Театр и фантастика (сборник) - Дяченко Марина и Сергей 12 стр.


– Эммочка, – в ужасе спрашивала Иришка, – это правда? Насчет этих тайских таблеток?

Эмма дивилась своей популярности.

В апреле выпустили новую сказку – «Собакин дом». Эмма играла младшего щенка и получала от своей роли истинное удовольствие.

Детям тоже нравилось. Они буквально визжали от смеха; Эмме казалось, что никогда прежде – во всяком случае, уже много лет – в этот театр не являлась столь благодарная, столь легкая и восприимчивая публика.

Михель прислал уже третью открытку – очень красивую, с изображением Собора Святого Стефана.

Народная артистка распустила еще какой-то слух, но Эмма уже не стала вникать в подробности.

* * *

Шло десятое представление «Собакиного дома». Какой-то мальчик вытащил своего папу прямо из зала (младшего щенка в тот день играла Березовская) и тут же, в фойе, устроил истерику. «Это другой щенок! – кричал мальчик. – Я не хочу этого! Я хочу того, что был тогда! Когда мы ходили с классом!»

Эмма не присутствовала при этом. Ей донесли на следующий день. И в тот же день – вот что значит слухи! – об этом косвенном подтверждении Эмминого триумфа уже знала Иришка.

Эмма посмеивалась.

Иришка считала себя (не без оснований) главным организатором Эмминого счастья; Иришка то и дело заговаривала с ней о детях, спрашивала с округлившимися глазами (круглых глаз телефонная трубка видеть не позволяла, зато Эммина фантазия дорисовывала их очень выразительно): «Слушай, а какой у тебя срок? Что? Вранье? Ну, мне уже могла бы признаться… А? Ну ладно, как хочешь. Слушай, а Росс – он как? Ну, как мужик? Он темпераментный, да? По-моему, он должен быть чертовски темпераментный…»

Эмма не раздражалась. Любопытство в сочетании с очаровательной бестактностью были неотъемлемым Иришкиным атрибутом. Тактичная Иришка – все равно что Фемида без весов и повязки.

Другое дело, что ни единая подробность их с Россом отношений так никогда и не достигла Иришкиных ушей.

* * *

Каждое утро, просыпаясь, она видела край занавески и приоткрытую форточку. Занавеска была экраном, на который вместе с квадратом раннего солнца проецировался наступающий день.

Если день был дождливый, Эмма просыпалась тише и мягче, утро было ленивое и плюшевое.

Каждое утро, проснувшись, Эмма улыбалась. И внутри у нее, где-то в районе диафрагмы, будто стартовала вверх, к горлу, крошечная космическая ракета – как на том плакате, который вывешивали когда-то в школе на день космонавтики.

Тревога о будущем, ощущение «завтра» как серой пелены, за которой обязательно таятся неприятности – страх неопределенности, мучивший ее последние годы, ушел, как «Пепси-Кола» в песок.

Она прекрасно понимала, кому обязана своим новым мироощущением. Много раз назначала себе дату решительного разговора; выдумывала себе монологи и молча произносила их, путешествуя в метро, и случившиеся рядом пассажиры пугались отчаянному и решительному выражению ее глаз; тем не менее всякий раз назначенная дата проходила, как и все предыдущие даты, и Эмма говорила себе, что от добра добра не ищут – пусть их отношения с Россом напоминают затянувшуюся игру в прятки, но, возможно, это и есть то самое счастье, за которым всю жизнь принято гоняться, об утрате которого следует сожалеть, о непостоянстве которого так сладко сетовать?

Вагон метро покачивался, за окном неслись черные и коричневые полосы, а Эмма беззвучно бормотала, глядя в глаза собственному отражению в стекле: «Росс! Мне впервые в жизни хочется ребенка. Своего, а не чужого, в зале. Я не слишком прямолинейна, а, Росс?»

За ее плечом имелся старичок. Он щурился и хмурился, будто пытаясь прочесть слова с ее движущихся губ, и брови его ползли все выше, выше, на лысину…

Да, Эмма тренировалась, как олимпиец – но смущалась всегда, когда Россовы глаза встречались с ее взглядом. Она никогда в жизни не видела сфинксов – но ей казалось, что сфинксы смотрят именно так.

Его дом был под стать хозяину. Большая старая квартира с высокими потолками, с зеркалами, давно не знавшими тряпки, и поверх слоя пыли – орнаменты, похожие на графики, или графики, похожие на орнаменты, карандашные формулы на обоях, вечно загруженный расчетами, углубленный в себя компьютер, школьная доска с поленницей цветных мелков, желтые развороты старых книг, дохлая бабочка на буфете – очень яркая, без признаков насильственной смерти.

– Росс…

– Да?

– Мне очень хорошо. У меня странное настроение с тех пор, как мы вернулись… оттуда. Ты не знаешь, почему?

