В поисках истины - Н. Северин 5 стр.


Перед его духовными очами проходили одна за другой сцены неравной, отчаянной борьбы несчастных, застигнутых врасплох жертв с искусными, набившими себе руку в грабежах и убийствах злодеями. Он слышал их стоны, мольбу о помощи и бледнел от жалости и негодования. Кулаки его невольно сжимались, зубы скрежетали, а глаза то загорались гневом, то увлажнялись слезами.

Никогда не видел он раньше этих людей. Когда они были живы, он их не знал и, может быть, вполне равнодушно отнесся бы к ним при встрече, но мертвые они ему стали так близки, как родные, как друзья. Хотелось отомстить за них, хотелось что-нибудь для них сделать, чем-нибудь проявить чувство братской любви, вызванное в его сердце зрелищем их истерзанных, беспомощно распростертых тел.

Что должны были они испытать, прежде чем испустить дух!

Особенно злополучный молодой человек в батистовой сорочке, с дорогими кружевами, лежащий ближе всех к экипажу. Не говоря уже о том, что и чувства, развитые воспитанием в нем, были способнее воспринимать страдания, и нервы болезненно тоньше, кроме этого, он мучился не за себя одного, как каждый из окружающих его слуг, а также и за любимую женщину, и за обожаемого ребенка! Каково ему была видеть, что он не в силах их отстоять? Каково ему было лежать недвижимым, в то время как убивали его супругу? А что и эта нравственная пытка выпала ему на долю, в этом нельзя было сомневаться. Его нашли еще живым после ухода разбойников, он, значит, все видел, все слышал, как умирала его подруга и верные слуги, как расхищали его имущество. Он чувствовал, как с него, смертельно раненного, срывали одежду, он видел, как те же грубые, пропитанные кровью руки обнажали и ее, ту, которую он, без сомнения, холил и берег, как лучшее свое сокровище! Он видел, может быть, ту ручку, созданную для страстных поцелуев, отрубленной, окровавленной, застывающей в усилии не покидать ребенка, которого от нее оторвали силой.

По свидетельству старика, ребенка нашли с рукой матери, вцепившейся с настойчивостью смерти в надетое на него платьице.

Но кудрявая красавица, к счастью, скоро скончалась. Агония ее не длилась, как у мужа, несколько часов; она не видела, как он истекает кровью, как томится в тщетных усилиях приподняться и подползти к девочке, которая по всей вероятности долго плакала и кричала, прежде чем в изнеможении заснула.

Ждать смерти при такой обстановке!

И как он не замерз? Как мог он продышать до утра! Может быть, он был бы спасен, если бы раньше подать ему помощь…

О как мучительно было это предположение!

Говорят, что, когда люди подошли, он открыл глаза и шевелил губами, тщетно стараясь что-то сказать; говорят, что кровь хлынула у него из раны в груди от этого усилия и что в глазах его выразилась та смертельная тоска, что читалась в них до сих пор…

Что хотел он сказать?

И, опустившись перед мертвым телом на колени, всматриваясь в застывшие черты и ни на что не глядевшие глаза, Бахтерин бессознательно искал в них ответа на мучивший его вопрос.

И вдруг ответ явился такой прямой и ясный, яснее которого и с живых губ не сорваться. Бахтерина осенила неожиданная мысль. Сердце его затрепетало от радостного волнения, он нашел средство исполнить свой долг перед убитым, долг братской любви во Христе.

«Твоя дочь будет нашей дочерью», — прошептал он, с трудом сдерживая слезы умиления и восторга, подступавшие к горлу. И, нагнувшись еще ближе к трупу, он запечатлел свое обещание поцелуем в холодные, безжизненные губы, а потом закрыл ему глаза. И мертвое лицо преобразилось, оно стало величаво и спокойно.

VI

Наворожила принкулинская колдунья, дивиться только надобно, как верно.

