Не навреди. Истории о жизни, смерти и нейрохирургии - Генри Марш 25 стр.


Конечно, я мог прооперировать этого беднягу и, возможно, спасти ему жизнь, но какой ценой? Приблизительно над этим я размышлял, когда копал яму в саду, чтобы посадить калину. В конце концов я все же не выдержал и отправился в больницу, чтобы взглянуть на снимки и увидеть пациента: как я ни старался, мне не удалось заставить себя вынести смертный приговор, пусть даже самоубийце, основываясь только на телефонном разговоре.

Из-за ливня мои ботинки промокли, и, перед тем как ехать в больницу, я надел другие, с недавно поставленными подметками.

Роб нашелся в темной комнате для просмотра снимков. Он вывел на экран томограмму мозга нового пациента.

– Что ж, – сказал я, вглядываясь в снимок. – Он явно себя угробил.

Я испытал облегчение, когда увидел, что снимок выглядит еще хуже, чем описывал Роб по телефону. Левая часть мозга оказалась непоправимо раздавлена, из-за отека весь мозг был темным, но с белыми пятнами – именно таков цвет крови на компьютерных томограммах. Отек был чрезвычайно сильным, и не оставалось абсолютно никакой надежды на то, что после операции мужчина выживет.

– В карьере врача есть два больших плюса, – сказал я Робу. – Один из них заключается в том, что у тебя накапливается бессчетное множество историй, иногда забавных, но в основном ужасных.

Я рассказал ему о другом самоубийце, которого лечил много лет назад. Это была симпатичная девушка двадцати с небольшим лет, бросившаяся под поезд метро.

– Ей пришлось сделать одностороннюю гемипельвэктомию – полностью удалить одну ногу на уровне бедра: полагаю, поезд переехал ногу и бедро вдоль. У нее также был сложный вдавленный перелом черепа, из-за чего, собственно, ее и доставили к нам после ампутации. Мы привели голову в порядок, и за несколько дней девушка постепенно пришла в себя. Помню, как сообщил ей, что она потеряла ногу, и она ответила: «Черт. Звучит не очень хорошо». Но поначалу она выглядела почти радостной – очевидно, она не помнила о несчастьях, которые заставили ее броситься под поезд. Но когда она оправилась от травмы головы, когда ей, скажем так, стало лучше, воспоминания начали возвращаться и она опять погрузилась в пучину депрессии и отчаяния. Когда же ее родители все-таки соизволили появиться в больнице, то по их поведению стало понятно, почему она пыталась покончить с собой. Печальное было зрелище.

– Что с ней стало?

– Понятия не имею. Ее отправили в другую больницу, и больше я о ней не слышал.

– А в чем второй плюс медицинской карьеры? – вежливо поинтересовался Роб.

– Да просто в том, что если сам вдруг заболеешь, то всегда будешь знать, как получить наилучшее лечение. – Я махнул рукой в сторону снимка. – Пойду поговорю с родителями.

Я направился в отделение интенсивной терапии по унылым, слишком ярко освещенным коридорам. Я никак не мог привыкнуть к новой больнице. Она напоминала тюрьму усиленного режима: двери открывались только с помощью магнитной карты, а если оставались открытыми дольше чем на минуту, то срабатывала сигнализация. К счастью, с тех пор большинство динамиков, издающих этот ужасный пронзительный звук, сломались либо сами, либо с нашей помощью, однако первые несколько месяцев в новом здании мы провели под бесконечный вой сигнализации – как можно догадаться, не лучший вариант для переполненной больницы. Я вошел в отделение реанимации: вдоль стен стояли койки с бессознательными пациентами, подключенными к аппарату искусственной вентиляции легких и окруженными различным оборудованием; около каждого больного сидела медсестра.

Когда я поинтересовался недавно поступившим пациентом, медсестры, находившиеся за стойкой в центре помещения, указали на одну из коек, и я направился к ней. Несчастный самоубийца был невероятно толстым, и это меня потрясло. Почему-то я и вообразить не мог, что он окажется толстым, толстым настолько, что от изножья кровати нельзя было разглядеть голову – был виден лишь обнаженный холм его живота, частично прикрытый чистой простыней, а далее, у изголовья, – мониторы и шприцевые наносы с мигающими красными светодиодами и цифровыми индикаторами. На стуле у кровати сидел пожилой мужчина. Заметив меня, он встал. Я представился, и мы обменялись рукопожатием.

– Вы его отец? – спросил я.

– Да, – спокойно ответил он.

– Очень сожалею, но мы ничем не можем помочь.