Росс улыбнулся. Накрыл своей ладонью ее руку на столе.

Ее ударило, будто током. От этого прикосновения – дружеского – скакнула молния от ладони к ключицам, вверх – в щеки и вниз – в живот. Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.

– И это замечательно, – негромко сказал Росс. – Скоро твоя жизнь снова изменится… и снова к лучшему.

– А твоя жизнь? – спросила она, слушая, как затухают внутри горячие колебания, вызванные его прикосновением. – Твоя жизнь – изменится?

Внутри его глаз будто сместился на секунду фокус. И снова вернулся на прежнее место.

– Моя – да… В какой-то степени. Знаешь, в моей книге наметился любопытный поворот. Я сказал бы – сюжетный поворот. Если тут есть смысл говорить о сюжете.

Эмме стало стыдно. Она никогда не говорит о важном для него – о книге. Может быть, потому, что не понимает в этой его математике ну ни-че-гошеньки… Как шестиклассник Саша…

И еще ей стало обидно. Так обидно, что опустились плечи. Так обидно, что захотелось уйти.

– Мне пора? – она поднялась из-за стола. – Поздно…

– Погоди, – сказал Росс.

И она сразу же села.

Он улыбнулся – не ей, а какой-то своей мысли. Какому-то событию в своем внутреннем, недоступном Эмме мире.

Она почувствовала себя одинокой.

– Погоди… – он улыбнулся еще раз, но теперь уже точно ей, прицельно, в глаза.

И стало тихо.

Она смотрела на него со страхом и надежной. Двадцать минут прошло в молчании, Эмма смотрела на человека, сидящего напротив, в его глазах отражался огонь давно погасшей печки, и Эмме казалось, что она смотрит кино.

– Кто ты? – сказала Эмма, когда молчание стало угнетать ее. – Кто ты?

– Да так… Репетитор.

Эмма поняла, что ответа не дождется. Росс мягко удерживал расстояние между собой и собеседницей, как если бы она преследовала в пустыне прекрасного зверя – единорога или барса, и он вел бы ее, указывая путь, но в ответ на попытку приблизиться – уходил бы дальше, растворялся в сумерках, давая тем самым понять, что барсы – не кошки, не следует касаться их руками…

– Скажи, – проговорила она через силу. – Когда мы говорили с тобой… Тогда… когда еще был… был Саша – ты сказал, что не все лестницы ведут вверх… И еще что-то насчет одноглазой собаки Баскервилей.

– Да.

– Ты знал, что это я, а никакой не Саша.

– Разумеется.

– Но ты знал, что меня отстранят от роли. Знал?

Под окном чирикал ошалевший от весны воробей.

– Да.

Она перевела дыхание.

– Видишь, я же не спрашиваю, откуда ты знал… Но почему ты не предупредил меня?

– Что тебя отстранят? Как я мог тебя предупредить?

– Открытым текстом, черт возьми!

– Если выбросить всю эту историю – всю – из твоей жизни, ты стала бы богаче?

Эмма перевела дыхание.

– Послушай… Когда мы с тобой встретились в первый раз… На Иришкиных смотринах… Ты знал, что я позвоню тебе, как Саша?

Росс улыбнулся. Эмма поняла, что напоминают сейчас его глаза – ночное августовское море с искорками в глубине. Море, которое светится. В толще его проплывают огни, похожие на огни самолетов в темном небе.

– Росс?! Ты знаешь, что будет с нами через месяц? Через год? Ты действительно знаешь? Ты смотришь в будущее? Это возможно, это правда?

Он рассмеялся:

– Ты похожа сейчас на одну из моих учениц. Она вот так же раскрывает глаза, когда ей удается решить задачу: «Это правда?!»

Эмма замолчала. Барс, которого она полагала уже своей кошкой, уходил далеко в пустыню. Конечно, он еще вернется, вернется – но близко не подпустит…

– Кто ты? – повторила она беспомощно.

Он поднялся из-за стола – она сразу же поднялась тоже. Он положил руки ей на плечи, привлек к себе:

– Я твой друг. Что бы ни случилось.

Взгляд его плыл, направленный куда-то внутрь. Эмма мигнула.

Наверное, так улыбаются сфинксы.

Эпилог

Прошло полгода, прежде чем она вышла замуж за Михеля. Вскоре после этого Михель получил новое назначение, они уехали в страну небезопасную и жаркую, с лихорадкой, москитами и ночной стрельбой на улицах, жить приходилось за запертыми дверями, без театра, почти без книжек, но зато с Михелем, который был отважен и заботлив, как капитан большого корабля в неспокойном тропическом море.

Еще через год у них родился сын. Назвали Ростиком.

Малыш уже ходил и даже бегал, когда Михеля отозвали, наконец, домой, и некоторое время они жили в Вене, спокойно и счастливо, и каждое воскресенье Эмма звонила Иришке.