Когда Ефимовна рассказала в девичьей своим близким, таким же почтенным женщинам, как и она сама, про предсказание ворожеи, все заахали от изумления.

— Вот поди ж ты, наперед узнала все, как будет.

— Узнала, голубушка, узнала. Вот так и сказала, как я вам говорю: прибыль вашему дому из лесу прибежит; прибыль.

— Так, так, прибыль, — закивали одобрительно слушательницы.

— Уж как барыня-то рада! Точно свое дитя, так уж она им восхищается.

— Крестить, слышь, будут?

— Уж это непременно.

— А может быть, она уже крещеная?

— Где уж! Родители-то, видать, не русские. У одной только холопки на шее крест нашли.

— Да, может, с господ-то сорвали. Золотые, верно, были.

— Один браслетик на сердешной оставили, — вздохнула старшая горничная Марина.

— Сиротке на память, — подхватила ее соседка.

— Тише вы, про этот браслет не приказано поминать, барин строго-настрого запретил тем, кто видел, про это сказывать. Господа совсем в дочки хотят ее взять, в наследницы. Царице прошение будут писать, чтобы, значит, и фамилию их носила, и дворянство, и все прочее как родной дочери ей предоставить.

— А вдруг им Господь своего ребенка пошлет?

— Ну, где уж!

— Вот барыня и говорит, — продолжала Марина (как приближенной горничной, ей было лучше всех известно намерение господ; из гардеробной-то стоило только дверь маленько приотворить, все было слышно из спальни), — я ее, как дочь, буду любить, и она меня за родную мать должна почитать. И знать ей не надо, что не я ее родила. Тот мне враг будет лютый, кто ей это скажет.

— Уж это, как есть. Зачем ей знать?

— А барин сказал: «Все-таки надо то, что от родителей осталось, ей сохранить». А барыня заплакала и говорит: «Значит, она узнает, что мы ей не родные, я этого не хочу».

И долго она плакала, а он ее утешал.

— Да что осталось-то? Щепки от сундуков да клочья от сорочек.

— Может, и еще что найдется. Барин сам к губернатору ездил и все ему лично передал. Губернатор солдат обещал в Епифановский лес послать. Может, как разбойников-то выловят и добро, что они награбили, отыщется.

— Где уж! От них уж, чай, в лесу-то Епифановском и след простыл.

— Ну, нет, у них там притон, сказывают. Все же солдатам их не найтить; обернутся медведями либо птицами и улетят, им это ничего не стоит, на них заговор.

— А как при крещении назовут-то ее, не знаешь?

— Магдалиной.

На всех лицах выразилось разочарование. Имя это никому не понравилось. Не русское, как будто. Даже и тогда, когда Ефимовна объявила, что оно в святцах есть, а Марина напомнила про монахиню в Воскресенском монастыре, носившую это имя, даже и тогда никто не хотел с ним примириться. По их мнению, имя это напоминало; иноземное происхождение девочки и отчуждало ее от приютившей ее семьи.

Намудрили господа некстати. Что бы назвать ее в честь приемной матери Софьей или в честь старой барыни-покойницы Екатериной, уж тогда действительно русской барышней выросла бы.

— Это барин настаивает. Говорит, что родители ее так назвали.

— Родители? Да откуда же он это знает? Всех ведь их мертвыми нашли.

На это никто не мог ответить. Клочок письма, найденный в карете, Иван Васильевич никому, даже жене, не показал. Он спрятал его вместе с портретом в медальоне на волосяном браслете в самый потаенный ящик своего бюро.

Впрочем, против имени Магдалина жена его не протестовала: она находила имя прелестным и объявила, что оно ей всегда нравилось.

— Ворожее-то принкулинской каравай бы за ворожбу отнести, — раздался с лежанки голос старой Ненилы.

Предложение это было единогласно одобрено.

— Надо, надо, чем ни на есть, ей поклониться. Уж так чудесно нагадала, лучше нельзя.

