Пятьдесят оттенков темноты - Барбара Вайн 25 стр.


— Тебе нужно завести павлинов, Иден, — сказал Эндрю. — Пара павлинов на террасе не помешает.

— Одному Богу известно, где теперь взять павлинов, дорогой, — заметила Хелен. — Старая миссис Уильямс не могла найти даже волнистого попугайчика, когда умер ее Бобби.

Иден обернулась.

— Не нужны мне павлины. — В ее голосе вдруг проступило раздражение. — Противные твари. Разве вы не знаете, сколько от них шума? Слышали, как они кричат? — Губы у нее дрожали. Я не могла понять, что с ней происходит. — Я не хочу, чтобы меня будили криками в четыре утра.

— Тогда хорошо, что у тебя будет няня.

Иден проигнорировала саркастическое замечание Эндрю.

— Не выпить ли нам перед ленчем?

Бедного Джейми опять разлучили с увлекательной игрушкой. На этот раз он не плакал. Взял Веру за руку и зашагал рядом с ней по длинному коридору, потом спустился по обрамленной перилами лестнице. Появился Тони. Он ездил на работу в Лондон три дня в неделю, и хотя сегодня был свободен, ему пришлось куда-то отлучиться, чтобы уладить вопрос о вырубке леса. Тони тут же принялся наливать нам напитки и, верный себе — милый, доброжелательный, общительный, скучный и абсолютно нечувствительный к настроениям людей и разнице между их вкусами и его собственным, — подробно рассказывал, где достал этот джин, это виски, этот херес и откуда ему привезут следующую партию. В доме было огромное количество бокалов всевозможных форм и размеров, и Тони тщательно следил за тем, чтобы брать для каждого напитка соответствующий бокал. Он даже настаивал, что для сухого и полусладкого хереса следует использовать бокалы разной формы — такого я больше никогда не слышала.

— А как насчет этого юноши?

Вера ответила, что Джейми может выпить скуош[62] или «государственный» сок, который она привезла с собой, но Тони не позволил.

— Э, нет, мы найдем кое-что получше. Лично я придерживаюсь мнения, что мальчика нужно приучать к вину с раннего возраста. Именно так поступал мой отец, и я еще ни разу об этом не пожалел.

— Но не в три же года? — сказал Эндрю.

— Не уверен. Мне было немногим больше. Мое знакомство с вином поручили гувернеру, а он говорил, что начинать никогда не рано.

— Полагаю, выставил бутыль «Монраше»?[63] — очень серьезно спросил Эндрю.

Ответа Тони я не слышала, поскольку размышляла о том, что издеваться над Тони так же неприлично, как издеваться над Джейми. Потом подняла голову, протянула руку за хересом и, бросив взгляд в сторону Иден, увидела кровь, стекающую у нее по ноге.

Я замерла, словно парализованная. Мои пальцы прикоснулись к прохладной, твердой, скользкой, округлой поверхности бокала, а если точнее, то стиснули ее, а взгляд не отрывался от левой ноги Иден. Женщина, жившая в доме и выполнявшая обязанности прислуги — ее муж числился садовником, но был мастером на все руки, — вошла в комнату с двумя тарелками, на которых были разложены канапе, ломтики яйца, сыра и солений на круглых тостах. Иден как раз взяла у нее тарелки и предлагала закуску Хелен. Она наклонилась вперед, и пышная юбка ее платья немного задралась, так что стала видна обратная сторона коленей. Никто из нас не носил чулок — их было не достать, да и купоны тратить не хотелось, — но Иден надела очень светлые, тонкие чулки, вне всякого сомнения, швейцарские, и струйка густой, темной крови, стекавшая по внутренней поверхности ноги, достигла колена, потом икры и теперь подбиралась к лодыжке, которую обхватывал тонкий кожаный ремешок белой сандалии.

