возмутившись, подумала, что он никогда так не смотрел на мою мать, а также о том, как благодарна была бы она ему даже за толику подобного внимания и восхищения.
— Мне много лет не было так хорошо, — ответила Вера. — Но речь не обо мне. Как тебе Джейми? Правда, красавец? Разве он не восхитителен? Подумать только, я хотела девочку! Я не променяю его на самую красивую и благовоспитанную девочку в мире. Нет, я не говорю, что Джейми невоспитанный — он само совершенство, с ним никаких хлопот, правда, мой ангел, мой ягненочек?
Не могу согласиться, что с ним не было хлопот. Мне он казался сущим наказанием, источником бесконечных забот, большая часть которых усугублялась самой Верой и ее желанием постоянно держать его на руках: она по часу кормила его и укачивала, пока Джейми не засыпал у нее на руках или на плече. Она забросила шитье и вышивание, перестала распарывать старую одежду и расчесывать шерсть, не вспоминала без конца об Иден и не хвасталась ее успехами; обвинительные речи в адрес отсутствующего Фрэнсиса также смолкли. Нам даже пришлось спрашивать о них.
— О, Фрэнсис не приедет домой. Он так ревнует к Джейми, хотя и не признается в этом. А что касается крестин, то он говорит, что не верит в Бога с семилетнего возраста. Тогда я спросила его, во что он верит, и Фрэнсис ответил: «В себя». Очаровательно, правда?
— Жаль, что Иден не сможет присутствовать, — сказал отец.
— Ты же не думаешь, что ради крестин она проделает весь этот путь из самого Гурока,[45] правда?
— Гурока? — удивился отец. — Я думал, она в Северной Ирландии.
Очевидно, еще один секрет, еще одна тайна… Вера отвела взгляд, и на ее щеках появился румянец. Она не расстроилась и не разозлилась, хотя ее поймали на лжи или, по меньшей мере, на увиливании.
— Какая разница, где она? «На территории Англии», как официально сообщают. Нам все равно не положено знать, правда?
Она прибегла к помощи популярной фразы, которая была у всех на устах, от владельцев магазинов, получавших заказы на недоступные товары, до матерей, которых критиковали за невкусную еду: «Разве вы не знаете, что идет война?»
Джейми никогда не плакал. Ему просто не давали. Младенцы, которых носят на руках и обнимают по первому требованию, не плачут. Вера нарядила его в рубашку из белой полупрозрачной ткани, украшенную вышивкой; ее сшила моя двоюродная бабка Присцилла Нотон, и в ней крестили саму Веру, Иден, моего отца и, вне всякого сомнения, Фрэнсиса. День выдался теплый и душный, без ветра, с затянутым облаками небом. Впервые за все время, что я сюда приезжала, сад был заброшен, и на клумбах росли сорняки: кипрей, гигантский борщевик и шестифутовый коровяк, серые листья и желтые цветы которого были до дыр изъедены гусеницами. Мы пошли в церковь — Джейми на руках у Веры, а не в высокой, блестящей, черной коляске, в которой когда-то возили Фрэнсиса. Получилась небольшая процессия — к нам присоединился Чед, — которая шла по главной улице деревни, а потом свернула к церкви Святой Марии. Коровы и овцы, наводнявшие луга, когда я впервые приехала в Синдон, почти исчезли, а поля были распаханы под пшеницу и сахарную свеклу, чтобы удовлетворить потребности военного времени. Длинная, роскошная рубашка Джейми наполовину скрывала потертое, выцветшее платье из маклсфилдского шелка, которое надела Вера. Сама Вера махала рукой людям в палисадниках, мимо которых мы проходили, — такого я и представить себе не могла.
Мой отец стал крестным отцом Джейми. Других претендентов все равно не было. Меня очень привлекала роль крестной матери, но мне никто не предложил, а спросить я стеснялась. В любом случае это не родственные отношения, а бессмысленная функция — крестными, как правило, выбирают тех, кто способен преподносить щедрые подарки на день рождения и на Рождество. Будучи крестным Джейми, мой отец не имел никаких прав на опеку над ним, когда пришло время, и не стал его приемным отцом. И, как мне кажется, даже не вспомнил, что в четырнадцать лет Джейми — он в это время учился в пансионе и проводил каникулы с графиней — положено привести к епископу на обряд конфирмации. Джейми захныкал, когда мой отец взял его на руки, а потом еще раз, когда мокрые пальцы мистера Моррелла прикоснулись к его лбу.
