Ван Клиф хмыкает, услышав искренние слова.
— Господин Ворстенбос желает видеть вас.
— Вы присоединитесь к нам?
— Чугунные чушки сами по себе не взвесятся и не погрузятся, де Зут, о чем мне остается только сожалеть.
Глядя на термометр, висящий рядом с портретом Вильгельма Молчаливого, Унико Ворстенбос щурится. Он порозовел от жары и блестит от пота.
— Я попрошу Туоми сделать мне полотняный веер наподобие тех, что англичане привезли из Индии… ох, это слово никак не приходит на ум…
— Может, вы думаете о слове «пунка», господин директор?
— Точно. Пунка, вместе с пунка-валлой, чтобы затягивать шнур.
Входит Купидо, неся на подносе знакомый чайник из нефрита и серебра.
— Переводчик Кобаяши должен прийти в десять, — говорит Ворстенбос, — вместе со сворой чиновников, чтобы познакомить меня с придворным этикетом для так долго откладывающейся аудиенции с магистратом. Античный фарфор должен сигнализировать, что этот директор — человек тонкого вкуса: на Востоке надо все время посылать какие‑то сигналы, де Зут. Напомните‑ка мне, для какого высокородного изготовили этот набор, по рассказам того еврея в Макао?
— Он утверждал, что набор из приданого жены последнего императора династии Мин[15], господин директор.
— Последнего императора династии Мин, точно. И я бы желал, чтобы вы присоединились к нам попозже.
— Для встречи с переводчиком Кобаяши и чиновниками?
— Для встречи с магистратом Шираи… Шило… Помогайте мне.
— Магистратом Широямой, господин директор… Я поеду в Нагасаки?
— Если, конечно, вы не хотите остаться здесь и считать чугунные чушки.
— Попасть на японскую землю мне… — «Петер Фишер, — думает Якоб, — сдохнет от зависти», — … будет необычайно интересно. Спасибо вам.
— Директор нуждается в личном секретаре. А сейчас, позвольте продолжить наш разговор в моем кабинете…
Солнечный свет падает на секретер в маленькой соседней комнате.
— Итак, — Ворстенбос усаживается, — после трех дней на берегу — как вы находите жизнь на самом далеком аванпосту Компании?
— Более полезной для здоровья, — стул Якоба скрипит под ним, — чем на Хальмахере.
— Да уж, жуткое там местечко! Что раздражает вас больше всего: соглядатаи, ограниченность места, недостаток свободы… или невежество наших соотечественников?
Якоб подумывает: а не рассказать ли Ворстенбосу о сегодняшней стычке за завтраком, но решает, что ничего этим не добьется. «Уважение, — думает он, — не завоевывается по команде сверху».
— Работники смотрят на меня с некоторым… подозрением, господин директор.
— Естественно. Приказ «частная торговля отныне запрещена» лишь добавит изощренности их планам, а намеренная неопределенность ситуации сейчас — самая лучшая профилактика. Местным это, конечно же, не нравится, но они не посмеют выплеснуть свою злость на меня. Основной удар придется выдержать вам.
— Я не хочу выглядеть неблагодарным в ответ на ваше покровительство, господин директор.
— Нет нужды опровергать утверждение, что Дэдзима — унылое, скучное место. Дни, когда человеку хватало прибыли всего после двух торговых сезонов на то, чтобы отойти от дел на покой, канули в Лету. Болотная лихорадка и крокодилы здесь, в Японии, вас не погубят, а монотонность — может. Но мужайтесь, де Зут: через год мы вернемся в Батавию, где вы узнаете, как я вознаграждаю преданность и усердие. И, говоря об усердии, как идет процесс восстановления бухгалтерских книг?
— Книги — абсолютно жуткое месиво, но господин Огава — замечательный помощник, и данные по девяносто четвертому и девяносто пятому годам по большей части восстановлены.
— Безобразие, конечно, что мы должны полагаться на японские архивы! Но подойдите сюда, нам предстоит заняться более срочными делами. — Ворстенбос отпирает ящик стола и достает слиток японской меди. — Самая красная во всем мире, богатая золотом и, уже сотню лет — невеста, для которой мы, голландцы, танцуем в Нагасаки, — он бросает слиток Якобу, тот ловко ловит его. — Эта невеста, однако, с каждым годом все худеет и мрачнеет. Согласно вашим цифрам… — Ворстенбос заглядывает в листок бумаги, лежащий на столе, — …в 1790–м мы экспортировали восемь тысяч пикулей[16]. В девяносто четвертом — шесть тысяч. Гейсберт Хеммей, который проявил деловое чутье только в одном — умер до того, как его сняли за некомпетентность, — уменьшил нашу квоту до менее чем четырех тысяч, а за год сниткеровской вакханалии мы получили ничтожные три тысячи двести, и все слитки ушли на дно с «Октавией», где бы сейчас ни лежали ее обломки.
