Пятьдесят оттенков темноты - Барбара Вайн 24 стр.


Стали понятными необъяснимые визиты Чеда в отсутствие Иден, всегда накануне приезда Фрэнсиса или в тот день, когда Вера ждала его звонка. Заявления о безнадежной любви, оброненная в разговоре с моим отцом фраза, что храброе сердце и упорство не всегда побеждают, пристальный взгляд в церкви, но не на Иден, как мне казалось, а на сопровождавшего ее Фрэнсиса — теперь все получило объяснение. Стало понятным кокетливое поведение Фрэнсиса, его позерство и шуточки в присутствии Чеда. Не знаю, почему, но я догадалась, что это не счастливая любовь, взаимное желание и привязанность, а одностороннее чувство, когда один целует, а другой позволяет себя целовать. Не очень часто, возможно, все реже и реже — и совсем не бесплатно — Фрэнсис снисходил до утонченных знаков внимания, чтобы упрочить свою власть над Чедом.

Я поняла кое-что еще, хотя и не той ночью, а позже, когда сама повзрослела и стала лучше разбираться в подобных вещах. Чед познакомился с Фрэнсисом через Иден. А как иначе они еще могли встретиться? В ту пору Чед — потом он уехал и смог получить место в «Оксфорд мейл», чтобы жить в одном городе с Фрэнсисом, — был корреспондентом местной газеты в Колчестере, а Иден работала помощницей у адвоката. Где именно они встретились — в суде, на вечеринке с коктейлем или в адвокатской конторе, — особого значения не имеет. Они встретились, и Иден познакомила его с Фрэнсисом. Получается, она знала. Получается, что в восемнадцать лет, когда Фрэнсису было всего тринадцать, Иден знала — причем не только знала, но смотрела сквозь пальцы и явно поощряла — о любовной связи, которая в 1940 году относилась к преступлениям и которую большинство людей считали отвратительной, чудовищной и неописуемо неестественной. Другими словами, она привела в дом сестры мужчину, которого тянуло к мальчикам, и подсунула сына сестры на роль катамита. В качестве ее возлюбленного или, скорее, претендента на руку Чед мог приступить к соблазнению — хоть и не очень успешному, не очень счастливому, с учетом того, каким был Фрэнсис, — еще не достигшего половой зрелости мальчика.

Хорошо зная Фрэнсиса, я была не возмущена, а скорее изумлена. Другое дело Иден — мне и в голову не приходило, что она на такое способна. Зачем Иден это сделала? Что это ей дало? Я не знала — и теперь тоже не знаю. Могу лишь строить догадки. Секреты — иметь их, создавать, хранить, намекать на них — были для нее жизненной необходимостью, а тут появлялся секрет, который она могла скрывать от Веры. Возможно, что в те дни, до того как записаться в женскую вспомогательную службу военно-морских сил, когда Иден явила миру образ нетронутого, прекрасного, невинного, подающего надежды девичества, почти идеальной девушки викторианского типа, тихой, кроткой, чистой и совершенной, у нее был роман с каким-то абсолютно неподходящим мужчиной. Я склоняюсь именно к такой версии, хотя основана она исключительно на догадках. Это так похоже на Иден: тайно встречаться с простолюдином или просто женатым мужчиной, которого все равно не одобрили бы Вера, мой отец, Хелен и все остальные, в то время как Вера была убеждена, что она находится в обществе Чеда, в полной безопасности. Чед, преследовавший свои цели, с готовностью попустительствовал этому, а Фрэнсис с удовольствием наблюдал за игрой, время от времени вступая в нее, когда у него разыгрывалось воображение. Бедная Вера — я всегда считала ее главной, непререкаемым авторитетом. Теперь мне начинало казаться, что все ее дурачили. Оба эти представления, конечно, не были абсолютной истиной, поскольку Вера совмещала в себе и то, и другое.

А теперь Иден обосновалась в Гудни-холле в качестве владелицы поместья, «на расстоянии брошенного камня», как выражался мой отец, от Грейт-Синдон, хотя на самом деле в десяти минутах езды по той части долины реки Стаур, которая относится к Суффолку и где начинаются невысокие холмы, уходящие к Дедемской долине. Дом я увидела только через год, потому что осенью, после свадьбы Иден, уехала в Кембридж, а в следующем году, вернувшись в эти края на летние каникулы, остановилась у Чаттериссов, а не у Веры или Иден.

Люди снова стали отдыхать за границей. Тони повез Иден в Швейцарию, в Люцерн, и Хелен получила открытку с видом на гору Пилатус, озеро на вершине которой, по преданию, служит одним из семи древних входов в ад, где сидит дух Понтия Пилата и умывает руки. На Вериной открытке был изображен кресельный подъемник, но ее радость по этому поводу выглядела непропорциональной — она даже захватила открытку с собой, когда на следующий день вместе с Джейми пришла к ленчу.