Игорешка учился на третьем курсе чрезвычайно престижного ВУЗа. О Россе говорилось, что он жив-здоров – и только. Эмма много раз звонила и ему, но никто не брал трубку…

Снова наступила весна. Уже в начале апреля Эмма начала беспокоиться – ей казалось, что приближается что-то важное, приближается неотвратимо. Наверное, дело было в тех прощальных словах Росса, в его записке.

Провожая ее в аэропорту (она не хотела, чтобы он приходил, но уже увидев, не решилась прогнать), он сказал, глядя на нее своим странным, неподвижным и одновременно будто «плывущим» взглядом:

– Тринадцатого апреля, ровно через два года, не забудь, пошли телеграмму… Со своим обратным адресом.

И сунул ей в ладонь свернутый листок бумаги. Уже в самолете Эмма развернула его – там был незнакомый адрес, больше ничего.

И вот теперь, спустя два года, Эмма вспомнила о дате, которая наступит через несколько дней. Вернее, она никогда о ней не забывала.

Ей становилось тепло и не по себе, когда она думала о Россе. О том, что он знает о ее будущем. Вдруг в эти апрельские дни ее – или Ростика, или Михеля – ждет беда?!

Она послала телеграмму рано утром тринадцатого.

Восемнадцатого по почте пришел пакет. Руки у Эммы тряслись, когда она вскрывала его.

В пакете было большое письмо, написанное на плотной бумаге от руки.

* * *

«Добрый день, Эмма.

Прости, что расстраиваю тебя, но вчера, семнадцатого апреля, я умираю. Там, где ты сейчас, меня уже нет, поэтому я не могу точно сказать тебе, как дальше сложится твоя жизнь. Мне кажется – ведь я теперь могу только догадываться! – что все будет…»

Эмма выронила письмо и бросилась к телефону.

…У Иришки был напряженный, какой-то жалкий голос:

– Да… Откуда ты… да, это так ужасно, совсем молодой еще мужчина, инфаркт… Я не хотела тебе звонить… Но кто тебе сказал?!

– Он сказал, – отозвалась Эмма тихо.

– Что?!

– Прости… Я завтра перезвоню.

«…Мне кажется – ведь я теперь могу только догадываться! – что все будет хорошо и с тобой, и с Михелем, и с Ростиком. Эмма, теперь я могу объяснить тебе, кто я и что со мной происходит, я постараюсь объяснить тебе, только ты читай внимательно.

Твоя жизнь – и жизнь любого человека – отрезок, заключенный между точками рождения и смерти, а сознание движется по линии – по течению времени – как острие карандаша, эту линию ведущего.

А я заполняю своим присутствием каждую секунду каждого своего дня.

Вся моя жизнь – мгновение. Я не могу описать тебе… Это как аккорд. Это не механическая сумма, это… В чем-то я, наверное, не вполне человек. Вероятно, то, что я ощущаю, выходит за рамки человеческого.

Я возвращаюсь домой – я ведь родился в деревне… В тот день, почти тридцать лет назад, я иду за грибами в лесополосу. И вот я возвращаюсь, на пороге стоит мать, я смотрю на нее – и одновременно прощаюсь, уходя в армию, и одновременно танцую с ней на свадьбе сестры, и одновременно хороню, и вижу, как гости напиваются на поминках… А она смотрит на меня – сейчас – и видит десятилетнего ребенка, который ушел в лес – и вот наконец вернулся.

А что случилось со мной в лесу? Это вне моей жизни. Этого я не проживаю. Оно осталось в том, старом времени.

Итак, в эту секунду я сижу с тобой у водопада – и умираю. Потому что последняя точка на моем отрезке – момент моей смерти, и он тоже – часть меня, полноправная часть моего замечательного мгновения.

Умираю я, в общем-то, легко. А кроме того, я привык.

Эмма! В мою секунду я пишу одновременно все фрагменты каждой буквы этого моего письма. Впрочем, как все фрагменты всех букв, когда-либо мной написанных.

Моя жизнь моментальна. Эмма, моя жизнь наполнена смыслом.

Извини, но я вижу тебя не такой, какой ты привыкла видеть себя в зеркале. Ты для меня – сумма всех твоих лиц, слов и поступков, которым я стал свидетелем, и о которых ты мне рассказывала. Сумма взглядов, которые мне от тебя достались… Когда видишь человека всего сразу… Ты понимаешь, о чем я?

Эмма, я хотел бы, чтобы тебя в моей жизни было больше, объемнее… изменить что-то, но я не успеваю. Это все равно что нестись, как свет сквозь пространство – и одновременно зависнуть в полной неподвижности, замереть…

Такая коротенькая вечность.