Странно, но я не сообразила, что это может означать. О месячных я думала лишь тогда, когда нечто подобное случалось или едва не случалось со мной. Больше всего я боялась, что, раздав канапе, Иден сядет и кровь испачкает ее красивую, белоснежную, украшенную вышивкой юбку. Но не знала, как поступить. Если уж на то пошло, я и сегодня не знаю. Если бы я шепотом попросила Иден — когда та приблизилась ко мне с тарелкой в руках — выйти на минутку, потому что мне нужно ей кое-что сказать, она рассмеялась бы в ответ, вскинув голову, и громогласно спросила, что такого я могу ей сообщить, чего не должны слышать все и что я хочу скрыть от остальных. С нее станется. Нужно знать Иден. Поэтому я покачала головой, отказываясь от канапе, и позволила ей пройти мимо, но в конце концов взяла себя в руки, повернулась к Хелен и бросила на нее такой умоляющий взгляд, что та — необыкновенно умная, тактичная и проницательная — тут же встала и сказала Иден, что перед ленчем должна наведаться в ванную комнату, и что я, наверное, соглашусь составить ей компанию.

В те времена женщины не говорили друг с другом о месячных. По крайней мере, много. Разве что со сверстницами, и непременно эвфемизмами. Как только мы вышли за дверь, я вкратце рассказала Хелен об увиденном. Я называла это «неприятностью». В конце концов, прогресс по сравнению с Вериным «гость в доме».

Хелен положила мне руку на плечо.

— Но этого не может быть, дорогая. Она же беременна.

— О боже, — сказала я. — Совсем забыла.

— То есть, моя милая, если ты не ошиблась, она уже не беременна.

Хелен оказалась права. Но нам не пришлось ничего говорить. Когда мы вернулись в комнату, декорированный Стюартом китайский салон, который я помню розовым и зеленым, но который просто обязан был быть желтым, Иден там не оказалось. Эндрю выглядел смущенным, а Тони, которому следовало выглядеть смущенным, если не сказать, озабоченным, продолжал рассуждать о приучении детей к земным удовольствиям — на этот раз речь шла о курении сигар. Мы сидели. Ждали. Джейми сказал, что хочет есть. Ему не нравились кусочки омлета и корнишоны на холодном тосте, и я не могу его в этом винить. Внезапно Вера спросила:

— С Иден все в порядке?

— Абсолютно, — ответил Тони. — Она просто поднялась наверх, чтобы припудрить носик. — Теперь все говорят «абсолютно», но в то время Тони, который постоянно использовал это слово, был исключением.

Вера пошла наверх. Ей пришлось взять с собой Джейми, потому что он не хотел оставаться и не хотел ее отпускать. Вошла миссис Кинг, экономка, объявила, что ленч готов; Тони сказал, что все в порядке и что мы будем через минуту. Он вышел, но не для того, чтобы проверить, как там Иден, а чтобы открыть вино, которое должно «подышать».

— У Иден выкидыш, — сообщила я Эндрю.

— Боже.

В комнате был телефон. В этот момент мы услышали, как он негромко тренькнул — кто-то наверху снял трубку параллельного аппарата. Почему-то все догадались, что Вера звонит врачу.

— Полагаю, нам не стоит задерживаться — или как там выражалась эта надоедливая женщина?[64] — а нужно встать и уйти, — сказала Хелен. — То есть не забрать ли нам Джейми, а Веру оставить с Иден?

Только не Джейми, — сказал Эндрю. — Лучше уж павлины. Но в любом случае нужно уходить.

— Мне все равно ничего в горло не полезет, — сказала я.

Нам стоило большого труда объяснить все Тони. Разумеется, делать это пришлось Хелен, но мы присутствовали и все слышали — его тупость была просто невероятной. Он продолжал настаивать, что это шутка и Хелен его разыгрывает — какие у них были отношения в семье? — а Иден с Верой просто «секретничают» наверху, как это принято у женщин. Потом к нам спустилась Вера, бледная и мрачная. На руках она держала Джейми, который свешивался с ее плеча.

— Я вызвала врача. У Иден сильное кровотечение. Думаю, она потеряла ребенка.