— Надеюсь, они возьмут все что можно от своего путешествия, — заявила она. — Теперь у них долго не будет возможности вот так куда-нибудь поехать.

— Иден наймет ребенку няню, — возразила Хелен. — В их жизни почти ничего не изменится.

Я впервые услышала о ребенке Иден. Срок ее беременности не превышал двух месяцев. Вера больше ни о чем не могла говорить. Ее переполняла радость. Иден замужем уже больше года. И она, Вера, начала подозревать какие-то трудности, поскольку знала, как страстно Иден хотела детей, но теперь все в порядке. Вера строила предположения насчет пола ребенка и имени, которое для него выберут, на кого он будет похож, какого числа родится и какими будут роды у Иден. Так продолжалось весь ленч; добросердечная Хелен не выказывала нетерпения, слушала Веру и отвечала ей, но генерал, Эндрю и я скучали и не знали, чем заняться, а Патриция, приехавшая домой на неделю, один или два раза (правда, без видимого эффекта) прямо предложила сменить тему.

— Я была первой, кому сообщили, — похвасталась Вера. — Вы знаете, что Иден рассказала мне о своих подозрениях раньше, чем Тони? Кажется, она сказала, что думает, что почти уверена, что у нее будет ребенок, и она хочет, чтобы я стала его крестной. Я была так счастлива, что расплакалась.

Джейми уже исполнилось три, и он хорошо говорил; это был «послушный», тихий мальчик, который все еще спал днем и отправлялся в постель в половине седьмого вечера. Он казался умным. У него была напыщенная манера выражаться, что всегда умиляет в таких маленьких детях, потому что звучит «старомодно». Так, например, Джейми говорил «взрослые», а не «большие», и не делал ошибок в окончаниях слов. Он производил впечатление счастливого ребенка — в то время он действительно был очень счастлив, я могу за это поручиться. Интересно, помнит ли Джейми тот визит, тот день в Уолбруксе, когда он выбрал себе итальянский вариант фамилии Ричардсон? После ленча Хелен продемонстрировала всем нам «сюрприз», который преподнес ей генерал ко дню рождения, — портрет работы Джона Огастеса с изображением простой, миловидной женщины в темном платье с кружевным воротником. Портрет ее бабушки, проданный в двадцатых годах, когда старики Ричардсоны умерли, а домом от имени Хелен управлял адвокат, не знавший, что наследница захочет сохранить все, что осталось после Мэри Ричардсон. Однако портрет вновь был выставлен на продажу, и проницательный генерал купил его; теперь картина висела в гостиной.

Хелен почти никогда не говорила о тяжелых моментах своего детства, о том, как отец бросил ее почти сразу же после смерти матери, никогда не подчеркивала это — в отличие от Фрэнсиса, не упускавшего такой возможности. Тем не менее воспоминания о бабушке всегда вызывали у нее пылкие чувства, и теперь, когда она стояла перед портретом, глядя на сложенные ладони и третий палец левой руки с массивным, в викторианском стиле, золотым обручальным кольцом с рубинами, на глазах у нее выступили слезы.

— Мне нравится эта леди, — сказал Джейми. — Если бы я ее увидел, то сел бы к ней на колени.

Это действительно считалось привилегией, потому что Джейми соглашался сидеть на коленях только у Веры.

— Правда, дорогой? — Хелен обрадовалась. — Да, она была милой, доброй леди, и она назвала бы тебя своим ягненочком.

— Я хочу, чтобы ты называла меня своим ягненочком, — сказал Джейми Вере, и конечно, она никуда не делась, потому что сын каждый раз напоминал ей, если она забывала.

В те каникулы мы все вместе отправились в гости к Иден. Это было экстраординарное, драматичное и печальное событие. Мы поехали в принадлежавшем генералу «Мерседесе» 1937 года выпуска, который всю войну простоял в конюшнях Уолбрукса, поскольку генерал подозревал, что деревенские жители будут кидать камни в автомобиль немецкой марки. И поделом, прибавил он. Нечего было покупать немецкую машину, даже тогда, даже подержанную, — наверное, он сошел с ума, потому что тем самым оказывал финансовую поддержку военной промышленности Гитлера. По пути мы заехали за Верой и Джейми, одетыми в новые костюмы, которые сшила Вера. Она разрезала старые одеяла, чтобы соорудить жакет для себя и курточку с брюками для Джейми. В 1947 году те, кто не желал носить практичную одежду, шили сами. Для Хелен Вера переделала крепдешиновое бальное платье. На мне была юбка от старого хлопкового платья и связанный матерью джемпер. Я все это рассказываю для того, чтобы подчеркнуть, какая одежда была на Иден и что она привезла из Швейцарии.

