— Неужели все это и за полвека не превратилось в пустые побрякушки? — удивилась Мила.
Я засмеялся:
— Милочка, вещь становится побрякушкой, когда утрачивает смысл, которым наделили ее люди. Но если побрякушку облечь новым смыслом, она опять становится вещью. Другой, новой вещью.
— Ну вас, вы меня только дразните какими-то намеками, а ничего все равно не расскажете.
— А вы что собираетесь делать сегодня, Мила?
— Буду готовиться в дорогу.
— В какую дорогу? — удивился я.
— Мы решили целой компанией поехать на праздники в Ленинград.
— А-а! — разочарованно протянул я и вдруг поймал себя на мысли, что это не вызывает у меня досады. — А я думал, мы с вами увидимся.
Мила помолчала и сказала:
— Нет, мы уже договорились…
— Тогда после праздников созвонимся?
— Я четвертого числа улетаю в командировку в Свердловск, — и мне послышалась в ее голосе горечь. — Помните, мы с вами говорили про уток и лебедей?
— Да, — обескураженно сказал я. — А что?
— Есть еще хуже участь — в Австралии живут нелетающие птицы под названием киви-киви. Представляете, как ужасно родиться птицей, которая никогда не летает. Птица, которая только ходит? В общем, глупости это все. Я вам когда-нибудь сама позвоню…
— Спасибо, Милочка, вам за все. Вы мне здорово помогли, и дело даже не в этом дурацком ордене…
— Если киви-киви прыгнет с горы, то и она может немного пролететь, — засмеялась Мила. — Будьте счастливы, мы еще с вами увидимся…
И положила трубку.
Было еще рано, и я решил навести у себя на столе полный порядок. Сразу после праздников мне, наверное, дадут новое дело и я буду заниматься им, исподволь готовясь к встрече с Батоном. Через три дня я приду сюда утром, сяду за стол, и все должно быть готово. Готово к чему?
«Готов», «готово» — это слово вызывает у меня дрожь, как скрежет ножа по кастрюле. Даже в метро я стараюсь войти побыстрее в вагон, чтобы не слышать, как машинист командует на опустевшей платформе — «готов!» В нем есть какая-то решительная законченность, невозможность ничего изменить и переделать, свершенность сегодняшнего дня, никак не связанная с будущим, хотя вроде оно и обращено целиком в завтра. У Лены была шутливая приговорочка: «Готов ли ты к встрече со счастьем?» Она часто говорила это, и ее шутливые слова пугали меня, когда я окончательно усвоил для себя их смысл, несмотря на то, что она никогда их не растолковывала. Лена считала, что все-все люди делятся на три категории: счастливчики-везуны, которых совсем мало, и у которых, за что бы они ни взялись, все получается прекрасно; прирожденные неудачники — их больше, чем счастливцев, и у них все, чем бы они ни занимались, кончается плачевно; все остальное огромное большинство людей счастливо или несчастливо — в зависимости от того, насколько они осознали свое счастье и как подготовились к встрече с ним. Я думаю, что она представляла счастье как огромную солнечную птицу, которая хоть раз в жизни прилетает к каждому человеку, и, если он готов к встрече с ней, она оставляет у него маленьких солнечных птенцов радости, которые много лет согревают его жизнь. Но большинство людей не узнают птицу света и радости, они ЕЩЕ не готовы или УЖЕ не готовы к встрече с ней, и счастье неслышно, незримо, беззвучно улетает… В ее представлениях было что-то язычески-наивное и прекрасное, и я всегда опасался, что так оно и есть на самом деле, потому что точно знал: когда птица прилетит ко мне, я буду не готов к встрече с ней. Ведь птицу надо узнать, а я и сейчас не представляю: каким оно должно быть, мое счастье? Может быть, моя птица — Люда-Людочка-Мила? Не может же составить человеческое счастье радость победы над Батоном? Даже если мне