— Значит, мы мародеры? — спрашивает Максим у супруги, заполняющей второй поднос. — И нелегалы?
— Да ну ее, — отмахивается Кейс. — Не знаю, какая муха ее укусила…
— Это был комар. Окна закрывать надо.
— А ты-то откуда знаешь?
Как говорится, от верблюда. От пахнущего дождем сквозняка, от легкого скрипа оконных створок, от легких шагов туда и обратно, от прочих звуков и запахов, образующих совершенно однозначную картинку — вот человек, забывший закрыть на ночь окно, просыпается, видит последствия и нехотя их ликвидирует. От не то физиологической, не то психологической потребности просыпаться в новом, незнакомом месте на любой звук, и если звук произведен человеком — вдвое быстрее, чем на механический.
Просыпаться, осмысливать, визуализировать услышанное. Окружающее нужно понимать, ощущать своим и подконтрольным, особенно, если оно еще не обжито, еще не отлажены фильтры, позволяющие пропускать мимо ушей все безопасное, обыденное, не требующее ни внимания, ни ответа. На адаптацию к новому месту уходит пять-семь дней; о глубоком сне можно забыть как раз до отъезда, впрочем, чуткая сторожевая полудрема все равно позволяет достаточно отдохнуть.
Просторная кухня была бы светлой, если бы за широким окном не клубилась унылая хмарь с предельно низкой облачностью. Уже не ливень, который разгулялся часам к пяти, а мутная затяжная морось. Заоконная серость словно высасывает остатки света из уютного чисто прибранного помещения с белой мебелью. Сгустки теней в углах, на полках, под основательным столом притворяются мохнатыми пыльными клубками, и кухня кажется мрачной, необитаемой и недружелюбной.
Вряд ли Камила заразилась настроением от собственной кухни. Скорее уж, кое-что из услышанного ей не слишком понравилось. Даже, можно сказать, слишком уж не понравилось. Забавно. Два раза — еще совпадение; а, впрочем, если Камила была знакома с Франческо, отчего бы ей не огорчаться по поводу его женитьбы? Она в этом не одинока. Начальство до свадьбы вело отнюдь не аскетический образ жизни, а планета, мы уже установили, имеет форму чемодана. Черта там! Небольшого такого портфельчика.
— Пошли отсюда, пока бабушка нас не накрыла, — говорит супруга. — Она к мародерам беспощадна.
— У моих за такое вообще могут метлой огреть по чему попало. Или скалкой, смотря что под руку подвернется. Тебе-то простят, конечно…
— Я буду этим пользоваться.
Максим хмыкает. Если возлюбленная супруга осилит хотя бы половину обычного ужина в родительском доме, то завтрак в нее придется утрамбовывать при помощи гидравлического пресса, какие уж там ночные или ранне-утренние походы в погреб. На первом курсе в военном училище порции в столовой вызывали горестное недоумение: это, что ли, тарелка супа? Это же… воробьям клюв обмакнуть. Потом оказалось, что домашняя кормежка была пропорциональна домашней же ежедневной нагрузке — пешком в школу, пешком из школы, работа по дому, работа на огороде, летом — за ягодами, зимой — ходить за скотиной, последить за младшими, сделать уроки, отцу ужин отнести и с сетями помочь, погулять — и кто же будет сидеть на месте, удрав из круговорота обязанностей… все получалось — на бегу, на лету, все умещалось в единственные сутки, а спать загоняли едва ли не засветло, и все равно ведь времени хватало. Откуда оно тогда бралось-то?
Времени было очень много — зачерпывай ковшом, трать на все, что угодно, и останется на все нужное и на любое развлечение. А теперь? В сутках так и остались 24 часа, но сократились, сплющились и сузились. Спишь от силы четыре и все равно подсчитываешь: на то, на се времени не хватило. Обязательно надо закончить завтра, а завтра — свое «надо», и такой хоровод день за днем. Почему, спрашивается?
— О чем задумался? — Кейс устроилась с подносом на кровати, макает печенье в сметану и уже обзавелась роскошными белыми усами.
— О времени.
— Обстановка способствует? Здесь скорость жизни — как триста лет назад, и информационная нагрузка такая же. Отдыхать хорошо, а потом начинаешь с ума сходить. Ни новостей, ни событий, ничего… Раз в месяц выезд на какую-нибудь премьеру, еще раз в месяц гости доберутся. А сами…
— Ну Камила вроде бы легче на подъем?
— По-моему, она вот как последний раз в Рому и выбиралась, лет семь назад, так до сих пор это считается событием, — ябедничает жена, облизывая пальцы. — Ну, может, я чего-то не знаю, конечно… Отец хоть в Кракове живет, пока учебный год, там все повеселее. Так что там насчет времени?