Часы «Альмело» отмеряют время тонкими стрелками, украшенными драгоценными камнями.
— Помните, де Зут, мой визит в Старый форт перед нашим отплытием?
— Помню, господин директор, да. Генерал-губернатор беседовал с вами два часа.
— Это была очень тяжелая беседа, ни больше ни меньше — о будущем голландской Явы. И вы держите его в ваших руках, — Ворстенбос указывает на медный слиток. — Вот оно.
Смятение на лице Якоба отражается на металлической поверхности.
— Я не понимаю…
— Унылая картина будущего Компании, нарисованная Сниткером, увы, не гипербола. Не упомянул он только одного, потому что никто за пределами Совета этого не знает: сокровищница Батавии пуста.
Плотники стучат молотками на другой стороне улицы. Свернутый нос Якоба ноет от боли.
— Без японской меди Батавия не сможет чеканить монеты, — пальцы Ворстенбоса крутят вырезанный из слоновой кожи нож для бумаг. — Без монет батальоны дикарей вернутся назад, в свои джунгли. Не буду приукрашивать действительность, де Зут: правительство сможет удержать наши гарнизоны на половине жалованья лишь до июля. Наступит август — побегут первые дезертиры. Придет октябрь — вожди племен почувствуют нашу слабость; а к Рождеству Батавия станет жертвой анархии, грабежей, убийств и Джона Буля.
Воображение де Зута невольно рисует картины катастрофического будущего.
— Каждый директор за всю историю Дэдзимы, — продолжает Ворстенбос, — пытался выжать как можно больше драгоценного металла из Японии. Все, что они получали — это лишь выкручивание рук и невыполненные обещания. Колеса коммерции буксуют от подобного безразличия, но, если и мы потерпим неудачу, де Зут, Нидерланды потеряют Восток.
Якоб кладет медный слиток на стол. «Как мы можем преуспеть, если…»
— Столько людей ничего не добились смелостью, дерзостью и этим историческим письмом, — Ворстенбос сдвигает к клерку письменный прибор. — Сделайте черновую копию.
Якоб кладет перед собой доску, откупоривает чернильницу и погружает в нее перо.
— «Я, генерал-губернатор голландской Ост-Индии П. Г. ван Оверстратен… — Якоб смотрит на директора, но нет никакой ошибки, — …в этот…» Мы покинули Батавию шестнадцатого мая?
Племянник пастора сглатывает слюну.
— Четырнадцатого, господин директор.
— «…в этот… девятый день мая 1799 года салютую святейшим превосходительствам Совета Старейшин и, как верный друг, доверяю самые сокровенные мысли своим друзьям без никакой лести, страха и неприязни, заботясь об освященной веками гармонии отношений между Японской империей и Батавской Республикой», точка.
— Японцы не были уведомлены о революции.
— Тогда пусть будет «Объединенные провинции Нидерландов» — пока. «Много раз слуги сегуна в Нагасаки меняли условия торговли, пользуясь бедностью компании…» — нет, напишите «невыгодным положением». Далее: «Так называемый цветочно — денежный налог превратился в ростовщический; риксдалер трижды девальвировался за последние десять лет, тогда как квота на медь уменьшилась до ручейка…» Точка.
Кончик пера ломается под нажимом Якоба, он достает другое перо.
— «В то же самое время прошения компании отклоняются под бесконечными предлогами. Опасности путешествия из Батавии к вашей отдаленной империи продемонстрировало крушение «Октавии», когда двести голландцев потеряли свои жизни. Без справедливой компенсации торговля в Нагасаки теряет всякий смысл». Новый абзац. «Руководство Компании в Амстердаме издало окончательный меморандум касательно Дэдзимы. Содержимое документа вкратце можно описать следующим образом…»
Перо Якоба проскакивает мимо отверстия в чернильнице.
— «Без увеличения медной квоты до двадцати тысяч пикулей… — подчеркните эти слова, де Зут, и напишите их еще цифрами, — семнадцати директорам голландской Ост-Индской компании придется сделать вывод, что их японские партнеры более не заинтересованы в поддержании иностранной торговли. Мы эвакуируем Дэдзиму, вывезем наши товары, наш скот и содержимое наших складов, и незамедлительно». Вот так. Думаю, переполох начнется, как от лисы в курятнике, ведь так?