— Что ж, я к ней схожу, пожалуй, — согласилась Ефимовна, — каравай ей спеку да холста на рубашку отрежу. Не худое она нам наворожила, а хорошее.

— Вещая старица, это, что говорить.


В следующую же субботу Ефимовна поставила с вечера тесто из белой пшеничной муки, а на следующее утро, чуть свет, спекла каравай и, завязав его в чистое полотенце, вышла из дому.

Еще не звонили к ранней обедне. На улицах было темно и пустынно. В воздухе пахло весной, и снег начинал таять. Еще неделька такой погоды, и такая будет грязь невылазная, что ни пешком пройти, ни на конях никуда не доехать. Ну а теперь пока еще ничего, кое-как пробраться можно.

Ефимовна торопилась. Надо было до пробуждения барыни обернуться. Ее приставили старшей няней к маленькой барышне Магдалине Ивановне, и, хотя дали ей на подмогу одну женщину да трех девчонок, все-таки дел было по горло. Девочка была непокойная, плохо кушала, мало спала, все чего-то просила, кого-то искала, вздрагивала, кричала при малейшем шуме и невзирая на уход и ласки не привыкала к окружающим. А уж прошло с месяц, как она у них, и на днях ее окрестили торжественно, губернатор был крестным отцом, а Софья Федоровна крестной матерью.

Когда вынесли ее на атласной подушке всю в лентах и кружевах из парадной залы, в которой совершили над нею святое таинство, в буфетную, где дворня собралась с поздравлением, и всем было приказано смотреть на нее, как на настоящую барышню, все равно как на родную дочку господ, те немногие, что допущены были поцеловать крошечную ручку будущей госпожи, восторгались красотой ребенка и смышленым не по летам взглядом ее больших темных глаз. Волосы у нее были черные и кудрявые, как у отца, и остальными чертами она была на него, как две капли воды, похожа, но приближенные бахтеринских господ один голос уверяли, что она вылитый портрет Ивана Васильевича. «Ну вот точно родное дитя нашего барина, и глазки такие же, как у него, и ротик, и носик».

Когда вынесли ее на атласной подушке всю в лентах и кружевах из парадной залы, в которой совершили над нею святое таинство, в буфетную, где дворня собралась с поздравлением, и всем было приказано смотреть на нее, как на настоящую барышню, все равно как на родную дочку господ, те немногие, что допущены были поцеловать крошечную ручку будущей госпожи, восторгались красотой ребенка и смышленым не по летам взглядом ее больших темных глаз. Волосы у нее были черные и кудрявые, как у отца, и остальными чертами она была на него, как две капли воды, похожа, но приближенные бахтеринских господ один голос уверяли, что она вылитый портрет Ивана Васильевича. «Ну вот точно родное дитя нашего барина, и глазки такие же, как у него, и ротик, и носик».

Живо поняли, что ничем нельзя больше угодить барину, как этим.

Господа задали большой пир по случаю крестин приемной дочери, весь город был приглашен, а дворне напекли пирогов с начинкой, нажарили баранины, поставили вина и браги вдосталь, чтобы пили за здоровье маленькой барышни.


Столько было хлопот и суеты по случаю ее появления в доме, что няньке весь месяц ни на часочек невозможно было с двора урваться. Не то что днем, а и ночью-то барыня чуть не каждую минуту прибегала в детскую посмотреть на ребенка, как будто боялась она, что доставшаяся им таким необыкновенным образом девочка таким же чудом отнимется у них.

Чтоб идти к ворожее, Ефимовна должна была взять грех на душу, отпроситься к ранней обедне и посадить на свое место у колыбельки ребенка двух старушек из самых надежных.

Как сказано выше, улицы были пусты, когда она проходила по ним мимо запертых ворот, калиток и домов с притворенными ставнями. Все спали, даже кошки и собаки. Кое-где при ее приближении за забором принимались было тявкать сторожевые псы, но лениво, для очистки совести больше, не чуя опасности для хозяйского добра от почтенной старушки в опрятной беличьей шубке, что пробиралась с узелком в руках к заставе.