Я объяснил, что его сын умрет в течение ближайших двадцати четырех часов. Старик ничего не говорил и лишь молча кивал. Его лицо почти ничего не выражало – то ли он был слишком отстранен, то ли слишком потрясен, я не знаю. Я так и не увидел лица его сына, и мне неизвестно, какую трагедию скрывала в себе жалкая, умирающая груда плоти, лежавшая перед нами.

Вернувшись домой, я поднялся в мансарду, построенную в прошлом году, где на диване лежала Кейт, приходившая в себя после особенно острого рецидива болезни Крона. Лестницу я собственноручно сделал из дуба, а ступеньки отшлифовал и отполировал до блеска. Мы решили, что лестнице не помешали бы дополнительные перила, так как за пару дней до этого Кейт поскользнулась и сильно ударилась. Мы с ней всегда несколько пренебрегали техникой безопасности, которая играет все более важную роль в современном мире, стремящемся максимально оградить себя от любого риска, но сошлись во мнении, что перила не будут лишними. Я начал спускаться по лестнице – по самодельной дубовой лестнице, каждую ступеньку которой я аккуратно смастерил своими руками, – чтобы наконец посадить калину. Ботинки с новыми подметками заскользили по отполированному дереву, я потерял равновесие, услышал ужасный треск ломающейся кости и упал вниз.

Перелом ноги – довольно болезненная травма, но терпеть боль оказалось на удивление легко; в конце концов, хорошо известно, что солдаты в бою редко испытывают сильную боль сразу после серьезного ранения – она приходит потом. Ты слишком занят тем, чтобы спасти свою шкуру, и тебе некогда думать о боли.

– Твою мать. Я сломал ногу! – закричал я.

Сперва Кейт подумала, что я шучу, пока не увидела меня лежащим у подножия лестницы с вывернутой под немыслимым углом ступней. Я постарался вернуть ступню в нормальное положение, но от боли едва не потерял сознание, так что Кейт позвала соседей, которые усадили меня на заднее сиденье машины и отвезли в отделение «Скорой помощи» той самой больницы, где я работал. Мне нашли инвалидное кресло, и вскоре я присоединился к небольшой очереди перед стойкой регистратуры: за его стеклом, похожим на пуленепробиваемое, сидели две свирепые на вид женщины. Я терпеливо ждал свой очереди, стиснув зубы от боли. Наконец я оказался напротив одной из регистраторов.

– Имя-фамилия? – спросила она.

– Генри Марш.

– Дата рождения?

– Пятое марта 1950 года. Вообще-то я здесь работаю старшим нейрохирургом.

– Вероисповедание? – ответила она не моргнув глазом.

– Атеист, – ответил я чуть удрученно, но утешая себя мыслью о том, что по крайней мере в моей больнице ко всем пациентам относятся на равных.

Стандартный опрос продолжался еще какое-то время, после чего меня спасла одна из медсестер, быстро разобравшаяся, что у меня смещен сустав стопы, который нужно вправить. Это сделали очень быстро и к тому же безболезненно за счет внутривенного морфина, мидазолама и энтонокса, за что я безмерно благодарен. Моим последним воспоминанием, перед тем как лекарства подействовали и я впал в забытье, была попытка уговорить увлекшуюся медсестру не резать огромными ножницами совсем недавно купленные зеленые вельветовые брюки.

Постепенно сознание, все еще затуманенное лекарствами, вернулось ко мне. Раздумывая о том, каково приходилось людям с переломами в прошлом, когда никаких обезболивающих не было, я увидел у каталки, на которой лежал, коллегу-ортопеда. Ему я позвонил с мобильного телефона, пока ехал в больницу.

– У вас переломовывих, – сообщил он. – Вам неплохо поставили кости на место, но нужна операция, чтобы зафиксировать их изнутри. Я могу провести ее завтра утром в частной больнице.

– У меня есть страховка, – ответил я. – Да, давайте так и сделаем.

– Тогда придется вызвать частную «Скорую помощь», – предупредила сестра.

– Не переживайте, – сказал мой коллега. – Я отвезу его сам.

Итак, меня выкатили из отделения неотложной помощи в инвалидном кресле и с длинной задней гипсовой шиной на ноге, усадили в красный спортивный «Мерседес» коллеги и доставили в частную больницу, расположенную в трех милях от нашей, где назавтра обломки кости должным образом зафиксировали. Коллега-ортопед настоял, чтобы я остался в больнице еще на пять дней, аргументируя это тем, что я, как врач по профессии, не буду соблюдать его рекомендации и начну чрезмерно напрягать поврежденную ногу в первые же несколько дней после операции. Таким образом, большую часть следующей недели я провел в кровати с подвешенной к потолку ногой, разглядывая симпатичный дуб за окном, читая Вудхауса и размышляя о том, что многие правительственные реформы Национальной службы здравоохранения, якобы ориентированные на рынок, в реальности только увеличивают пропасть между государственной медициной и частной, услугами которой я вновь попользовался. Время от времени я слышал, как неизменно доброжелательные врачи навещают пациентов, лежащих в соседних палатах.