— Не от одной, господин директор, а целых шести. Значит, генерал-губернатор решил взять их на испуг?
— Азиатский менталитет уважает force majeure[17]. Это наилучший способ убедить их согласиться.
А ответ будет, Якоб это видит, отрицательным.
— Вдруг японцы назовут письмо блефом?
— Блефом называют то, что пахнет, как блеф. Отныне вы участник этой стратегии, так же, как ван Клиф, капитан Лейси и я, и более никого. Так, в заключение: «С квотой в двадцать тысяч пикулей на следующий год я пришлю еще один корабль. Если же Совет сегуна предложит… — подчеркните — …на один пикуль меньше двадцати тысяч, тем самым они, по существу, возьмут топор и срубят древо торговли, согласятся с тем, что главный порт Японии прекратит свое существование, и заложат кирпичами единственное окно Японии, открытое в мир»… так?
— Кирпичи здесь не в ходу. «Забьют досками»?
— Напишите, как надо. «Такая потеря лишит сегуна возможности следить за прогрессом в Европе, к радости русских и других врагов, не спускающих жадных глаз с вашей империи. Ваши еще не рожденные потомки просят вас в этот час сделать правильный выбор, как прошу и я». — С новой строки: «Ваш преданный союзник, и т. д. и т. д., П. Г. ван Оверстратен, генерал-губернатор Ост-Индии, кавалер Ордена Оранжевого Льва», и любые другие титулы, которые придут вам в голову, де Зут. Две чистые копии к полудню — достаточно времени для Кобаяши. Закончите обе подписью ван Оверстратена — поточнее, как сможете — и на одной поставьте вот эту печать, — Ворстенбос передает ему перстень с выгравированной аббревиатурой «VOC», голландской Veerenigde Jost‑indische compagnie.
Якоб поражен последними двумя указаниями.
— Мне подписывать письма и заверять печатью, господин директор?
— Вот… — Ворстенбос находит образец, — …подпись ван Оверстратена.
— Подделка подписи генерал-губернатора… — Якоб знает, что это такое: преступление, караемое смертной казнью.
— Не надо делать такого мученического лица, де Зут! Я бы подписал сам, но наша хитрость требует мастерской работы над росписью ван Оверстратена, а не мою криворукую мазню. Думайте о генерал — губернаторской благодарности, когда мы вернемся в Батавию с трехкратным увеличением экспорта меди: мое место в совете уже никто не поставит под сомнение. Разве я тогда забуду о моем верном секретаре? Конечно, если… сомнения и нервная дрожь не позволяют вам исполнить мою просьбу, я могу позвать господина Фишера.
«Делай сейчас, — думает Якоб, — волнуйся потом».
— Я подпишу, господин директор.
— Тогда нет времени на болтовню: Кобаяши будет здесь… — директор смотрит на часы, — …через сорок минут. Нам хочется, чтобы сургуч на письмах к тому времени засох, так?
Досмотрщик у Сухопутных ворот заканчивает работу, и Якоб залезает в свой паланкин. Петер Фишер щурится от безжалостного полуденного солнца. «Дэдзима на два часа ваша, господин Фишер, — говорит ему Ворстенбос из директорского паланкина. — Вернете ее мне в прежнем виде».
— Конечно, — пруссак надувает щеки в комичной натуге. — Конечно.
Гримаса Фишера становится злой, когда мимо него проносят паланкин Якоба.
Процессия минует Сухопутные ворота, следует по Голландскому мосту.
В море отлив: Якоб видит мертвую собаку на илистом дне…
…и вот он уже парит на высоте трех футов над запретной территорией Японии.
Они на широкой площади, под ногами носильщиков песок и гравий, вокруг никого, если не считать нескольких солдат. Называется она, ван Клиф ему говорил, площадь Эдо, чтобы напомнить населению Нагасаки, где находится настоящая власть. На одной стороне площади — Башня сегуна: камни — валуны, высокие стены и лестницы. Пройдя еще одни ворота, процессия углубляется в тенистую улицу. Лоточники зазывают, нищие просят, жестянщики гремят кастрюлями, десять тысяч деревянных колодок стучат по булыжникам. Охрана голландцев громко кричит, отгоняя жителей в сторону. Якоб старается запомнить каждую мелочь, чтобы описать их в письмах к Анне, своей сестре Герти и своему дяде. Сквозь решетку паланкина до него доносятся запахи вареного риса, сточных вод, благовоний, лимонов, опилок, дрожжей и гниющих водорослей. Он видит сгорбленных старух, монахов с оспенными следами на лицах, незамужних девушек с выкрашенными в черный цвет зубами. «Если бы у меня был альбом для рисования, — думает иноземец, — и три дня здесь, чтобы его заполнить». Дети, сидящие на глиняной стене, делают совиные глаза большим и указательным пальцами, приговаривая: «Оранда — ми, Оранда — ми, Оранда — ми». Якоб понимает, что они дразнятся, изображая круглые глаза европейцев, и вспоминает, как малолетние беспризорники ходили по пятам за китайцем в Лондоне. Беспризорники пальцами растягивали глаза в узкие щелочки и пели: «Китаец, сиамец или ты японец».