Ленч ел только Джейми. Вера выглядела растерянной, глубоко несчастной и озабоченной, но сын по-прежнему был у нее на первом месте. Она отвела его на кухню и покормила — молоком и сэндвичем с курицей. Мы с Хелен и Эндрю вернулись в Уолбрукс, а потом — как я полагаю, поздним вечером — Тони отвез Веру и Джейми домой. Врач повез Иден прямо в больницу.

Что с ней там произошло? Точно не знаю. Вне всякого сомнения, это знает Тони — но вспомнит ли он, а если вспомнит, захочет ли говорить? Захочет ли рассказать Дэниелу Стюарту? Я уверена, что нет. У Иден был выкидыш, и ей сделали какую-то операцию. Полагаю, у нее могла быть внематочная беременность, когда зародыш прикрепляется к поверхности фаллопиевой трубы. По мере роста зародыша труба может разорваться, и в таком случае ее следует удалить хирургическим путем — иначе женщина умрет. С другой стороны, зародыш мог отделиться сам и быть исторгнут без повреждения трубы. Единственное, что я знаю: после этого выкидыша в семье поговаривали, что Иден не может иметь детей — или ей нельзя. Либо следующая беременность будет угрожать ее жизни, либо она уже не сможет забеременеть. Моя мать говорила:

— Не могу отделаться от мысли, что это результат той жизни, которую Иден вела в женской вспомогательной службе.

Я не знала, что она имеет в виду. Отец тоже не знал. Мы оба объясняли слова матери некими не совсем осознанными предрассудками, мрачным наследием викторианской морали. Однако ее предположение было вполне реальным и с медицинской точки зрения довольно точным. Мать намекала, что Иден, вступая в беспорядочные связи, могла заразиться гонореей, одним из осложнений которой является непроходимость фаллопиевых труб. Говорят, в прошлом именно по этой причине во многих семьях было лишь по одному ребенку. Новобрачная заражалась гонореей от мужа одновременно с зачатием, и ребенок благополучно появлялся на свет. Но болезнь прогрессировала, фаллопиевы трубы становились непроходимыми, что делало невозможным следующее зачатие. Если Иден действительно подхватила гонорею от любовника, результатом могла стать внематочная беременность.

Что с ней там произошло? Точно не знаю. Вне всякого сомнения, это знает Тони — но вспомнит ли он, а если вспомнит, захочет ли говорить? Захочет ли рассказать Дэниелу Стюарту? Я уверена, что нет. У Иден был выкидыш, и ей сделали какую-то операцию. Полагаю, у нее могла быть внематочная беременность, когда зародыш прикрепляется к поверхности фаллопиевой трубы. По мере роста зародыша труба может разорваться, и в таком случае ее следует удалить хирургическим путем — иначе женщина умрет. С другой стороны, зародыш мог отделиться сам и быть исторгнут без повреждения трубы. Единственное, что я знаю: после этого выкидыша в семье поговаривали, что Иден не может иметь детей — или ей нельзя. Либо следующая беременность будет угрожать ее жизни, либо она уже не сможет забеременеть. Моя мать говорила:

— Не могу отделаться от мысли, что это результат той жизни, которую Иден вела в женской вспомогательной службе.

Я не знала, что она имеет в виду. Отец тоже не знал. Мы оба объясняли слова матери некими не совсем осознанными предрассудками, мрачным наследием викторианской морали. Однако ее предположение было вполне реальным и с медицинской точки зрения довольно точным. Мать намекала, что Иден, вступая в беспорядочные связи, могла заразиться гонореей, одним из осложнений которой является непроходимость фаллопиевых труб. Говорят, в прошлом именно по этой причине во многих семьях было лишь по одному ребенку. Новобрачная заражалась гонореей от мужа одновременно с зачатием, и ребенок благополучно появлялся на свет. Но болезнь прогрессировала, фаллопиевы трубы становились непроходимыми, что делало невозможным следующее зачатие. Если Иден действительно подхватила гонорею от любовника, результатом могла стать внематочная беременность.