это удастся. Но если встреча с Людой-Людочкой-Милой — мое счастье, то я ее должен любить? А какая же может быть любовь, если я размышляю об этом, как на семинаре по гражданскому процессу? Но она мне нравится — она же очень хорошая девушка! И красивая. И умная. Только когда любишь, наверное, это все не имеет значения, просто об этом не задумываешься. И вообще, если птица летает, то, возможно, она и не обязательно раздает людям счастье разделенной любви? Счастье же для всех не может быть одинаковым, как гастрономические наборы. Кто его знает, может, моя птица прилетала тогда, давно, и принесла мне мой седьмой, некупленный билет…
…Стоял мартовский солнечный холодный день, и заниматься нам не хотелось, поэтому с последней лекции мы сбежали и все вместе отправились в кинотеатр «Повторный» — там показывали «Римские каникулы». Было нас семеро: Валя Рогов, который только что женился на нашей Элке Лифшиц, и вышагивали они по улице Герцена, как всегда, взявшись за руки; мы нарочно выстраивались за ними колонной — Настя и Марьяша Щеголевы, которых мы называли Помпончиками — беленькие, пухленькие, совсем одинаковые; потом болгарин Ангел Стоянов-Веселинов, который в отличие от нас очень хорошо различал близнят и всегда на занятиях усаживался поближе к Насте; за Ангелом вышагивал я, и замыкал наш строй Два Петра — Петька Глазырин, огромный, очень добрый, хотя и болезненно обидчивый парень. Прохожие улыбались, глядя на наше шествие, а Элка застенчиво краснела и все время просила своего Валечку пропустить вперед «это отпетое хулиганье». Настя и Марьяшка, несмотря на все уговоры «хоть им-то посовеститься», весело хохотали и упрямо маршировали за ними. А у Вальки на лице плавало бессмысленное ласковое блаженство, хитро ухмылялся Ангел, смущенно-глухо похохатывал Два Петра, и от этого глупого смешного развлечения, от яркого, еще холодного солнца, оттого, что мы сбежали с лекции, у меня было бессмысленно-радостное настроение. Так мы и дошагали до кинотеатра, где узнали, что билетов на следующий сеанс уже нет. Настя предложила «пострелять билетиков», и мы стали носиться у входа с яростным вопросом: «Лишнего билетика не найдется?» Первым достал два билета Ангел. Мгновение он размышлял и, к моему удивлению, отдал билеты не Помпончикам, а Вале с Элкой. Потом я сообразил, что у него возник целый план: его задачу сильно осложняло присутствие Марьяшки. Один билет перекупила Настя, Ангел тотчас же отобрал его и отдал Петьке: «Ты-то сам себе никогда не купишь!» Я тоже наметил себе жертву — на углу стоял парень с тоскующим лицом, ежеминутно поглядывая на часы. Тут должны были освободиться два билета.
Совершенно неожиданно купил билет у какой-то старушки Два Петра, и почти сразу же появился Ангел еще с одним билетом. Я прочно занял место рядом с нервным парнем — по моим расчетам, все сроки ожидания уже истекали. Когда стрелки на часах подошли к пяти, парень с тяжелым вздохом полез в карман, и я почувствовал, что шансы Ангела сидеть рядом с Настей сильно выросли. Но у парня, видимо, план культурных мероприятий не зависел от превратностей личной жизни, и он предложил купить только один билет, решив компенсировать вероломство своей девушки удовольствием созерцания Одри Хепберн. Фильм должен был вот-вот начаться, я забрал у Петьки билет и поменял на два вместе для Насти и Ангела, и только для меня никак не удавалось купить билет. Так и не достали мне билета, и этим седьмым, некупленным билетом, возможно, оказался тот клочок синей бумаги с номером ряда и места, который оставил себе парень, обманутый девушкой на свидании, лишивший меня «Римских каникул» и давший мне встречу с Леной.