Что я могу сказать о самом доме, Гудни-холле? Ну, он был — и, наверное, остается — красивым, элегантным, не очень большим загородным домом девятнадцатого века, о котором теперь я, уже кое-что повидавшая, могу сказать, что таких в Англии много. В саду были цветники с дорожками между клумбами и цветочными бордюрами, аллея с переплетенными над головой ветвями деревьев, знаменитые рододендроны и оранжерея с яркими цветами. Дом не казался каким-то особенным, и на него не наложили отпечаток личности новые владельцы. Впоследствии я слышала, что Тони купил его вместе с мебелью, как говорится, со всеми потрохами — возможно, это было самым верным решением. Они с Иден ничего не понимали в старинных вещах, а обставить Гудни-холл стандартной мебелью никому не пришло бы в голову. Я помню в доме Иден исключительно розовые и зеленые тона, хотя, конечно, такого быть не могло. Несомненно, в китайском салоне должен был присутствовать желтый цвет, а в этрусской спальне красный, но я не помню. Мне вспоминаются бледно-зеленые ковры и французская мебель с розовыми сиденьями, большие розовые китайские вазы с изящным узором, а также жутко скучные картины, в большинстве своем выполненные в технике меццо-тинто, с изображением городов Северной Европы и кораблей в бурном море, и зеленые бархатные шторы с тяжелыми кистями цвета потускневшего золота.

Но Иден — кто бы сомневался — чрезвычайно гордилась всем этим. И выглядела необыкновенно счастливой. Она изменилась. Нельзя сказать, что у нее был здоровый, цветущий вид. Нет. Она похудела и побледнела, ее лицо утратило детскую пухлость. Думаю, это из-за беременности. Перефразируя спор между Хемингуэем и Скоттом Фицджеральдом, можно сказать, что богатые выглядят иначе, поскольку у них больше возможностей. Именно в этом смысле Иден отличалась даже от Хелен — мы с Верой вообще не принимались в расчет, — которая, в конце концов, носила самодельное платье и сама мыла себе голову. У Иден все было самым лучшим, самым дорогим, самым шикарным. Волосы ей стриг лучший парикмахер Лондона, она пользовалась самой известной маркой косметики. На руке у нее сверкало обручальное кольцо с огромным бриллиантом — и еще одно, с камнями по всей окружности, которое Тони подарил ей две недели назад, когда она сообщила ему о беременности. Платье на ней было с белым вышитым поясом, одним из нескольких, которые она привезла из Швейцарии и которые разложила на (предположительно) этрусской кровати перед нашим приездом. В Швейцарии все тоже было другим. Никакой экономии, ничего стандартного. В магазинах полно одежды, рассказывала нам Иден: платьев, костюмов, туфель, шелкового белья, шелковых чулок, — и она купила много всего, столько, сколько они смогли — я ждала, что Иден скажет «позволить себе», — увезти с собой.

Благодарность Веры выглядела несоразмерной. В подарок ей привезли брошь в виде эдельвейса, вырезанную, наверное, из кости или рога, но выглядевшую как пластмассовая. Это была маленькая, уродливая брошь, неаккуратно сделанная. Похоже, Иден накупила кучу безделушек в форме горечавки и эдельвейса, предназначенных для подарков разным людям, не делая различий между любящей сестрой, которая заменила ей мать, и деревенской женщиной, приходившей убирать в доме. Затем из изящной резной шкатулки она выложила на кровать дюжину деревянных фигурок животных, искусно вырезанных из дерева, каких умеют делать только швейцарцы, — лежащий святой Бернард, казалось, сейчас встанет и уйдет, и никто не удивился бы, если бы сиамский кот вдруг потянулся и принялся мыть свою мордочку.

Разумеется, Джейми пришел в сильнейшее волнение. Сначала его переполнял благоговейный трепет. Ничего подобного он еще не видел. Тогда я не очень любила детей — я не принадлежала к тому типу девушек, которые обожают малышей и страстно желают обнять их, взять на прогулку, нянчиться с ними, — но выражение лица Джейми, поднявшего взгляд на Веру, меня растрогало. Он был настолько очарован, до такой степени переполнен восхищением и радостью от этих вещиц, которые и вправду выглядели как настоящие животные, только маленькие, что сначала улыбнулся, а потом залился счастливым смехом.

— Собака! — воскликнул он. — Кошка! Смотри, мама, а вот медведь. Смотри, мама!

Джейми был аккуратным ребенком и осторожно протянул руку, чтобы прикоснуться к спине собаки, шерсть на которой выглядела как настоящая.

— Нет, пожалуйста, не трогай! — довольно резко остановила его Иден.