Утром в день выписки я спустился в отделение для приема амбулаторных больных, где мне должны были поменять гипс. Я наблюдал, как многочисленные пациенты приходят и уходят.

Мои коллеги, облаченные в строгие темные костюмы, то и дело показывались из кабинетов, чтобы проводить туда очередного пациента. С некоторыми я был знаком, и они удивлялись, увидев меня одетым в больничную пижаму, да еще и с шиной на ноге. Большинство останавливались, выражали сочувствие и вместе со мной смеялись над моим невезением. Один из них, человек особенно напыщенный, ненадолго замер, изумленно уставившись на меня.

– Переломовывих левой лодыжки, – пояснил я.

– Боже, – произнес он чопорным тоном, словно не одобрял то, что я превратился в обычного пациента, позволив своей ноге сломаться, и быстро вернулся к себе в кабинет.

Меня вызвали в процедурный кабинет, где коллега-ортопед снял старую повязку и тщательно изучил два шва – по одному с каждой стороны лодыжки. Удовлетворенный увиденным, он сменил повязку и наложил новую заднюю гипсовую шину, удерживаемую на месте эластичным бинтом. С некоторой тоской я подумал о пропасти, отделяющей такую медицину от того, с чем приходится сталкиваться мне как нейрохирургу.

– Знаете, я редко притрагиваюсь к своим пациентам, – сказал я. – Разве что во время операции, разумеется. А так сплошные истории болезни, снимки и длинные тягостные разговоры с родственниками. Совсем не так, как здесь. Здесь все намного приятней.

– Да, нейрохирургия – тот еще мрак.

– В то же время наши периодические триумфальные победы ни с чем не сравнятся… – начал было я, но он прервал мои философские рассуждения.

– Следующие несколько недель придется держать ногу в поднятом состоянии почти все время, потому что она сильно распухнет.

Мы попрощались, и я, схватив одежду, поскакал из кабинета.

Несколько недель спустя я перенес кровоизлияние в стекловидное тело и разрыв сетчатки в правом глазу, но вылечить его оказалось проще, чем левый. Через считаные дни я смог вернуться к работе. Мне чрезвычайно повезло по сравнению с моими пациентами, и я был переполнен тем чувством глубокой и немного иррациональной благодарности к своим коллегам, что присуща любому пациенту, когда все складывается хорошо.

22. Астроцитома

опухоль мозга, развивающаяся из глиальных клеток, бывает любой степени злокачественности

После того как мы успешно прооперировали пациента с невралгией тройничного нерва, Игорю не терпелось, чтобы я вновь приехал на Украину и провел ряд операций по поводу особенно сложных опухолей мозга, которые, заверил он меня, его старшие украинские коллеги не смогут выполнить. Я не разделял его энтузиазма, о чем и сказал, но во время следующего визита на Украину обнаружил в обшарпанном коридоре возле кабинета Игоря длинную очередь: пациенты с весьма зловещими опухолями мозга ожидали встречи со мной.

Прием амбулаторных больных, который я за все эти годы многократно проводил в кабинете Игоря, всегда был довольно странным делом, не похожим ни на что из того, чем мне доводилось заниматься раньше. Известность Игоря росла, и пациенты стали стекаться со всей Украины, чтобы попасть к нему на консультацию.

Не было никакой системы предварительной записи на прием: пациенты могли прийти в любое время и, судя по всему, были готовы при необходимости ждать до вечера. В дни моих приездов очередь тянулась от кабинета вдоль всего длинного коридора и скрывалась из виду за отдаленным поворотом.

Мы приступали к работе в восемь утра и продолжали без перерыва до поздней ночи. В помещении всегда находилось одновременно несколько пациентов вместе с родственниками, кто-то в одежде, а кто-то – без. Бывали также журналисты и команды телевизионщиков, которые брали у нас интервью, особенно когда власти и начальство ополчились на Игоря. На столе стояло три телефона, которые не затихали почти ни на минуту. В кабинете редко присутствовало меньше семи-восьми человек. Меня беспорядок раздражал, и поначалу я ругал за это Игоря, призывая организовать хоть какую-нибудь предварительную запись. Но он объяснил, что на Украине никто не будет придерживаться такой системы, и лучше уж позволить людям появляться тогда, когда им заблагорассудится.