Владелец седьмого, некупленного мной билета наслаждался в маленьком уютном зале «Повторного» удивительными и смешными приключениями очаровательной принцессы и ловкого красавца Грегори Пека, а я вернулся обратно в университет и пошел в Круглую читалку, где у входа на железной лестнице собирались все прогульщики: обсудить массу важных вопросов, занять рубль и узнать все главные студенческие новости.
Я пробежал первый марш по лестнице и увидел Лену. Она стояла, прислонившись к теплой чугунной батарее, и читала толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Прошло десять лет с этого мгновения, но я уверен, что если бы я прожил века, то все равно не забыл бы всех деталей точно так же, как я помню их сейчас. Я не помню ни одного слова из того, что я сказал, подойдя к ней, и о чем мы говорили потом, и когда мы вышли из здания на Моховой, о чем мы говорили, когда шли по улице Горького, и когда сидели в кафе-мороженом «Север», и когда шли через Южинский, Трехпрудный переулки, через Патрики, на Кудринку, мимо зоопарка по Краснопресненскому валу, обходя Ваганьково, по Хорошевке, и когда остановились где-то около ее дома в Мневниках. Ничего, ну просто ни одного слова я не запомнил, но все детали я помню так, будто все это произошло пять минут назад. В тетради была конспекты по западноевропейской литературе, на пальце серебряное чеканное колечко с бирюзовой каплей, квадратная сумка на длинном ремешке, лопнувший шов на коричневой кожаной перчатке и просвечивающее в эту дырочку пятнышко белой кожи, покрасневшие от ветра щеки в точной рамке выбившихся из-под вязаной шапочки черных прямых волос, острый слом бровей и веселый крупный рот, всю жизнь преследующий меня овал мягких полных губ, свет неровных белых зубов и глаза, чуть раскосые, длинные, коричневые, как старый мед, как ириски, с тяжелыми грустными веками. Было холодное мартовское солнце, сильный ветер, потом ударил короткий снеговой заряд, и снова солнце провожало нас по Москве, пока не утонуло где-то на Девичке в красновато-синих дымящихся облаках, и необычно яркие звезды, не размытые даже мощным городским электрическим маревом, полыхали над нами, и мы все время говорили о чем-то, но все слова не имели сейчас значения, они утратили привычный смысл, и, если бы она говорила тогда со иной даже по-японски, я все равно понял бы каждое слово, потому что маленькая дырочка на ее перчатке была для меня Пулковским телескопом, через который я мог свободно рассматривать другие миры.
Она проводила меня от своего дома до остановки автобуса, потом я обратно проводил ее до дома, потом решили разойтись на полдороге от дома до остановки, все равно дошли до ее подъезда, поднялись по лестнице, где пахло пылью и теплом, и она сказала, что уже два часа ночи, и ее будут сильно ругать родители, и я очень боялся, что ее будут ругать, но все равно не отпускал, и она не уходила, а я, распахнув пальто, грел ее у себя на груди, она шептала: «Мы завтра же утром увидимся», — но завтра уже было сегодня, и было оно громадным, как мир, и ждать ее еще восемь часов было так же невозможно, как обежать треть экватора. Я прижался лицом к ее волосам, и пахли они чем-то неуловимым, кажется подснежниками, и в это мгновение для меня не существовало ничего, потому что весь мир был во мне, потому что именно тогда ко мне прилетела солнечная птица счастья — ведь парень-неудачник уже вышел из кино и выкинул мой счастливый, седьмой, некупленный билет, и я был не готов к встрече со счастьем…
Потом, наверное уже под утро, щелкнул за Леной замок в двери, и я еще долго стоял в сонной неподвижной тишине подъезда, на пыльной теплой лестнице, пока не сообразил: Лена ушла. Я вышел на улицу, небо посерело, померк неистовый блеск звезд, надсадно гудели на шоссе самосвалы. Я шел по асфальтовой дорожке, поминутно оступаясь в мокрый закисший снег, меня раскачивало, шатало во все стороны, потому что радость была больше меня — ее хватило бы, чтобы поднять дирижабль, а я еще не был готов к встрече со счастьем.