Первым живым существом, метнувшимся ей на глаза, был часовой у острога, да и тот, опершись спиной о будку, а руками на ружье, сладко подремывал.

Но когда, миновав острог, она спустилась с пригорка к оврагу, по крутым скатам которого лепились убогие жилища обитателей Принкулинской усадьбы, Ефимовна увидала со всех ног бегущего к ней навстречу мальчика. Он был в таких попыхах, что промчался бы мимо, не останавливаясь, если б его не окликнули. Мальчика этого звали Петькой; он возвращался домой со свидания с сестрой, скрывавшейся здесь с тех пор как она сбежала от новых господ.

Продали ее курлятьевские господа года три тому назад в дальнем место, но она так соскучилась по родному гнезду, а может быть, и по милому, оставшемуся здесь, что не вытерпела и сбежала. По глупости, конечно, не сумела рассудить, что прежние господа ее не примут и что попадись она только на глаза начальству, живо заберут ее в острог, закуют в кандалы, выдерут и отправят туда, откуда она явилась. На ее счастье ей встретились две монашки, отправлявшиеся за подаянием по одному пути с нею; они посоветовали ей остановиться в Принкулинской усадьбе, где у них были знакомые, и прожить там, пока не осмотрится да не узнает, что ей делать дальше.

Ефимовне все это было известно. Между дворней курлятьевских и бахтеринских господ спокон века существовали самые тесные отношения. При покойных старых господах все вместе жили на одном дворе.

Но тем не менее, остановив мальчишку, Ефимовна сочла своим долгом спросить: откуда он бежит и для чего?

— По делу, тетенька, вот как и ты тоже, — дерзко ответил он, тряхнув кудрями.

— Ах ты, щенок! Я те задам дело! Туда же, с людьми равняется, — с притворным гневом проворчала старушка, и тут же с добродушной усмешкой прибавила: — Ну что Паранька? Поправляется?

Широкая улыбка расплылась по лицу ребенка.

— Поправляется, тетенька, слава Богу! Только слаба больно, с ног валится. Как силами наберется, так и уйдет.

— Куда уйдет?

Он промолчал.

— Куда ж она уйдет? — повторила Ефимовна.

— Далеко, — уклончиво отвечал он.

— За Киев, к полякам, что ль? Ну, чего ты, дурак, боишься? Предательница я вам, что ли? Не бось, не выдам; матка ваша мне кумой доводилась.

— Я не боюсь, тетенька, а только… Уж больно мне крепко наказывали никому не говорить, — запинаясь, пролепетал смущенный мальчик. — Крест заставили целовать, что никому не скажу.

Лицо Ефимовны сделалось серьезно.

— Ну, и не говори, коли так, Христос с тобой, беги себе с Богом. А Параньку твою я повидаю, да гривну ей на дорогу подам, пусть нашу маленькую барышню в молитве помянет.

— Спасибо, тетенька.

Он побежал к городу, а она спустилась по узкой тропинке, протоптанной между сугробами, в овраг.

Передав ворожее подарки и погуторив с нею малую толику, Ефимовна отправилась к Параньке, которая жила в землянке у слепого нищего, каждый день с раннего утра выходившего с поводырем на паперть Николы-угодника, что на базарной площади. Весь город знал этого слепого нищего, и так много подавали ему и деньгами, и всяким добром, что в его землянке пресытно и претепло жилось и ему самому, и тем, кого он призревал. Жильцы у него не переводились. Теперь, кроме Параньки, девки лет двадцати, ютилась у него монашка. Да еще двое каких-то средних лет, мужчина с бабой, с довольно-таки зверскими лицами. Особенно страшна была баба, глаза у нее были такие злые да хитрые, что невольно вздрогнешь, когда она на тебя ими уставится.