Люди толпятся у входа в небольшой храм, ворота которого напоминают знак «пи».
Ряд каменных идолов, листки бумаги, привязанные к веткам сливового дерева.
Неподалеку уличные артисты громко поют и бьют в барабаны, зазывают на свое представление.
Паланкины переносят по мосту через реку с берегами — дамбами: вода воняет.
Подмышки, пах, кожа под коленями Якоба зудят от пота, он обмахивается рабочей папкой.
Девушка в окне верхнего этажа; красные фонари свисают с карнизов, а она лениво щекочет шею гусиным пером. Тело десятилетней девочки, но глаза женщины, которая намного старше.
Глициния в цвету пенится на крошащейся стене.
Волосатый нищий стоит на коленях, кажется, у лужи блевотины. Потом Якоб понимает, что «лужа» — это дворняга.
Минуту спустя процессия останавливается перед воротами из дуба и железа.
Они открываются, и охрана салютует паланкинам, которые заносят во двор.
Двадцать копейщиков маршируют под неистовым солнцем.
В тени широкого навеса паланкин Якоба опускают на землю.
Огава Узаемон открывает дверцу:
— Добро пожаловать в магистратуру, господин де Зут.
Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь мы ждем», — говорит им переводчик Кобаяши, и слуги приносят напольные подушки, чтобы они могли присесть. С правой стороны вестибюля — ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с чрезмерно длинными ресницами. «Тигры, наверное, — комментирует ван Клиф. — За этими дверями цель нашего прихода: Зал шестидесяти циновок». Слева более скромная дверь с хризантемой. Якоб слышит доносящийся из глубины дома плач младенца. Впереди — вид поверх стены магистратуры и раскаленных крыш: панорама бухты, где в синеватой дымке стоит на якоре «Шенандоа». Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и чистой бумаги. Голландцы сняли обувь у входа, и Якоб благодарен ван Клифу за своевременный совет надеть чулки без дырок. «Если бы отец Анны увидел меня сегодня, — думает он, — ожидающим приема у высшего представителя сегуна в Нагасаки!» Чиновники и переводчики напряженно молчат. «Половые доски, — доверительно шепчет ван Клиф, — скрипят, чтобы выдать наемных убийц».
— Убийцы, — спрашивает Ворстенбос, — серьезная опасность в этих местах?
— Сейчас, скорее всего, — нет, но старые привычки умирают с трудом.
— Напомните‑ка мне, — просит директор, — почему у одной магистратуры два магистрата?
— Когда магистрат Широяма при должности в Нагасаки, магистрат Омацу находится в Эдо, и наоборот. Они меняются каждый год местами. Если один из них совершит неосторожный поступок, его двойник тут же объявит об этом. Каждая властная должность в империи разделена на двоих, и потому, в определенном смысле, кастрирована.
— Как я понимаю, Никколо Макиавелли ничему не смог бы научить сегуна.
— Это точно. Флорентийца, возможно, разве что взяли бы здесь в ученики.
На лице переводчика Кобаяши, услышавшего мелькающие в разговоре знакомые августейшие имена, отражается неудовольствие.
— Позвольте мне обратить ваше внимание, — ван Клиф меняет тему разговора, — на тот античный пугач от ворон, который висит в нише, вон там.
— Боже мой, — пристально вглядывается Ворстенбос, — это же португальская аркебуза.
— Мушкеты изготавливались на острове в Сацуме после того, как португальцы прибыли сюда. Позже, когда стало понятно, что десять мушкетов у десяти крестьян с твердой рукой и острым глазом могут убить десять самураев, сегун свернул их производство. Легко представить судьбу какого‑нибудь европейского монарха, который решился бы издать подобный указ…
Украшенная тиграми дверь раздвигается, и из нее выходит чиновник высокого ранга со сломанным носом и приближается к переводчику Кобаяши. Переводчики низко кланяются, и Кобаяши представляет чиновника директору Ворстенбосу как мажордома Томине. Голос Томине неприветлив, как и его манеры.