— Просто интересно, почему раньше столько всего получалось за день сделать, а теперь…
— Ну не знаю, — Кейс пожимает плечами. — У меня все было наоборот. По-моему, я всю школу проспала. На уроках спала, приходила и спала, меня еще везде таскали — музыкальная школа, теннис, верховая езда, танцы… а я и там тоже спала. Сейчас вспоминается только одно — спать хочется, а постоянно дергают куда-то. Какие я истерики устраивала, чтобы перестали!.. Я у дедушки пряталась, помогала ему писать — печатала, материалы искала и отбирала. Так вот и заинтересовалась тайнами преступного мира, — смеется она. — Дед как рявкнет «отстаньте от ребенка!», так все и отставали.
— А сейчас ты спать собираешься?
— Да расхотелось как-то. Тут же высыпаешься — тихо, свежо…
— Тогда зачем мы обмародерили холодильник, наверное, завтрак скоро?
— Часов в девять… по привычке же. У меня биологическая ночь. Террановская.
— Заметно, — кивает Максим, созерцая необычно живую Кейс, которая уже изничтожила горсть печенья, а теперь наворачивает вперемешку оладьи и творожники с изюмом. — У тебя ярко выраженный День Дракона.
— Это что за ересь?
— Какая-то азиатская. Когда просыпается драконий аппетит.
— Если ты будешь меня дразнить, у меня точно настанет день дракона, — обещает супруга. — А у восточных драконов омерзительный характер, еще паршивее чем у европейских. Так что лучше ешь… — самый большой творожник, щедро обмакнутый в сметану, угрожающе маячит прямо перед носом. — И молчи.
— Слушаюсь, мэм!
Бывает так, что в человеке сразу, сходу не нравится все. Он оказывается рядом, в соседнем кресле, и каждая деталь в нем кажется персональным вызовом, источником раздражения, провокацией. Не та ткань, не тот цвет, не тот крой; неправильный, слишком глянцевый, слишком обтекаемый портфель; легкие плоские часы, платиновые запонки и зажим для галстука — все это воспринимается сразу, ярко, обступает со всех сторон… человека пока еще не видишь, не чувствуешь, но выбранная им оболочка не нравится, раздражает даже запах — заурядный, нарочито благопристойный шипр. Такому соседу, такому мужчине сразу хочется что-то показать — например, полное отсутствие интереса к нему, доказать — его негодность, ничтожность и ненужность вопреки всем его атрибутам…
Потом, когда из скафандра, из куколки проступает силуэт — профиль, наполовину скрытый длинной челкой, очертания рук, подчеркнутых манжетами, манера переплетать пальцы, чтобы не отбивать неведомый ритм по подлокотнику, — ни облегчение, ни сожаление не приходят. Негодование вскипает шире, сильнее: какое неправильное существо! Неправильное со всех сторон. Неправильно одетое, неправильно сидящее на своем месте, неправильно, без ожидаемого вызова и нарочитости, стеснительно засыпающее на особо скучном докладе.
Этот совершенно неправильный во всех отношениях человек тоскливо озирается, потягивается, хрустит пальцами — и поворачивается к тебе:
— Если я сейчас не выпью чаю, я засну. Составьте мне компанию?
— Тоже заснуть? — Оказывается, яд на него не действует; он просто смотрит куда-то не в лицо, а мимо, не то на спинку кресла, не то на задние ряды, смотрит — и совершенно не слушает, а если и слушает, то не слышит:
— Начнем все-таки с чая…
За чаем следует обед — не в ресторане гостиницы, где кормят уныло, из расчета на некоего среднестатистического посетителя конференции, а в уютном ресторанчике за углом, где подают совершенно восхитительный кофе с апельсиновым ликером и гвоздикой, а сыр заставляет подозревать, что меню составляли люди, читающие тайные мысли и скрытые желания Камилы. Ужин в другом, еще более приятном заведении. Ночная прогулка по городу, по всем его кабакам и достопримечательностям вперемешку, стертые ноги, много вина и горячего шоколада, огни и переулки, замки, город, которым его никогда не увидишь днем, с гидом.
Неправильный спутник не начинает меньше раздражать — все в нем кажется показным и вычурным, слишком дорогим, слишком новым или слишком старым, — но сквозь раздражение проступает подобие интереса. Он умеет рассказывать то, что не ожидаешь услышать — не выхолощенные истории экскурсоводов, а коктейль из мифов, выдумок, сплетен, реальности и ощущения этого города, этого мира. Умеет показывать — без высокомерия, без снисходительности, с удовольствием, радостно принимая каждое впечатление, удивление, интерес. Умеет молчать, в конце концов: пропадать, растворяться в тенях, уходить из реальности, не мешая знакомиться с камнем и ветром, с древним и новым.