У меня нет фактов, подтверждающих эти предположения. Говорят, непроходимость фаллопиевых труб может развиться после операции на брюшной полости. В детстве у Иден вырезали аппендицит. Или это просто необъяснимое невезение. Одно несомненно: у Тони Пирмейна не было и, вероятно, уже никогда не будет наследника.

13

Лет через пятнадцать после того, как это случилось, Чед рассказал мне историю своей жизни — за чаем в отеле «Браунс». Я случайно встретила его на Бонд-стрит, когда пошла стричься в салон «Видал Сассун». Чай в «Браунс» — это в высшей степени цивилизованная церемония. Ты опускаешься в кресло, и тебе приносят маленький кекс домашней выпечки, который кладут на тарелку вместе с парой щипчиков. Подразумевалось следующее: вы обязаны есть то, что англичанам обычно подают к чаю. Пирожные, которые привозили на трехъярусной серебряной подставке, заказывать было необязательно, но в любом случае это потом. Они, такие соблазнительные, стояли рядом, но сначала следовало съесть кекс — как во время чаепития в детском саду.

В этой обстановке мы с Чедом, наверное, были неуместны. Разумеется, мы не выглядели неуместными, мы выглядели такими же, как все, элегантными городскими жителями: я только что из парикмахерской, а Чед — похудевший и начавший седеть. Он был первым из знакомых мне мужчин, который сменил спортивный пиджак на более легкомысленную куртку на молнии. Мы встретились на тротуаре перед «Асприз».[65] Чед раскинул руки, и я упала в его объятия; мы стояли, обнявшись, хотя, насколько мне помнится, никогда не обнимались, не целовались и даже не брали друг друга за руку. Но между нами существовала некая странная связь. Немало найдется в мире людей, которых связывает повешенная женщина.

Не знаю, почему мы выбрали «Браунс». Явно не потому, что Чед жил неподалеку, разбогател или просто имел привычку сюда приходить. Журналистом он был внештатным и имел квартиру в Фулхэме (в 1963 году этот район еще не считался модным, интересным или «перспективным»), и я не думаю, что он очень хорошо зарабатывал. Фрэнсис загубил его жизнь, уничтожил всякую надежду на успех. Чед рассказал мне об этом, пока мы ели кексы. Долгое время он считал, что стоит пожертвовать миром ради любви, но беда в том, что любовь заканчивается, и тогда ты вспоминаешь о существовании мира, которым пожертвовал.

Чед не заговорил бы об этом, если бы я под влиянием чувств, в порыве откровенности, вдруг не призналась, что видела его и Фрэнсиса в ночь после свадьбы Иден. Я никому не рассказывала — ни Эндрю, ни Луи. Чед посмотрел мне прямо в глаза бесстрастным, твердым взглядом, довольно неожиданным после того, что я ему только что сообщила.

— Я был болен любовью, — произнес он. — Именно так должен звучать перевод фразы из «Песни песней» царя Соломона, а не «изнемогаю от любви». Я мог только мечтать об этом — изнемогать от любви. Я влюбился во Фрэнсиса, когда ему было тринадцать. Классический случай, правда? Император Адриан и Антиной. Уродливый старик и прекрасный юноша.

— Вам не было и тридцати, — возразила я.

— Старость — это состояние души. С Фрэнсисом я чувствовал себя старым и безобразным. То, что я делал, большинство людей даже сегодня сочли бы отвратительным, но я делал это не так уж часто — он мне не позволял. И я не был первым. Вы удивлены? Обычно Фрэнсис позволял мне заниматься с ним любовью три раза в год. Сорок пятый стал моим счастливым годом — должно быть, Фрэнсис праздновал окончание войны, потому что допустил меня к себе четыре раза. Неудивительно, что я не мог выбросить его из головы.

— Фрэнсис опровергает Фрейда, правда? — сказала я. — Бедная Вера не была деспотичной, собственнической матерью.