Автобусы не ходили, и я долго стоял на пронизывающем рассветном ветру, пока меня не подсадил шофер попутного «Маза». От ровного гула мотора, тепла, приятного запаха машинного масла меня разморило, и я задремал. У Бегов шофер резко тормознул, и я проснулся в испуге: мне показалось, что сплю я невероятно давно, может быть, сутки или год, и все, что произошло со мной, — приснилось, ничего не было, приятная просоночная одурь, мечта пробуждающегося сознания. Я очумело взглянул на шофера и выскочил из кабины. Я бежал назад по Хорошевскому шоссе в сторону Мневников по тающему грязному снегу, прыгая через лужи, скользя на наледях, поминутно оборачиваясь в поисках попутной машины, мной овладело отчаяние, потому что я был уверен — мне не найти теперь этого дома никогда. Его нет, нет этого стандартного пятиэтажного дома с теплым парадным, пропахшим олифой и пылью, нет этого домика, каких понастроили тысячи по всей Москве, и только тот дом, что мне нужен, был выстроен в моей фантазии, и седьмой билет был мною куплен, а сон просто посмеялся надо мной, подсунув мне вместо Лены сбежавшую на каникулы принцессу Одри Хепберн. Я бежал, совсем не зная, что к встрече со счастьем надо быть готовым.
Меня подвез милиционер-мотоциклист, и я навсегда запомнил его грубое обветренное лицо с маленькими, как у медведя, добрыми глазами. И дом, конечно, был, ведь седьмой билет я все-таки не купил. Я поднялся по лестнице на третий этаж, уселся на подоконник и стал ждать. Иногда приходила легкая, словно серый пар, дремота, но, как только в подъезде где-то хлопала дверь, я сразу просыпался. И постепенно забыл бы, что время сгибается в движении, и завтра можно увидеть из вчера, не надо было бы мучиться во сне от рева мотоцикла на стене, потому что второе измерение — вертикаль — больше не угнетало бы меня.
Я вернулся из своих путешествий во времени, из размышлений о солнечной птице счастья и седьмом, некупленном билете обратно к себе в кабинет, в Управление Московского уголовного розыска на Петровке, 38, и поход назад, к людям и событиям десятилетней давности, не помог мне понять, почему бы мне не полюбить по-настоящему Люду-Людочку-Милу. Тогда, наверное, можно было бы жениться на ней, завершить процесс духовной мутации, успокоиться, купить войлочные тапки, и никогда больше не зияла бы под боком пропасть, которую невозможно преодолеть в два прыжка. Все пришло бы в норму — моя жизнь была бы устроена. Погаснет тревожный апрельский свет моей юности, растает дым, и джинн тихонько вернется в свою бутылку, потому что с позиции серьезного взрослого человека нет, да и не может быть у нас с Батоном никаких принципиальных споров: он вор, а я сыщик, и когда-нибудь спокойно, без всякой нервотрепки я поймаю его за руку с неопровержимыми уликами, и Батон отправится в тюрьму, а я буду дальше ловить ему подобных, пока ее уйду на пенсию, если только к тому временя не будет искоренена преступность, хотя я и не уверен, что это удастся сделать за оставшиеся мне до полной выслуги шестнадцать с половиной лет…
Такую жизнь прожил Шарапов. А я не считаю, что он прожил свои годы плохо или неправильно. Но я верю в диалектически расширяющуюся спираль, и, если я просто повторю все то, что сделал он в своей жизни, это, по существу, зачеркнет все его усилия, ибо он возложил на меня — молча, никогда не произнеся об этом ни слова, — трудное бремя сделать нечто гораздо большее. И если я просто повторю его путь, значит, я не выполню и его надежд, значит, он просто ходил по кругу, не дав начального ускорения для новой большой и важной орбиты.