В магазинах не продавали детских игрушек. Некоторые малыши, родившиеся в начале войны или незадолго до нее, в жизни не видели новых игрушек, достойных называться таковыми, — они довольствовались тем, что переходило по наследству от старших братьев и сестер, хотя у некоторых счастливчиков были родственники, которые могли сшить или связать куклу, вырезать из дерева лошадку или автомобиль. Но Джейми не относился к категории счастливчиков. Игрушки Фрэнсиса — конечно, у него должны были быть игрушки, хотя представить это невозможно — давно потерялись или их кому-нибудь отдали. Джейми играл со старым набором кубиков, принадлежавшим еще моему отцу, с потрепанным, полысевшим медведем Веры и такими предметами, как кухонная утварь. Он не обратил внимания на слова Иден. Взял в руки собачку и поднес к глазам.

— Положи немедленно! Это не игрушка. — Иден выхватила у него фигурку. Потом повернулась к Вере. — Зачем ты ему позволяешь? Мне казалось, он должен быть послушным.

Я вспомнила давнее письмо к отцу: «Ты должен научить своего ребенка хорошим манерам…» Я нечасто сочувствовала Вере, но тогда мне ее стало жалко. Она не спорила с Иден и не защищала сына, для которого эти фигурки были настоящим чудом, доставлявшим огромную радость. Любовь сделала ее мягче, покладистей. Вера обняла Джейми, и он заплакал, уткнувшись ей в плечо. Любопытно, что его плач не был похож на слезы и всхлипывания, которые обычно не в силах сдержать ребенок, которому отказано в предмете его страстных желаний. Его горе было тихим и сдержанным, как у взрослого человека. Тем не менее складывалось впечатление — у Эндрю тоже, как он позже признался мне, — что для Джейми Вера была всем, и даже страдая, мальчик получал удовольствие от этих рук, этого плеча, этого ласкового шепота. Вера тоже словно находила опору в его горе, потому что Джейми изливал душу только ей и только она одна могла утешить и поддержать его, она одна заменяла ему все человечество.

Нам предстояло обойти дом и сад. Вера уже пришла в себя и принялась все преувеличенно хвалить, нелепо льстя Иден и рассыпая комплименты, будто та сама сажала и подрезала розы, выращивала малину, вышивала сиденья стульев, рисовала лотосы и драконов на фарфоре. Она была похожа на одного из тех подхалимов, которые в восемнадцатом веке вились вокруг аристократии, как мистер Коллинз вокруг леди Кэтрин де Бер.[60] Иден отвечала вежливыми улыбками, но выглядела неважно, какой-то усталой, а в ее движениях чувствовалась вялость, хотя, когда мы добрались до комнаты, предназначенной под детскую, она вновь оживилась, наполнилась энергией и воодушивилась, как во время демонстрации швейцарских трофеев.

Комната находилась в дальнем конце дома и была угловой, с окнами на запад и на юг; раньше в ней тоже располагалась детская, но, наверное, очень давно, потому что на выцветших обоях красовались феи Артура Рэкхема,[61] а между окон стоял пятнистый конь-качалка с потертым седлом и сбруей. Я очень хорошо помню ту комнату, наполненную светом яркого и в то же время мягкого августовского солнца, оставлявшего пятна на розовом ковре, край которого украшал узор из белого вьюнка, переплетенного с неестественно светлым зеленым плющом. Обои напомнили мне о любимой — по ее собственным словам — картине Иден, с изображением статуи Питера Пэна, и я подумала, что она, наверное, повесит картину в этой комнате. Из окон, выходящих на запад, открывался вид на холмы — череду пригорков, лощин и лесистых возвышенностей, совсем непохожих на типичный ландшафт Суффорка, — а на юге виднелись лужайки, обрамленные величественными деревьями. По всей террасе внизу были расставлены каменные вазы с фигурками, как на могиле Китса, — юноши и девушки, спешащие на праздник люди, таинственные священники, поднявшие голову к небу мычащие коровы и отважные любовники, не решающиеся на поцелуй, — а в вазах росли Agapanthus africanus, или голубые африканские лилии, а также белый и пурпурный декоративный лук — особых, редких сортов, как сообщила нам подобострастная Вера. Теперь она выглянула в одно из этих окон, расхваливая пейзаж. Похоже, Хелен скучала, или, скорее, напустила на себя скучающий вид, что у нее здорово получалось. Джейми, конечно, вскарабкался на коня, и на этот раз Иден его не остановила. Она рассказывала всем нам, как отремонтируют и обставят детскую, а также о том, что няне отдадут соседнюю комнату. Кроме того, конь-качалка был старым и облезлым, и его, несомненно, выкинут — вместе с маленькими деревянными стульями и столиком, а также латунным остовом кровати — так что Джейми может с ним поиграть, правда?

Назад Дальше