Наверное, я единственный человек на земле (если я, конечно, все еще человек), который по-настоящему понимает. Муравей ползет по равнине – он может эту равнину худо-бедно описать… Но я – сумма муравьев, заполонивших каждую песчинку, значит, я в какой-то степени и есть равнина, по которой ползают муравьи. Понимаешь?

Знаю ли я будущее… Я не знаю. Оно часть меня – в ту самую минуту, когда ты задаешь вопрос.

Я возвращаюсь домой – мне десять лет, я промочил ноги… Я умираю. Я стою с тобой на вершине горы. И объясняю по телефону, как решать задачу про поезд.

Эта бумага, это письмо – из того дня, когда мы с тобой пили чай на кухне. Хотя писать его я начал раньше. Я его, наверное, всю жизнь пишу.

Для этого письма ты ушла полчаса назад. Для меня – ты не уходила. Мы с тобой смотрим на бегущую воду, на елки, на снег.

Сейчас я пишу «Прощай», и одновременно сижу напротив за столом у Ирины, слушаю, как ты рассказываешь байку о том, как расстреливают на сцене Овода. Даже самые печальные вещи бывают смешными до слез.

Вот и все.

Прощай».

Конец

Лунный пейзаж

Был июль.

Улица лежала в кружевной тени. Перед невысоким крыльцом толпились люди, в основном молодые, нервно смеялись, курили, сидели прямо на вытертых ступенях; при его приближении встали и расступились.

Он прошел сквозь живой коридор. С ним здоровались – опасливо и подобострастно; одним кивком ответив на все приветствия разом, он вошел в здание, и запах разогретой пыли сменился запахом пыли холодной.

Прохлада.

Экзаменационные списки на стенах. Запах пота и духов. Здесь тоже толпились, и тоже приветствовали его, и женщина в зеленом шелковом платье, видимо, мама кого-то из абитуриентов, нерешительно задала какой-то вопрос – и отстала, напоровшись на его взгляд.

Он прошел в застекленные двери, и запах холодной пыли сменился другим, давним, как эти стены, и совершенно неопределимым.

Лица. Приветствия. Гладкие ступени цвета лежалого льда. Снова приветствия. Из залитого солнцем коридора он шагнул в темный зал, где посреди прохода стоял стол с настольной лампой. Освещенная сцена была пуста.

– Можем мы наконец начинать?

Он опустился на дожидавшийся его стул. Счастливые обладатели мобильников нажали каждый на свою кнопочку. Нежный электронный писк, мгновенный зеленоватый свет, дальше – тишина.

И – приступили.

Вчерашние подростки скрипели старыми ступеньками сцены, на трясущихся ногах входили в пятно света и говорили чужими голосами, повторяли заученные слова, смотрели перед собой, но видели только белые пятна прожекторов – таким ярким казался им свет среди темного зала. Их останавливали, умышленно сбивали с толку, давали им новые задания – он молчал, откинувшись на спинку стула, и только иногда мучительно щурил маленькие воспаленные глаза.

Вот на сцену вышла высокая, светловолосая, в безвкусном макияже девушка; чуть напрягшись, он разглядел ее талант, небольшой и цепкий, как шуруп, и ее характер, похожий на стенку из толстого оргстекла. До времени выдержит, потом даст трещины.

Он сощурился – силуэт девушки расплылся перед глазами, он увидел ее судьбу. Окончание института, год работы в плохоньком театре-студии, неудачное замужество, двое детей, нищета, контора, в которую она устроится секретаршей, и только потом, лет в сорок, удачное знакомство с…

Он не стал смотреть дальше.

– Спасибо. Следующий…

Движение тяжелой бархатной шторы. Шаги по лестнице; среднего роста юноша в желтой как лимон рубашке.

Минуту он слушал монолог Карла Моора, потом, поджав пальцы в ботинках, увидел талант юноши – кусочек бетона размером с горошину. Брак предварительной консультации. У парня нельзя было принимать документы.

Смотреть судьбу юноши он не стал.

– Спасибо. Следующий…

Шептались члены приемной комиссии. Возможно, кто-то захочет взять парня в желтой рубашке на свой курс. И отчислит – через год, через два…

На сцену поднялась маленькая чернявая девушка в назойливо-алом платье. Его тронули за рукав; да, он знал, что именно эту надо брать. Его предупреждали.

Он улыбнулся краешком рта. Девушка читала легко, как по маслу, ее натаскивали лучшие педагоги.

Он прищурился.

Талант был, но заурядный, как вареное яйцо. Стиснув зубы, он увидел ее судьбу – сразу после института папа устроит ее в лучший театр, и она проработает несколько сезонов, играя роли второго плана, потом ей наскучит – и ее устроят куда-то еще…

Усилилась боль в груди. Левая рука привычно нащупала на столе аптечную упаковку.

– Спасибо…

Он смотрел их одного за другим.

Назад Дальше