Да, но ведь Мила всем хороша, и, возможно, ей бы подошли все мои нелепости и чудачества? Нет, видимо, для счастья нужен седьмой, некупленный билет, даже если ты находишь по нему человека, который далеко не всем хорош и, как никто в мире, приносит тебе боль, радость, страдания и блаженство. И сразу же пришла грусть, оттого что я понял: я ухожу от человека, хорошего человека, которого встретил, когда мне было плохо, совсем плохо, и в нем было все то, чего мне так тогда недоставало, но я обманывал себя, полагая, что мне нужна рука дружеской поддержки. Мне нужна была любовь. А любить от сознания, что этот человек достоин любви, невозможно, потому что, чтобы любить, нужно встретить свою птицу солнца, которая уже позаботилась о том, чтобы перед началом «Римских каникул» около кинотеатра продавалось только шесть свободных билетов.
Глава 30 Самоутверждение вора Лехи Дедушкина
Праздник, праздник, праздник…
Они все готовились к празднику. А я уже подготовился к нему, можно даже сказать, что я его торжественно отметил. Как пишут в таких случаях в газетах — личный трудовой подарок. Я чувствовал грудью приятную тяжесть бумажных пачек в кармане. Это, конечно, не сокровища Голконды и даже не сбережения настоятеля Борисоглебского монастыря, но если удастся хорошо распихать товар из магазинчика на Домниковке, а фарцовщикам сбыть добро Серафима Зубакина, то жить можно. Надо только немного отсидеться где-нибудь за печкой, и можно снова потрогать судьбу за вымя.
А почему ждать? Прятаться от Тихонова? Ждать, пока его злость на меня уймется или пока он забудет о моих чудесах? Только дураки считают, будто нельзя злить своего следователя. Мы с Тихоновым уже достаточно сильно разозлены друг на друга. На всю жизнь. Если я ему по случаю праздника пришлю теплую поздравительную телеграмму на художественном бланке с кистями сирени, он ведь все равно ко мне лучше относиться не станет. А вообще-то жаль, что я не знаю его адреса: хорошо было бы ему прислать поздравление — представляю себе, как бы он от досады скукожился… И в тексте что-нибудь такое: «Поздравляю с выдающимися следственно-розыскными результатами. Желаю творческих успехов…» — и тому подобное.
И все время я почему-то старался не думать про девку-контролершу и старую кассиршу из сберкассы. Не потому, что я жалел их, — наплевать мне было на них тысячу раз, они мне были до глубокой фенечки, чихать на них я хотел, видал я их горести в гробу, пусть хоть пропадут они со своей недостачей пропадом!
О чем я думал сейчас? А, про телеграмму Тихонову! Тихонову ведь можно послать телеграмму не только на домашний адрес. Или ты боишься Тихонова рассердить окончательно? Значит, он действительно больше не сопляк и не щенок? Или твой страх стал больше тебя самого? Что же тебе делать, Батон, ведь нельзя бояться всегда, всех, всего… Кем же стал Тихонов в твоей жизни? Или это про него дед читал в своих старых, замусоленных книгах? Не про тебя же!
«…Разгневался Бог на ангела истины и сбросил его на землю, и ходит он по сей день средь людей непризнанный и правду блюдет, истину отыскивает, ложь обличает, за что хулу и поношение от людей принимает…»
Так это Тихонов, что ли, правду блюдет, истину отыскивает, от меня хулу принимает?..
Есть только один способ избавиться от страха моего, поднимающегося из сердца, как гнилой болотный туман. Не пройдет страх перед Тихоновым и всей его сворой, ноя хоть самого себя перестану бояться, и дни, которые мне отпущены до встречи с Тихоновым, я смогу провести, не разрываясь от ежесекундного ужаса кары судьбы, которая и называется, наверное, обреченностью.
Если я пошлю вот такую дурацкую телеграмму, то я снова испробую судьбу, и смысла в этом нет никакого, но я докажу самому себе, что не сломал он меня, что я еще могу с Тихоновым бороться и еще поборюсь всерьез. А сильнее, чем есть, мне его уже не рассердить — мы с ним все равно враги до последнего вздоха. Да и стыдно мне его сердитости бояться.