— Да, но Фрэнсиса не назовешь настоящим гомосексуалистом. Таким, как я, до мозга костей. У меня никогда не было женщины. Фрэнсису же было просто все равно — мужчины, женщины, — если это совпадало с его планами. Я часто спрашивал себя, почему он не порвал со мной, и нашел два ответа. Я и теперь уверен, что они правильные. Во-первых, это очень приятно, когда тебя обожают — то есть мне так кажется, поскольку меня никогда не обожали, — приятно, когда тебе поклоняются и ты знаешь, что тебе простят любые поступки, безразличие, небрежение или откровенную грубость.

— А второй ответ?

— Фрэнсису нравилось делать то, что он сам и остальные люди считали дурным. Просто потому, что это грех. Такое бывает очень редко, гораздо реже, чем вы можете подумать. Даже величайшие грешники на свете — скажем, Гитлер, Сталин, серийные убийцы — верили в то, что поступают правильно или действуют во имя великой цели. Вряд ли кто-то намеревается сознательно творить зло, подобно мильтоновскому Люциферу; в любом случае он никогда не признается нам, а всегда будет выглядеть довольно приятным малым. «Отныне, Зло, моим ты благом стань»[66] — нет, это не тот случай. Фрэнсис же хотел, чтобы зло оставалось злом, его злом, и именно по этой причине было для него желанным. Но ничто не могло убить мою любовь к нему. Я пошел бы за ним на край света.

Эти слова глубоко взволновали меня. Я подумала о связи между сценами, которые мы с Энн разыгрывали в хибаре в дождливые дни, и занятиями Чеда и Фрэнсиса туманными ночами.

— Как Мария Стюарт, — сказала я, — пошла за Ботвеллом в одной сорочке.

— В моем случае это были трусы, — сказал Чед. — Только Фрэнсис редко позволял мне зайти так далеко. Знаешь, из-за него я упустил столько возможностей… Я был внештатным корреспондентом общенациональной газеты, и они предлагали мне постоянную работу, но я отказался. С Фрэнсисом мы виделись только на школьных каникулах, но на Флит-стрит[67] я лишился бы и этой радости. Работа в «Оксфорд мейл» казалась мне подарком судьбы. Я мог ежедневно если не говорить с ним, то хотя бы видеть его. Примерно через полгода после того, как ты нас видела, меня уволили. И опять из-за Фрэнсиса. Нет, я его не виню, только себя, но связано это было с ним.

В один из вечеров я получил задание редакции написать репортаж о ежегодном ужине теннисного клуба в Хедингтоне. Обычно на такие мероприятия никто не ходит — заблаговременно достаешь программку, а остальное узнаешь от секретаря или кого-нибудь еще. У меня не было намерения туда идти. Я пригласил Фрэнсиса на ужин — в первый раз за целый месяц нам выпадал шанс остаться вдвоем. Знаете, говорят, что в жизни каждого человека есть высшая точка; день или несколько часов, когда он испытывает совершеннейшее, исключительное счастье, или, если хотите, экстаз, который больше никогда не повторяется. Таким стал для меня тот вечер. Я не сомневался в этом тогда и теперь тоже не вижу причин менять свое мнение. Фрэнсис пришел ко мне домой, мы занимались любовью, и он был добр ко мне, а я чувствовал себя необыкновенно счастливым; это была моя высшая точка. Кроме того, потом я очень долго не был счастлив — вернее, более или менее доволен жизнью. Я написал репортаж о теннисном клубе, руководствуясь программкой и не проверив, что происходило на самом деле, а потом мне пришлось объяснять редактору, почему я не упомянул о том, что один из почетных гостей, местная «шишка», упал замертво, когда произносил речь. Итак, меня выгнали, и я вернулся в глушь Северного Эссекса — по крайней мере, вероятность встретить Фрэнсиса здесь была выше, чем в любом другом месте, — и поскольку из местной газеты кто-то уволился, меня приняли на прежнее место.

Назад Дальше