Он нужен только как проводник, связующее звено между тобой и городом, а больше — низачем, и пока постоянно отвечает на какие-то звонки, и когда демонстративно выключает телефон — с таким отчаянным видом, словно швырнул его вниз с колокольни, — остается инородным телом, чужаком, третьим лишним. Если в любой момент прогулки ушел бы, не предупредив — не о чем и жалеть; даже если не найдется такси или открытого кафе, где можно дождаться утра, все равно город кажется безопасным, уютным, гостеприимным. Не страшно было бы, а, может, и хорошо, к лучшему…
Все это было так недавно, думает Камила, лежа под пледом. Кувшин стоит рядом, у самого края постели, но холодное питье совершенно не привлекает. Комната еще не успела прогреться, а настроение такое же мокрое, серое, вязкое как тучи снаружи. Обогреватель включать не хочется, он сушит не только воздух, но и глаза, нос, горло, от него вечно кашляешь и ищешь капли для глаз.
Совсем недавно, вчера, рукой подать.
Да нет — семь лет не такой уж малый срок, наверное, особенно для этих внешних миров — политика, бизнес, производство, управление, Совет, корпорации… там, кажется, и семь секунд идут за семь столетий. Лихорадочная спешка, поверхностное скольжение, гонки. Там живет сестра, и, наверное, даже с удовольствием, ее молодой человек тоже доволен и счастлив, судя по голосу, которым он говорит о своем нынешнем.
Можно встать, добраться до стола, включить компьютер и сделать несколько запросов в сети — все узнать, все увидеть: что представляет из себя пресловутая «нормальная жена», откуда она родом, как выглядит. Можно — и не хочется, именно потому, что просто, доступно, не требует никаких усилий. Десяток нажатий на клавиши, и все получишь — портреты, досье, пресс-релизы. Противно, не хочется, не хотелось и знать; никогда, ни разу не интересовалась, не разыскивала сведения, не высматривала фамилию в заголовках новостей.
Катажина, наверное, не знала — да и не «наверное», а точно. Слишком уж бесхитростно и просто поделилась своими новостями и впечатлениями. Но легче от этого не делается. Что услышано, то услышано. Память не вымоешь, как уши или руки. Только теперь становится понятно, чем была глухая отгороженность от всего, что связано с этим человеком, его жизнью, делами и планами: ожиданием. Теперь пленка лопнула, герметичность нарушена, внутрь проник воздух… и оказался слишком холодным, иссушающим. Мерзкое ощущение открытости всем ветрам пройдет, конечно. Когда-нибудь — несомненно. Может быть, даже завтра. Но до этого момента еще нужно дожить.
— Ты переживешь, если я тебя завтра оставлю на целый день одного?
— О, нет! — хватается за голову Максим. — Я брошусь в море и морская пучина поглотит меня… а, собственно, за что?
— Мама хочет съездить со мной к нашим старым знакомым, но они там говорят только по-польски. Ты озвереешь.
Общество совершенно незнакомых и не имеющих с тобой общего языка людей — хороший способ испортить себе день; если есть альтернативы — лучше провести время как-нибудь иначе. Как угодно иначе. Но дело даже не в этом, а в совершенно неожиданном проявлении заботы со стороны супруги. Еще недели две отпуска — и это может войти в привычку. Корпорация упадет в обморок от изумления.
— Если дело только в моем комфорте…
— Да никто там меня не съест. Они милейшие люди… — Кейс все-таки смиряется с тем, что частая расческа не продерется через ее кудри. Расческа отправляется в мусорное ведро, провожающий ее взгляд исполнен благородного презрения. — И тебе целый день никто не будет портить жизнь.
— Ты и не умеешь портить жизнь.
— Я-а? — Любимая женщина возмущенно плюхается рядом, больно щиплет за бок, изображает другой рукой убийственно грозную кошачью лапу.
— Совершенно не умеешь. Ты, — уже полушутя, полувсеьез отвечает Максим, — можешь так тяпнуть или прижечь, что хочется немедленно умереть. Но ты говоришь правду, просто злобно и слегка преувеличиваешь. А жизнь портят совершенно не так. Это надо делать медленно, методично и вовсе не так искренне.
— Богатый опыт по этой части? — щурится Кейс.
— Скорее — наблюдений за процессом, — автоматически врет Максим. Врать, когда адресат лжи сидит верхом на твоих коленях, нос к носу, и внимательно смотрит в глаза, весьма непрактично — даже если делаешь это с привычной убедительностью.
— Знаешь… — едва слышно выдыхает адресат, — я думаю, это хорошая стратегия — всегда делать вид, что все замечательно. Я возьму ее на вооружение.