Игорь вел себя с больными довольно резко, хотя порой и проявлял определенную долю сочувствия. Я не знал ни русского, ни украинского, так что мне оставалось лишь догадываться, о чем они говорят, пока Игорь не переведет, и зачастую мои догадки были в корне неверными. Пациенты приносили с собой сделанные заранее снимки и без дальнейших церемоний спрашивали, возможна операция или нет.

В английской медицине изначально вдалбливают в голову, что, прежде чем принять решение, обязательно нужно изучить историю болезни пациента, осмотреть его и только потом, в самом конце, изучить снимки. Здесь же весь этот долгий процесс оказался вывернут наизнанку и сжат до нескольких минут, если не секунд. Я чувствовал себя императором Нероном на гладиаторских боях, от чьего жеста зависела судьба побежденного воина.

Ситуация осложнялась и тем, что качество снимков, как правило, было отвратительным. Непросто было понять, что именно на них изображено, из-за чего я еще больше переживал в связи с необходимостью быстро принимать столько решений, от которых зависело, жить пациенту или умереть.

Когда я приехал в очередной раз – дело было летом 1998 года, – выяснилось, что многочисленные враги Игоря из министерства здравоохранения надавили на главного врача больницы, годом ранее принимавшего у себя британского посла. В первый же день я узнал, что главный врач запретил мне появляться в операционной и что он отказывается со мной встретиться. В действительности эта новость принесла мне определенное облегчение: случаи, с которыми мне предстояло разбираться, были весьма сомнительные, и я до ужаса страшился мысли о том, что придется оперировать в таких неподходящих условиях.

Известие о том, что мне запретили появляться в операционной, попало на первые полосы газет и на телевидение, так что назавтра журналистов в больнице оказалось еще больше, чем обычно. Ближе к обеду, когда я давал интервью представителю одного украинского телеканала, параллельно размышляя о том, операбельна ли та или иная опухоль, пришел заведующий хирургическим отделением и велел всем членам съемочной группы покинуть территорию больницы. На нем был особенно высокий «поварской» колпак в сочетании с массивными очками, из-за чего хирург выглядел безобидно-нелепым. Сложно было воспринимать его всерьез. Мы вышли из здания и продолжили интервью на улице.

Интервью также брали у одной пациентки, которую я только что принимал и которую вопреки дурным предчувствиям согласился оперировать; ее спрашивали, как она относится к тому, что меня не пускают в операционную. В Киев Людмила приехала с юга страны, чтобы попасть на прием к известному профессору-нейрохирургу. В последние месяцы она все хуже и хуже держалась на ногах, томография показала большую и очень проблемную опухоль у основания мозга – эпендимому четвертого желудочка, образование доброкачественное, но зачастую приводящее к смерти пациента. Не могло быть и речи о том, чтобы женщину оперировали в родном городе. В назначенное время она пришла на прием, но профессор задерживался. Его ординаторы изучили снимки.

– Если хотите жить, уходите, не ждите профессора, – сказал один из них. – Обратитесь к доктору Курильцу. У него есть связи с Западом, и, возможно, он вам поможет. Если вы позволите оперировать профессору, то умрете.

Она быстро ушла, и несколько дней спустя я увидел ее в кабинете Игоря.

В тот вечер нас обоих показали в вечерних национальных новостях.

– Чего вы хотите, – спрашивал журналист Людмилу.

– Я хочу жить, – спокойно отвечала она.

Тяжело противиться желанию помочь, когда планируешь сложную и опасную операцию, беря на себя тщательно взвешенный риск, особенно если делаешь это в пику какому-нибудь заносчивому профессору. Встретив Людмилу следующим утром, я не нашел другого выхода, кроме как сказать ей, что, если она захочет, я договорюсь, чтобы она приехала в Лондон, где я смогу ее прооперировать. Как и следовало ожидать, она согласилась.

А на следующий день я впервые увидел Таню. Игорь хотел, чтобы мы отправились в больницу в полседьмого утра, но я проспал. Когда мы все-таки выехали, я тут же понял причину, по которой он так настаивал: киевские пробки превратили получасовую поездку в полуторачасовую возню. Присоединившись к бесконечной череде грязных легковушек и грузовиков, чьи тускло-серые очертания едва виднелись в тумане, а красные габаритные огни превращали выхлопные газы в облака розового дыма, мы сантиметр за сантиметром пробирались по широченным дорогам к центру Киева. Вдоль дорог высились гигантские баннеры, рекламирующие сигареты и мобильные телефоны, которые с трудом удавалось разглядеть в тумане. Многие машины выезжали на тротуар и змейкой пробирались между фонарными столбами. Большие внедорожники и вовсе съезжали на грязную обочину, если это позволяло им продвинуться вперед.

Назад Дальше