Но в то время как Ефимовна сидела у ворожеи, солнышко показалось, и к ранней обедне на соборной колокольне ударили. Слепой потащился с поводырем к своему месту, на паперть, побрела туда же, только другой дорогой, и чета разбойничьего вида, так что в землянке, кроме Параньки с монашкой, высокой худой женщиной с бледным рябым лицом, никого не осталось. Обе почтительно поднялись и низко поклонились при появлении почетной гостьи.

— Здравствуй, девонька, здравствуй! Здравствуй и ты, Фелицата! — приветливо поздоровалась с ними Ефимовна. — Сейчас братишку твоего встретила. Уходишь отсюда, говорит? Попрощаться с тобой пришла. Дай тебе Бог всего хорошего, — обратилась она к Параньке.

— Ангела моего пришлю те, да поведет он тя к истине, — важно вымолвила монашка.

Ефимовна покосилась на нее.

— Ну, где уж нам, грешным, ангелов ждать, дай Бог, чтоб хоть от злых людей оградил Господь да в конец пропасть не допустил, — сказала она со вздохом.

И снова, повернувшись к девушке, которая, стоя, почтительно ее слушала, она спросила:

— Куда же ты думаешь идтить, касатка?

— Судьбы Господни неисповедимы, — снова вмешалась в их беседу черная женщина.

— В обитель свою, что ли, она тебя подбивает? — довольно-таки презрительно кивнув на монахиню, спросила Ефимовна.

Параня молча кивнула. Наступило молчание.

— Оно, конечно… Если так рассудить, в такую ты таперича попала; беду, что и присоветовать тебе ничего невозможно, — начала рассуждать Ефимовна с долгими расстановками между словами и, не переставая кидать на монашку подозрительные взгляды, — а все же, хоть и набедокурила ты на свою голову, но душа в тебе есть и крещена ты по-православному… Значит… Оно тово, значит… И вдруг, озабоченно сдвинув брови, она с живостью спросила: — В монастырь к отцу Ермилу ходила?

При этом имени черная женщина порывисто сорвалась с места и вышла из землянки. Паранька же еще ниже опустила голову, стиснула губы, и между ее сдвинутыми бровями появилась складочка, от которой все ее доброе глуповатое лицо мгновенно преобразилось в злое и упорное. Метаморфоза эта не ускользнула от внимательного взгляда старухи, она поднялась с места и, глянув на растворенную дверь, из котором виднелась фигура монашки, резко черневшая на сверкающем белизной фоне снеговых сугробов, прибавила, понижая голос до шепота и низко пригибаясь к своей слушательнице:

— Ты об душе-то своей подумала ли? Ведь уж к ним, как попадешь (она махнула рукой по направлению двери), они не выпустят.

— Мне, тетенька, другого ходу нету, — с усилием проговорила Паранька.

Ефимовна вздохнула:

— Отец Ермил, может, наставил бы тебя, сходила бы ты к нему да покаялась. Святой человек.

— Ивана Кобылинских он не отстоял, — возразила девушка, мрачно потупясь.

— Да уж таких чертей, прости Господи, как кобылинские господа…

— А наша-то нешто лучше? — прервала ее с горькой усмешкой девушка. — С родными-то дочерьми, что понаделала!

Глаза старухи загорелись любопытством.

— Что такое? — порывисто спросила она.

— Да нешто вы не слышали?

— Ничего у нас про них не слыхать, вот уж которую неделю ни слуху, ни духу. Посылали наши господа им приглашение на крестины, как следует быть промеж сродственников, не изволили пожаловать, нездоровьем отозвались. Знаем мы это нездоровье! Злость ее разбирает, что колдовство ейное не удалось. Господь нашим господам за доброту ихнюю да за справедливость дочку послал, да какую еще красавицу-то, загляденье! Ну, что ж ты про своих-то барышень ничего не говоришь? — вернулась она к недосказанному сообщению. — Взаправду, что ли, расхворались? Про Клавдию-то Николаевну, намеднись, губернатор у наших-то спрашивал…

Назад Дальше