Когда мы вышли из церкви, я подумала, что Чед пойдет домой, но ошиблась. Он вернулся вместе с нами в «Лорел Коттедж», — нервный и озабоченный, словно ждал какого-то события или чьего-то прихода. Мой отец поговорил с ним об Иден; он не решился спросить о дате официального обручения, но этот невысказанный вопрос незримо присутствовал почти во всех его фразах, обращенных к Чеду. Нет, он не был похож на подозрительного брата, выведывающего намерения поклонника. Я вовсе не это имела в виду. В его словах чувствовались сердечность и воодушевление, словно он считал, что именно об этом больше всего хотел поговорить Чед. Я видела, что отец оценил приятеля Иден как будущего зятя и нашел его вполне подходящим. Наконец Чед не выдержал:
— Джон, мне кажется, вам следует знать, что у нашего с Иден брака нет никаких перспектив. Я не хочу, чтобы у вас сложились неправильные представления. Видимо, они уже сложились, и тут, наверное, есть и моя вина. Разумеется, я чрезвычайно польщен, но это невозможно.
Вера положила спящего Джейми на диван в гнездо из одеял и расшитых подушек и отвела взгляд. Потом соединила ладони и с силой прижала друг к другу. Я впервые видела этот жест со времени нашего приезда. У отца был смущенный и расстроенный вид. Он заметно побледнел, но попытался обратить все в шутку.
— Иден вас отвергла, да?
— Можно и так выразиться.
— Знаете, робкое сердце никогда не завоюет прекрасную даму.
— Храбрые сердца тоже не всегда побеждают. — Мне показалось, что Чед произнес это с неизбывной грустью. — Распространено убеждение, — продолжал он, — что если чего-то очень хочешь, то можешь этого добиться. Достаточно проявить упорство, чтобы получить желаемое. Неправда. — Чед был одним из тех немногих знакомых мне людей, первым, кто мог свободно, не смущаясь, говорить о чувствах.
На воображаемой шкале открытости моя семья располагалась на противоположном конце. Я буквально видела, как отец прячется в раковину, услышав эти слова Чеда, а на лице Веры появилось сердитое, возмущенное выражение — привычное для меня. А потом Чед улыбнулся, и улыбка преобразила его, сделав молодым и красивым.
— Как бы мне не опоздать на поезд, — сказал отец.
Чед остался, и мы насладились великолепным Вериным чаепитием, измененным, но нисколько не испорченным аскетизмом военного времени: пироги с картофельным пюре и яичным порошком были не менее вкусны. Чед достал одну из своих бутылок хереса, и мы смочили вином голову Джейми. Больше никто не заикался, что мне пора спать. Однако я не могла забыть намеков миссис Кембас и обнаружила, что наблюдаю за Верой и Чедом, выискивая признаки чувств, которые, по-видимому, подозревала мать Энн. Все свои знания о любовных отношениях, тайных и открытых, я почерпнула из фильмов. Кино и театр были моей страстью. В сороковые годы адюльтер считался популярной и чрезвычайно привлекательной темой. Этот мотив присутствовал и в исторической пьесе, и в комедии, и в военной трагедии. Мне казалось, что если между Верой и Чедом действительно «что-то есть» (по выражению самой Веры), то я это непременно обнаружу. Например, войду в комнату и застану их в объятиях друг друга, а они виновато отпрянут при моем появлении. В одном я была твердо уверена. Я считала себя слишком хитрой, чтобы меня можно было обмануть, как отца, который думал, что Чеда влекла Иден. Она просто служила ширмой, предлогом для его постоянных визитов.
Замечание миссис Кембас оставило у меня очень неприятное чувство. Со временем оно притупилось, но я все равно ощущала вину и стыд из-за своих подозрений, хотя и не настолько сильные, чтобы стать помехой для наблюдений и размышлений. Вера, казавшаяся мне уродливой, старой и измученной, когда я впервые задумалась о такой возможности и отвергла ее, теперь стала другой, помолодевшей на много лет. Мне — с моими высокими стандартами, сформировавшимися под влиянием кинофильмов и Иден, — она даже казалась вполне привлекательной, или, по крайней мере, достаточно привлекательной. Как бы то ни было, если объятия, поцелуи и перешептывания и имели место, я их не видела. Не наблюдалось также попыток избавиться от меня и остаться наедине.
Замечание миссис Кембас оставило у меня очень неприятное чувство. Со временем оно притупилось, но я все равно ощущала вину и стыд из-за своих подозрений, хотя и не настолько сильные, чтобы стать помехой для наблюдений и размышлений. Вера, казавшаяся мне уродливой, старой и измученной, когда я впервые задумалась о такой возможности и отвергла ее, теперь стала другой, помолодевшей на много лет. Мне — с моими высокими стандартами, сформировавшимися под влиянием кинофильмов и Иден, — она даже казалась вполне привлекательной, или, по крайней мере, достаточно привлекательной. Как бы то ни было, если объятия, поцелуи и перешептывания и имели место, я их не видела. Не наблюдалось также попыток избавиться от меня и остаться наедине.