Только очень немногие люди умеют за пару мгновений из теплого, живого, хулигански царапающегося и щиплющегося существа превращаться в сугроб, да что там в сугроб, в сгусток ненасытного холода, поглощающий все тепло в радиусе километра. Это забавно только в ту долю секунды, в которую еще не понимаешь: это — всерьез. По-настоящему. Не привычная смена капризов, таких, сяких и этаких, противоположных друг другу, в течение минут, не раздражение утреннее, дневное и вечернее, каждое своего неповторимого оттенка — а серьезная обида.
И вполне обоснованная: невзаимность откровенности — оскорбительна.
Но совершенно невозможно же сказать. Выговорить. Произнести фразу, пристроить к ней другую, и так, слово за слово, раскопать то, что было надежно закопано несколько лет назад. Скотомогильник обеззаражен негашеной известью, огорожен колючкой и забыт. Зачем его трогать?..
И что делать с вытащенным наружу содержимым во всей его красе сибирскоязвенной?
— Ну, лучше так, чем делать вид, что все плохо… — И улыбнуться, пытаясь свести все к шутке, и получить такую оплеуху, что перед глазами темнеет. Это у нас называется пощечиной. А в боксе — кажется, кросс. Первенство в сверхлегком весе обеспечено…
После чего перевести на язык родных любимой супруге осин собственную реплику — и обалдеть. Потому что для нее это крайне оскорбительный намек на ее собственное отношение к окружающему, плюс отсылка к вчерашнему разговору… Господи, это что же у меня получилось?! Одной фразой разнести все, что построено за восемь месяцев, вот что. А объяснительные в духе «я-не-то-имел-в-виду» никогда ничего не исправляли. Они не способны нейтрализовать полученные ощущения.
— Кейс… — но поздно. Вылетела вон, хлопнув дверью так, что штукатурка над косяком вибрирует.
Хорошее начало дня, ничего не скажешь.
А уж как хороша дилемма — либо пытаться выдавить из себя что-нибудь жалостливое и душещипательное, либо оказаться в списке «идиотов и бревен» с пометкой «бревно особо подлое». Ну чем, черт возьми, я плох ей без нытья, драматических историй и трагических признаний? Да и до Рождества еще далеко, не время еще рассказывать о приключениях бедных-несчастных маленьких мальчиков, да и морда для Оливера Твиста у меня слишком откормленная.
Вот, спрашивается, на кой же черт… а, может быть, обидеться ответно — и не менее обоснованно: неужели так трудно понять, что мне совершенно не хочется и попросту противно пересказывать какие-то дурацкие эпизоды своей дурацкой биографии? Не хочется, неприятно, не нужно, не помогает. И из какого интереса, из какого принципа, из какого садизма нужно на этом настаивать — да еще и вот так, с хлопаньем дверями?.. Может быть, мне еще и периодически рыдать на плече? Без рыданий не гожусь?
«Не знаю как насчет рыданий, — говорит тот голос левого полушария, что регулярно звучит чужими интонациями, — а вот катать бессмысленные злобные истерики у тебя превосходно получается. Причем по сугубо внутренним поводам, никак не связанным с реальным положением дел. Врать никому в лицо не надо, а особенно — любимой жене, а особенно без повода. Но рыдать, ныть и трагически признаваться в том, что тебе в первом классе сосед по парте кнопку на стул подложил, и это оказалось непереносимым ужасом, тебя никто не просил. Это ты, милый друг, все сам из себя придумал. К чему бы это?»
Уйди, зараза, клюв оторву. И кнопок мне никто не подкладывал, между прочим.
Мы были дети основательные, неленивые — в родителей, в предков, — так что если уж что-то острое в стуле нужно, так можно и гвоздь вбить. А лучше не один.
Но это уже все можно додумать на ходу.
— Уйди, — говорит сидящий спиной к ступенькам веранды несчастный, замерзший средь теплого летнего полудня, маленький обиженный стог. — Уйди, видеть тебя не могу…
— Так. За неудовлетворительную формулировку ты мне уже синяк поставила. Этого вполне хватит. Меня теперь в самолет не впустят, примут за беглого преступника. Но, поверьте, сударыня, решительно ничего из услышанного вами я все-таки не говорил.
— Да-а? Я перед ним как дура наизнанку…
— А он, негодяй этакий, делает морду ящиком, — усмехается Максим, опускает руки на дрожащие под рубашкой острые плечи. Преодолевает вялое сопротивление «уйди-отстань-не-трогай»: не отстану, не уйду, ты же знаешь. — И врет как сивый мерин. И на сто пять процентов уверен в том, что в жалующемся виде будет выглядеть мерзко, тошнотворно и непристойно, как тухлая медуза. Доктор, простите идиота…