Хелен пришла на следующий день. Они с генералом явились к ленчу. Исполненная радости, она все время смеялась — истерически, от облегчения и счастья. Их сын Эндрю, самолет которого сбили где-то над Рейном и о котором несколько недель ничего не было известно, нашелся в плену у немцев. Им сообщили только этим утром. Именно по этой причине Чаттериссы не пришли на крестины. Хелен обняла Веру.
— Ты молодец, дорогая, что не стала обижаться. Это чудесно, когда люди так близки и все понимают. Я просто не могла прийти на крестины другого мальчика, когда мой собственный… — Она разрыдалась. Вера налила ей немного хереса Чеда. Генерал погладил худые, вздрагивающие плечи жены. — Какое облегчение! Знать, что он в безопасности! — Хелен тоже могла без стеснения говорить о чувствах, но только об определенных чувствах и определенным образом, считавшимся вполне допустимым.
— Твой гунн, — сказал генерал, — слывет джентльменом. — Он понизил голос, произнося эту фразу. Вероятно, считал, что она относится к категории «болтун — находка для шпиона». Но опасности никакой не было — его окружали одни женщины.
По какой-то причине Хелен принесла фотографии детей, альбомы и разрозненные снимки, словно она за пять минут до выхода из дома схватила все, что смогла найти. Патрицию, которая, как говорили, всегда была любимым ребенком Чаттериссов, теперь проигнорировали. Со всех снимков на нас смотрел Эндрю: в детской коляске, на коленях матери, на пляже, в школьной форме, в форме военного летчика, улыбающийся, молодой, казавшийся слишком молодым, чтобы принадлежать к кругу избранных. Жаль, конечно, но я не могу сказать, что при взгляде на эти фотографии что-то пробудилось в моей душе — ожидание, волнение или даже предчувствие грядущих событий; нет, ничего такого. Если подобные мысли и посещали меня, то связаны они были с Чедом. В качестве объекта моей увлеченности он начал вытеснять Иден, образ которой постепенно превращался в черно-белую фотографию — нерезкую, немую и застывшую — девушки с водопадом белокурых волос.
Тем не менее они говорили о ней, Вера и Хелен — после обеда, когда генерал дремал в кресле, а Джейми лежал на ковре, размахивая ручками и дрыгая ножками. Представления Веры о будущем Иден изменились с тех пор, как я последний раз слышала ее рассуждения на этот счет. Тогда она с грустью заявляла о своей уверенности, что Иден не вернется в Синдон, не останется тут жить.
Теперь все представлялось иначе. Иден написала Вере, что сможет вернуться на прежнюю работу, если захочет. В таком случае где же ей еще жить, как не в «Лорел Коттедж»? В настоящее время Иден служит где-то в Шотландии. Ей, Вере, это известно благодаря шифру, который они используют в письмах, вроде того, что изобрели они с Джерри.
Ее рассуждения прервал Фрэнсис. Он появился без предупреждения, почти без звука и, к моему удивлению, подошел прямо к Хелен и поцеловал ее. Я никогда не видела, чтобы он кого-то целовал. Хелен протянула ему свою длинную, изящную руку с ярко-красными ногтями и многочисленными кольцами и, наверное, хотела сразу рассказать об Эндрю, но Вера продолжала говорить об Иден, о ее местонахождении и работе, словно не заметила прихода Фрэнсиса. Он зацепился за слова о шифре, хотя и не стал высмеивать эту идею, как в прошлый раз.
— Позвольте рассказать вам историю, которую я слышал от школьного приятеля. Его брат попал в плен к японцам. Этот человек, заключенный, написал родственникам, чтобы для него сохранили почтовые марки с письма, отклеив их над паром. Они так и поступили, и обнаружили под маркой надпись: «Японцы отрезали мне язык».
Хелен в ужасе вскрикнула и обхватила ладонями горло. Мне тоже стало страшно. Как вы можете видеть, я не забыла эту историю, несмотря на всю ее нелепость. Готова поклясться, что Вера сглотнула слюну, прежде чем обратиться у Фрэнсису.
— Наверное, тебе будет интересно узнать, что твой кузен Эндрю теперь военнопленный. Возможно, это научит тебя сначала думать о других, а потом говорить. Немедленно извинись перед тетей Хелен.
Как ни странно, Фрэнсис послушался мать — единственный случай на моей памяти. Хелен воскликнула:
— Дорогая, он не хотел. Он не мог знать!
— Хелен, мне очень жаль, — сказал Фрэнсис. Так же, как и я, он не называл ее тетей. И, что совсем неожиданно, прибавил: — Это мне нужно отрезать язык. Боже, прости меня.
— Он в немецком концлагере, — сообщила Хелен.
Тогда мы ничего не знали ни о лагерях, ни о последствиях нашей бомбардировки Дрездена. Хиросима тоже еще была впереди. Фрэнсис, отождествлявший себя с Хелен, видевший в своей судьбе отражение ее судьбы, такое же звено в цепочке безразличия или жестокости по отношению к детям в семье Лонгли, побледнел; вид у него был расстроенный. Его отличала необычная внешность, еще более эффектная, чем у Хелен: тонкая, молочно-белая кожа, светло-желтые волосы и темно-синие, почти фиолетовые глаза. Вздернутая верхняя губа покрылась капельками пота. Он напоминал микеланджеловского Давида, только раскрашенного.
Фрэнсис посмотрел на младенца на ковре таким взглядом, словно собирался пнуть его. Я испугалась. Фрэнсис был таким странным, таким непохожим на других людей. Я легко могла представить ситуацию, когда он хладнокровно убивает Джейми и сообщает Вере о том, что сделал. Генерал спал, умудрившись во сне закрыть лицо номером «Санди экспресс». Джейми захныкал, и Вера тут же взяла его на руки; круглая щека малыша прижималась к ее худой щеке. Хелен сменила тему, но тоже не очень удачно.
— Знаешь, дорогая, мне кажется, что у него будут карие глаза. В таком случае он будет первым кареглазым Лонгли.
Фрэнсис смотрел на нее, не шевелясь.
— Я не помню, чтобы у Джерри были карие глаза, — сказала Хелен. — Наверное, мне должно быть стыдно? Не знать цвета глаз зятя… Вот что с нами делает война. Я убеждена, что они цвета ореха. Правильно?
— У моего отца голубые глаза, — бесстрастным голосом сообщил Фрэнсис. Странно, но эти слова прозвучали как первая фраза какой-то пьесы — возможно, забытой, никогда не исполнявшейся пьесы Чехова.
Джейми закрыл глаза и уснул на руках у матери.
Вера кормила его грудью. Интересно, какой вывод сделает из этого факта Дэниел Стюарт? Сам Джейми придавал ему огромное значение и с его помощью, если можно так выразиться, обезопасил себя. Это позволило ему уклоняться («отвернуться», по его собственному выражению) от правды о матери. Разумеется, Фрэнсис все отрицал. Он помнил детские бутылочки, кипятившиеся на плите в больших кастрюлях с двумя ручками, в которых Вера обычно варила джем. Я тоже их помню. Хотя никто никогда не утверждал, что у Веры хватало молока для Джейми, чтобы обойтись без прикармливания. Приходилось использовать порошковое молоко в бутылочках. Иден в кормящую сестру не верила. Я вспоминаю ее слова:
— Вера кормит Джейми? Ты имеешь в виду, вот так? — С откровенной вульгарностью человека, стесняющегося высказаться прямо, Иден подняла руки и поднесла к собственной груди, повернув ладонями внутрь. — Нет, невозможно. Она даже Фрэнсиса не кормила!
Я никогда не видела кормящую женщину. Только представительницы богемы отваживались обнажить грудь в присутствии других людей, за исключением мужа или своей матери. В 1940 году никто не задирал футболки в вагонах метро. Я об этом серьезно не задумывалась, хотя грудное вскармливание вновь входило в моду. И когда я открыла дверь спальни Веры после ее ответа: «Входи» — хотела предупредить, что иду купаться с Энн, — то была крайне смущена открывшейся картиной. Земной и грубой, никак не ассоциировавшейся с семейством Лонгли. По приезде я обратила внимание на пышный бюст прежде плоскогрудой Веры. Округлая белая грудь, которую сосал Джейми, не помещалась в лифе платья — и другая тоже, не прикрытая, как можно было предположить, зная скромность Веры, а тоже обнаженная, с каплей молока на соске.
Вера сидела на стуле, который я прежде не видела: деревянная конструкция с высокой спинкой, короткими ножками и круглым сиденьем, старинный стул для кормления грудью, которым пользовались еще мои бабка и прабабка. Вера сидела, выпрямив спину, расставив ноги и склонив голову, словно разглядывала не перестававшего сосать ребенка. Джейми лежал на ее согнутой в локте руке. Второй рукой Вера поддерживала его светлую, покрытую легким пушком головку. Такого лица я у нее никогда не видела — юное, нежное, необыкновенно ласковое, любящее.